Ощутил смысл дзенских мудростей, говорящих, что опыт выше всяких рассуждений. О том же у Ухтомского: новый опыт меняет человека необратимо. Еще не могу понять, кто стерва, кто инфантил, но все произошедшее изменило меня: был один, а стал другой. И при этом нет никаких оценок и даже потуг оценки вынести. Просто так было, это часть моей жизни и многое мне дало.
Спасибо за то, что помогли выстоять.
Никита, вы словно догадывались, что мог бы сказать вам я и говорили это себе сами. И не только говорили, но и воплощали в действие… Вы выходите на подъем, и важна не скорость его, а именно вот это ощущение самообновления, о котором пишете. Здорово, что подошли к безоценочности в отношении к себе и к персонажам своей судьбы… Не застряли в замкнутом кругу, живете потоком, хотя и много претензий к своей спонтанности.
Я бы вам пожелал сейчас большего доверия своему праву быть таким, какой вы есть, ботаником или еще кем-то… Все эти определеньица – чужая рваная одежонка, равно как и «мужик» или «не-мужик». Не стоит думать, что кто-то развивался правильнее и успел больше вас – вы успели свое!..
Все придет в свое время, если быть просто открытым жизни. Появится и девушка, которая предназначена для вас, а вы для нее; и тогда все уроки предыдущей жизни вспомнятся не только с благодарностью, но и с юмором…
Любовь измеряется мерой прощения,
привязанность – болью прощания.
А ненависть – силой того отвращения,
с которым мы помним свои обещания.
Под кровлей небесной закон и обычай
родятся как частные мнения.
Права человека, по сущности, птичьи,
и суть естества – отклонение.
А где же свобода? – Проклятье всевышнее
Адаму, а Еве напутствие…
Вот с той-то поры, как забава излишняя,
она измеряется мерой отсутствия.
Так что же свобода?… Она – возвращение
забытого займа, она – обещание…
Любовь измеряется мерой прощения,
привязанность – болью прощания.
Рейс шестой
Эйфорифы
Кто ворует настроение
Антидепрессант в образе человека
Норма робкого большинства
Ау-песенка
Роль и боль
Координаты: Опять Биполярный меридиан, Внутриморье, снова Циклоидные острова, Эйфорифы… Поближе к концовке хочется здесь поплескаться подольше и пообстоятельнее – эйфория, то бишь хорошее настроение, на улице не валяется… Впрочем, как раз если и не валяется, то во всяком случае ходит себе свободно и весело, не подозревая о грозящих опасностях…
Кто ворует настроение?
Из письма Другу
Так что ж с нашим правом на собственное настроение?… На самом-то деле – есть оно у нас или нет? Или по анекдоту: есть-то есть, да кто ж его даст?… Вот-вот: кто же даст мне мое настроение?.. Почему, спрашивается, мы живем в неосознанном убеждении, что настроение нам обязан кто-то создавать, обеспечивать?
Почему в поисках своего настроения включаем телевизор или радио, идем на концерт, в театр, в гости, на стадион – зависимо ищем, где же оно там потерялось, наше настроение?… В магазин идем покупать настроение в виде нового платья, бутылки, пачки сигарет… И ведь на время и вправду настроение получаем, свое же собственное…
Повторю: настроение, как и самочувствие, штука двойственная: и зависимо, и независимо. Изнутри происходит, но обуславливается нашими отношениями с внешним миром. Ты голоден – голод есть твое внутреннее состояние, но сменить его на сытость ты можешь только через посредство пищи извне. Можно терпеть голод, чувствовать себя не поев сытым, но только до неких границ…
Пищевая зависимость – хорошая модель зависимости настроенческой. От пищи мы все зависим, но одни побольше, другие поменьше, одни жестче, другие спокойней, мягче. У одних в рамках естественной зависимости остается относительная свобода, у других почти нет. Жесткая, неукротимая пищевая зависимость, булимия, насильственное обжорство – в крайних случаях уже область клиники, когда требуется медицинская помощь…
И у насгроения есть еда, называемая любовью, и булимия любовная тоже бывает. Не у всех, правда, любовь – главная пища настроения; у иных – власть, у иных наркохимия, у иных творчество…
Почему у одних настроение больше зависимо от тех или иных влияний извне, у других меньше? Чем определяется устойчивость настроения?…
Врожденным характером и здоровьем. Душевным развитием, биографией настроений, историей их…
Двойная, зависимо-независимая природа настроения особо ясно видна, если понаблюдать за детьми. Жизнерадостного дошкольника не так-то легко вывести из хорошего расположения духа ни родительской руганью, ни подзатыльниками, ни даже порками. Веселому школьнику двойки по фигу… Зато пугается, злится, расстраивается и горюет из-за сугубой, как нам кажется, ерунды: потерял какую-нибудь фитюльку, повздорила с подружкой из-за ничего, кто-то высмеял… Но и эти взрывы и выпадения в осадок – ненадолго, как теплые летние дождички. Только болезнь или предболезнь может резко замутить эту детскую упорную безоблачность – вдруг капризы, слезы, внезапная мрачность…
А вот и иные накладки. Течет время жизни, и естественный поток настроений начинает перегораживаться искусственными плотинами.
Начиная с младенчества настроения наши то и дело подпадают под запреты – не прописанные в законах и правилах, но весьма действенные запреты со стороны тех, кому эти настроения могут в чем-нибудь помешать или не понравиться. От ребенка требуют: «Перестань плакать! Не смей орать! Брось канючить! Отстань! Замолчи! Не дерись! Не болтай! Не вертись! Не крути! Не смейся, это не смешно!..»
Родители, бабушки, нянюшки – вот кто первый отнимает у нас наше личное настроение, вот кому оно в первый черед оказывается неугодным.
Следующие воры настроения – воспитатели и учителя, приятели и неприятели, соседи и незнакомцы… Потом парни и девушки, любовники и любовницы, мужья, жены, дети, начальники, сослуживцы… Все общество (о такой чепухе, как реклама, уже не говорю) ополчается на наше настроение, все дружно запрещают ему быть нашим собственным и навязывают то, которое надо.
А иной раз уже годиков с трех и мы сами начинаем отнимать у себя право на то настроение, которое показывать нельзя, а оно есть…
Возразишь: запреты извне налагаются не на настроения, а на их выражение. «Перестань плакать», а не «перестань страдать», «перестань орать», а не «перестань испытывать боль»: запрещается поведение, а не состояние. Да – но и состояния разумеются: на свадьбе не имеешь права тосковать, на похоронах – радоваться… Можно натянуть маску, понятно, – не можешь налгать себе, налги хотя бы другим и не мешай им лгать себе и друг дружке – однако первично имеется в виду, что будешь и чувства испытывать, какие положено. Когда мальчишке приказывают: «Не трусь! А ну, дай ему сдачи!» – то приказ нацелен и на внешнее поведение, и на соответствующее состояние: обязывают не ощущать страха, а прийти в ярость…
А помнишь ли еще недавние времена, когда всех нас с младых ногтей обязывали любить родину, партию и правительство и ненавидеть врагов?…
Норма социальная – иметь не свое настроение. А норма природная – только свое. Примиримо ли?…
Эндорфин Иванович
история одного антидепрессивного средства
Вот один из случаев неудавшейся попытки насильственного отъема настроения у отдельно взятого человека; случай исключительный и тем именно показательный. Кто помнит предперестроечные времена, середину восьмидесятых, когда Горбачев только пришел к власти и еще осторожничал, – помнят, должно быть, и свежий термин, запущенный партийным вождем в массы в качестве двигателя прогресса: человеческий фактор. Не просто там человек или люди, не какая-нибудь психология, а вот фактор, понимаете ли, да притом человеческий. Начальство всех уровней и мастей получило всевышнее предписание данным фактором заниматься и во внимание принимать.
В эти годы и случилось ничтожное по значению, но не рядовое по смыслу медицинское событие, о котором хочу рассказать.
Имело место событие в известной московской психушке, где вашему покорному слуге довелось работать сразу после мединститута. Попался среди моих больных живой антидепрессант. Человек, внешне напоминавший одного великого артиста…
Да что там темнить, скажу: на Евгения Леонова смахивал пациент мой, похож был не то чтобы как две капли воды, но, скажем, как два луча солнца, проходящие через разные, очень разные среды…
Хорошее настроение ребенка – подарок от Бога взрослым; хорошее настроение взрослого – подарок самому Богу; но вот вопрос – примет ли его Бог.
Левилио
История этого больного в сравнении со множеством других наших буйненьких скучновата.
Иван Иванович Оглоблин, личность малоопределенная. Документов при поступлении не было, кроме пропуска в какое-то спецкабэ (конструкторское бюро), где состоял вахтером.
Поступил в отделение в хохочущем состоянии. Лысенький, круглый весь, как колобок, нос картофелиной, в лучистых морщинках, с непрерывно набегающей пунцовой краснотой. Пикничок-циклоид, до смеха типичный.
Запись дежурного: «Поступил в связи с антигражданским поведением, выраженным в форме неуместного смеха в общественном месте. Контакту не доступен, на вопросы не отвечает, эйфоричен, неадекватно смеется. Диагноз шизофрения».
Так и сидел в приемной: смеялся, хохотал и хихикал, ржал, как ужаленный, пока развязывали, ржал дальше на всевозможные лады в отделении, продолжал ржать неудержимо, не возражая против лечения лошадиными дозами нейролептиков, которые ни на грамм не действовали; ржал, заражая ржачкой соседей по палате, санитаров, медбратьев и всех врачей, кроме завотделением Костоломова, которому мешал паралич лицевого нерва; ржал, не ржавея, и в изоляторе, куда пришлось поместить и где просидел эн лет почти безвылазно (иногда, когда другим не было места, его переводили в дальний угол коридора, где ржал еще громче); продолжал подхихикивать и во сне по-тихому… Ржал – вот, собственно, и все.
Ну сидит и ржет, ест и ржет, спит и ржет, эка невидаль, смехунчик такой, хохотунчик, круглоносенький ржунчик. Внимания на него старались особо не обращать, лекарства вводили торопясь, чтобы не заразиться ржачкой.
Заметили притом сразу же, что от одного лишь присутствия в отделении больного Оглоблина у других больных повышается настроение, веселеют почти все до неадекватности; поднимается дух, или как бы еще это назвать, и у врачей, стоит только мимо пройти, и у медбратьев, и даже у санитаров наших, хотя с ними особстатья…
Вот и держали Ивана Ивановича в основном в изоляторе, а то мало ли что.
Задерживал нам оборот койко-дней. Полагается и таких безнадежных выписывать хоть на неделю, хоть на денек-другой, но куда этого?… Родных не объявлялось, а от самого ничего не добьешься, слова человеческого не произнес ни разу почти, кроме то ли «хватит держать», то ли «дайте доржать».
Это произошло, когда отделение обходила инспекционная комиссия из горздрава.
Перед тем Костоломов собственной персоной к Ивану Иванычу подошел, вернее, прокрался на цыпочках, что при его атлетической комплекции выглядело чудновато. Я тоже, как лечащий ординатор и соучастник, прошастал следом.
В высшей степени убедительно зав попросил: – Больной Оглоблин! Прекратите неадекватный смех на время комиссии. Поняли?
Иван Иваныч продолжал ржать, даже чуть громче ржанул в ответ. Тут же кивком Костоломов дал знак санитарам, фундаментальному Николаю и клешнястому, ухватистому дяде Васе, совокупный отбытый срок коих в местах не столь отдаленных по уголовке составлял чуть поменьше вышки.
Санитары ответили понимающим молчанием.
– В случае чего, – пояснил Костоломов.
И уточнил:
– В случае чего.
Николай внимательно шевельнулся и зажевал улыбку, дядя Вася натужно усилил звериность мордо-выражения и подрастопырил клешни.
Я, лечащий соучастник, произвел стойку-смирно, глядя в другую сторону, я сдерживался уже из последней мочи, ибо Оглоблин продолжал ржать в усиленном режиме, ржанье его проникало вибрациями в печень и в поджелудку, зашкаливало.
– Эх, траляля, – произнес Костоломов, как всегда при озабоченности, и поспешил в кабинет.
Минут через сорок комиссия в составе четырех членов и председательши двинулась, за ней зав и вся врачебная свита, где-то в хвосте и я.
Стояла бесподобная тишина. Дело шло о присвоении отделению звания образцового.
Костоломов вполголоса, скупыми штрихами набрасывал необходимые объяснения: «Онейроидная кататония… Имело место некоторое возбуждение… Готовится к выписке…»
Председательша комиссии, замзавгорздравша, плотная тетя с крысоватыми глазками, торопливо кивала и делала движения, напоминающие канатоходца, с ней в такт и все члены комиссии. Видно было, что они слегка мандражат, не каждый же день приходится проверять буйную психиатрию.
Комиссия благополучно прошествовала мимо изолятора, и я успел удивиться, что никакого ржанья оттуда не доносилось, только слегка дрожал пол возле двери. Костоломов блестяще выполнил заранее задуманный маневр, направив внимание замзавгррздравши и членов на наш открытый со всех сторон, сияющий туалет, феноменально пустой.
Вдруг раздался апокалиптический взрыв.
Все содрогнулись, под председательшей треснул линолеум, один из членов гулко упал.
Из изолятора с воплем: «хватит держать!» – или «дайте доржать!», неразборчиво получилось, хотя и громко, – выскочил Иван Иванович и покатился мячиком. За ним в зверском молчании неслись дядя Вася и Николай с кляпом в руке, только что выплюнутым, что и произвело, очевидно, взрывную волну.
Неслись, пытаясь поймать «на хомут» – вернейший захват за шею с придушиванием за счет пережима сонных артерий – но Иван Иванович делал обманные финты и непостижимо увертывался, – он и не бежал вовсе, он танцевал, пружинно трясясь, он ржал, беззаветно ржал, а с ним вместе дико, бессовестно, единой семьей заржали больные, все отделение, заржала председательша и все члены комиссии вместе с упавшим, заржали все, кроме Костоломова, горестно повторявшего: «Эх, траляля».
Первым опомнился дядя Вася – рыча, сделал тигриное сальто, он был великий профессионал, и в прыжке достал Иван Иваныча откуда-то с бокового выверта, из другого измерения, достал и накрыл. Тут же и Николай ухнул и богатырским взмахом всадил кляп в ротовое отверстие. Иван Иванович почтительно смолк, затем икнул, побагровел, посинел… И вдруг опять апокалиптически пукнул.
Опять отчетливо прозвучали жалобные слова: «Дайте… доржать…»
В общем, все обошлось, звание присвоили. Санитары потом, естественно, получили от зава некоторое внушение, но больше для ритуала субординации. – «Да, – уверенно признал дядя Вася, – перестарались маленько».
В уверенности его тона сквозило твердое знание, что не в первый и не в последний раз перестарались они, а обижать их нельзя. Дядя Вася с четырьмя убийствами в анамнезе особенно глубоко знал, что обижать их нельзя, и всякий раз в конце обхода подмигивал Костоломову.
Член комиссии, который упал, оказался большим эрудитом. «У больных шизофренией, – сказал он, – по последним научным данным, нарушена выработка эндорфинов. Вы не знаете, что такое эндорфины, не в курсе, литературу читать надо, товарищи, квалификацию повышать, нельзя заниматься ползучим эмпиризмом. Эндорфины – это, к вашему сведению, вещества психических чувств, материальный субстрат эмоций. Нет, нет, ни в коем случае не механицизм и не вульгарный локалицизм, а дифференцированный химизм, именно, только так.
Ваш этот… Хомуткин… Чересседельников… Лошадиная фамилия, вы не в курсе, это типичный случай эндорфинового дисбаланса, ну просто классика, между прочим, еще Рабле описал, он тоже был врач и душевнобольной, вы не в курсе.
А мне тоже один раз, знаете ли, пришлось испытать. Воспалились четыре зуба, вот такой флюсище, ну я и попросил друга из поликлиники выдернуть их все сразу к чертовой матери, только так, чтоб не больно, не люблю боли. Ну он и шарахнул рауш-наркоз, веселящий газ, эн-о, вы не в курсе, товарищи, как вы можете так отставать от науки. Тройную дозу вкатил, представляете? Так я вместо трех часов ржал, извиняюсь, три дня, белья не хватило, пупочная грыжа вылезла. Вот что такое эндорфины, дорогие товарищи, литературу читать надо».
С той поры и переименовали мы Ивана Ивановича в Эндорфина Ивановича, в память о том, как он оборжал комиссию.
После комиссии и лекарства ему отменили, на фиг изводить попусту. Я и еще двое докторов (в мужском буйном работали только мужчины), все, кроме зава, использовали его стихийно сперва, а потом уже и сознательно, в качестве живого антидепрессанта: подойдешь, постоишь рядом, поржешь минуту-другую, вот вроде и опять жить охота.
Выписка Оглоблина произошла так.
Во время завтрака, после на редкость спокойной ночи моего дежурства (ни одного вызова, накатал поэму, за месяц выспался) произошло ЧП, не из ряда вон, но с предзнаменованием.
Больной Матирный вылил на голову завотделением ведро киселя. Всего раз в полгода случалось с Матирным такое и всякий раз с предвестием: то вдруг выздоровеет кто-нибудь из безнадежных, то из докторов кто-либо схлопочет в соседнее отделение.
Просто так никогда Матирный не выливал ни на кого ничего, Костоломов это хорошо знал и, обмываясь в тазике, озабоченно повторял: «Траляля».
И точно: не прошло и двух часов, как явился какой-то косматый тип в громадных темных очках и, хотя был не посетительский день, прорвался к Костоломову, выплеснул из портфеля на стол кучу бумаг и скандально заголосил:
– Сколько можно, нет, вы скажите мне, сколько можно?! Издевательство над личностью! Мы не допустим! Мы подаем на вас в суд! Мы на вас пишем в прокуратуру! Мы жалуемся в высший орган!
– Подождите, подождите… С вашей стороны не поступало… Экспертизы не было… Мы не в курсе, – лепетал Костоломов, – разрешите ознакомиться…
– Ах вот как, вы не в курсе! – ярился тип. – Может быть, и про смехотрон вы не в курсе?!
– Не в курсе.
– А может быть, и газет не читаете?!
– Не ч… Читаем.
– Тогда вот! Вот! – не давая опомниться, тип швырял под нос Костоломову одну подшивку газет за другой, бумаги с огромными печатями и колоссальными подписями, фотографии, перфокарты и еще черт-те что.
– Человеческий фактор! Вы нам ответите за человеческий фактор! Вы еще об этом пожалеете!
– Да что такое, ну объясните же! – взволнованно взвыл Костоломов. – Мы пойдем навстречу, пойдем фактору навстречу… Представьтесь, пожалуйста.
(Шевельнул левым мизинцем, это был условный знак для вызова резервных санитаров из полубеспокойного отделения. Наших ни на секунду снимать было нельзя. Я набрал номер, но трубку не брали, наверное, пили чай.)
– Я вам уже представился, вы невнимательны, отмечаю, – напирал тип. – Еще раз запомните: Щечкин. Мой начальник – Кукарекуев, тоже не в курсе? Вот мое удостоверение. Вот авторские свидетельства и патенты, вот благодарности. Вот копия приказа о назначении руководителем комплексной темы: «Применение смехотронных устройств в промышленности»…
– Хорошо, хорошо, чего вы… Что мы должны?
– Отдавайте Оглоблина. Немедленно верните нам нашего дорогого, любимого, незаменимого, чудесного Ивана Ивановича. Уже сколько лет вы гноите его в условиях хуже тюремных, подумать только, вот уже сколько лет. Мы все выяснили, мы следили за вашими антигуманными действиями.
Дело уже передано по самым высоким инстанциям, вы за все ответите. Вы его травите, уродуете, издеваетесь. Над человеческим фактором!
– Одну минуту… – Костоломов выпрямился и выставил кулаки на стол, так он делал всегда, когда принимал решение по текущей ситуации.
– Если вы имеете в виду больного Оглоблина Эндорфина Ивановича…
– Ивана Ивановича, – уточнил я.
– …Ивановича, – продолжал Костоломов, – то мы готовы дать полный письменный отчет (взгляд в мою сторону) любой из упомянутых организаций как по синдромологии и нозологии, так и по мерам лечения и надзора. Больной страдает неизлечимой формой хронического душевного заболевания…
– Ха-ха-ха! – Тип тоже выпрямился и выставил кулаки. – Ваш диагноз?
– Без официального запроса соответствующего учреждения не сообщаем.
Тип вдруг резко сник и сдулся, как детский воздушный шарик.
Костоломов продолжал холодно и брезгливо:
– Спрячьте свои бумажки. Не берите на пушку. Недееспособных хроников мы выписываем только под расписку ближайших родственников или официальных опекунов. За все эти годы к нам никто не являлся и справок не наводил. Можем считать разговор оконченным.
Встал победно во весь свой сокрушительный рост. Здесь самый момент сообщить, что в былые годы наш Костоломов был мастером спорта по борьбе самбо в самом тяжелом весе.
– Послушайте… Подождите, – тип снял очки и обнажил растерянное испитое лицо интеллигента первого поколения. – Я вас прошу… Как человеческий фактор с человеческим фактором…
– Не имею времени. – Костоломов опять тяжело опустился на свой просевший, засаленный завский стул (на этот стул никто не решался садиться даже в его отсутствие), неспешно откинулся, выдержал паузу и вполоборота процедил мне:
– Пройдите в другой кабинет. Разберитесь с фактором. В двенадцать комиссия, не забудьте…
Я помог Щечкину сгрести со стола бумаги и провел в запасную процедурную. Там он, постепенно опять раскаляясь, поведал мне свою историю.
Щечкин Андрей Андреевич, изобретатель. Много патентов, многое внедрено, хотя большую часть, конечно, перехватили, уворовали, переиначили… Еще пятнадцать лет назад пришел к выводу, что существует единый комплексный фактор повышения производительности, вот этот самый человеческий, о котором теперь повсюду трубят, ни черта не понимая, а он искал, вычислял, выводил формулу. И вот наконец нашел. Вывел формулу настроения.
– Да, очень сложная штука это настроение… Вот, – сунул мне прямо в нос какой-то перфопергамент, – вот мое открытие. Переворотное. Революционное! – при этих словах Щечкин вспотел. – Оказалось, квадрат экстремума суперлабильного компонента супрастабильной характеристики пятого, самого главного факториала человеческой эмоциональности по всем параметральным диапазонам совпадает с метачастотностью и ортогустотностью смеха. Обыкновенного смеха, взятого, конечно, в статистическом бетаконтинууме. Это грубое упрощение, вы меня извините, это я только для вас так вульгарно.
Идея, к сожалению, нуждается в профанации, иначе она не овладевает массами. Ну так вот, встал вопрос о создании смехотрона. Необходим смеховолновой генератор, воздействующий на соответствующие мозговые центры. Имея такой прибор, можно… Ну вам ясно, что можно. За какие-то три минуты в сутки обойтись без… Ну вам ясно, без чего и без кого обойтись. Экономический эффект колоссальный, уже вычислено, достаточно всего шести секунд облучения всего лишь четырнадцатью ультрапараметральными компонентами для поддержания оптимального рабочего тонуса любого индивида в течение восьми с половиной часов.
Что еще нужно?… Ничего, только поставить соответствующий прибор в соответствующей проходной. И включать. Первая модель представляла собой довольно громоздкий шкаф с выдвижными пультами. Все это потом миниатюризировалось до вот такой милой штучки…
Щечкии ловким движением выхватил из кармана мегаллоидную коробочку.
– К сожалению, сейчас нет возможности продемонстрировать, отказал сорок второй диод в восемнадцатом фазообразователе.
В следующий раз обязательно, вы напомните. Ну так вот, а надо еще добавить, что дела в нашем кабэ уже энный год прямо-таки из рук вон…
– Энный год? – перебил я. – Не с того ли дня… Не со времени ли госпитализации…
– Ну вот именно! – Щечкин вскинулся в обнимательном импульсе. – Ну наконец-то! Вы меня понимаете. Наш дорогой, наш золотой, наш невероятный Иван Иванович! Это он! Это он!
– Что – он?…
– Смехотрон!
– ???
– Всегда, всегда он смеялся, всю жизнь! Для этого и родился, таким родился! Это же натуральный гений, чудо природы, я хотел сказать, чудо техники!
Для человека нет ничего полезнее человека.
Спиноза
– Да при чем тут техника? Человек он. Безобидный и симпатичный, смехом всех заражает. Но мера и в смехе нужна, согласитесь. Так смеяться без удержу, без передыху… Как же он жил?
– Так и жил. Смеялся и жил. Осуществлял свою жизненную функцию, вот и все. Осуществлял право на хорошее настроение. Ел, пил, спал, смеялся, в проходной нашей сидел, смеялся, проверял документы, смеялся, и мы смеяться все начинали. Работали целый день весело, домой уходили весело… Что тут непонятного?
– Все понятно.
– Право на хорошее настроение у человека нашего есть или нет?
– У нашего?… (Чуть было не показал пальцем на висок.) Есть, кто же спорит. А как… А где…
– Вы хотите спросить, где мы его откопали? Где нашли Ивана Иваныча нашего? Стопарев, замдирснаб наш, выписал из деревни, пристроил на вахту. Дядя он ему или земляк какой-то, теперь уже не узнать.
– Почему не узнать?
– Помер Стопарев. От инфаркта помер… В тот самый день, когда вы сцапали в психовозку и увезли в психушку нашего Ивана Ивановича.
– Мы его не цапали. Мы никого не цапаем. К нам привозят. И Оглоблина привезли по «скорой психпомощи», вбросили откуда-то с улицы.
– Боже мой… Ну конечно, представляете?… Идет человек, смеется вовсю, хохочет.
Милиционер видит, думает, пьяный или сумасшедший какой-нибудь опасный, задерживает, документы проверяет. Нет документов, а человек хохочет себе неизвестно над чем. Милиционер человека ведет в отделение. В отделении психовозку вызывают… Кто ж его вытолкнул-то на улицу, Ванюшу?
Кому не угодил, кому помешал?… А-а-а… Да, точно. Сам же сукин сын Стопарев, царствие небесное, он же сам. Поддатый, а поддавал часто, приставал: «Ты б, земляк, погулять сходил, бабу нашел бы, а то сидишь холостой», а Иван все хохотал…
А как поддавал покрепче, так норовил выпихнуть наружу из проходной, а Иван только хохотал и шныр-шныр обратно, на место вахтенное или в каморку свою, там у нас в подвальчике, там и жил… Ну понятно… И поделом покойничку, вы меня извините, с гениями не шутят.
Далее Щечкин принялся рассказывать об испытаниях непрерывно совершенствовавшихся смехотронных устройств.
Первая модель вызывала смех, но недолго, какая-то решающая характеристика необратимо исчезла. Вычислил, какая именно и почему
Новые модели, однако, несмотря на все меры, эффекта не возобновили, напротив, начались странные явления: испытуемые приходили то в тоскливое состояние, то в ярость, резко участились конфликты во всех отделах.
Стало неопровержимо ясно, что действует чья-то злонамеренная, завистническая, вредительская рука. Начался новый этап борьбы…
Я заскучал. Неуклюже темнит, заливает мозги жалким неправдоподобным научно-техническим псевдобредком, словно тоже напрашивается погостить тут у нас где-нибудь на угловой коечке…
Перебил:
– Чего же вы теперь хотите от Эндорфина… э-э… от Ивана Эндорфи… тьфу, Ивановича?
– Выписать.
– В качестве родственника?
– В качестве смехотрона.
– Мы в таком качестве никого не выписываем, для нас это больной. А ваш прибор-то на что?
– Моя модель будет совершенствоваться по образу и подобию, элементарно. Я давно вычислил, что смех Ивана Ивановича представляет собой абсолютно полный набор всех орто, мета и пара…
– Ясно, ясно, и мы как подойдем, ржать начинаем… Ладно, будем выписывать. Есть один вариант. Немножко бюрократии, множко даже. Опекунство придется оформить на вас по ходатайству учреждения. Честно говоря, нам тоже будет не хватать… Мы к Эндо… к Ивану Иванычу тоже уже… привыкли… тоже уже смехотронутые…
Щечкин взорвался и зарыдал, началась истерика. Я подошел к двери, чтобы отправиться за успокоительным, как вдруг он успокоился сам.
– Подождите… Все в норме… Вот что я делаю.
Опять вытащил свой смехотрон. Положил перед
собой на пол. Внимательно поглядел. Сказал: «Алла-бесмилла», подпрыгнул и раздавил ногой.
Из-под сплющенного футляра не вылезло ничего.
Внутри было пусто.
Слабым голосом Щечкин залепетал:
– Я вам все наврал. Все навыдумал. Никакой я не изобретатель. Я плакатист. Оформитель стендов. Научную фантастику люблю… Скучно жить мне. Смертельно скучно. И одиноко… Все время вспоминал нашего Ивана Иваныча. Стал наводить справки, искать. Нашел. Настроение поднялось. Смысл жизни дальнейшей появился: спасти, вызволить… Может быть, и себя… Спасти… Надо было придумать версию… Придумал… Оформил по типу документации… Добрался до вас… Добрался…
Согласно последующим клиническим исследованиям 100 взглядов на этот портрет Ивана Ивановича излечивают любую депрессию.
Примечательно: как только Ивану Ивановичу сообщили о выписке, предстоящей на следующий день, смеяться он перестал моментально – напротив того, заплакал, полились ручьем слезы. Все время, оставшееся до выписки, просидел тихо, в одной позе, обхватив себя скрещенными руками за плечи; ночью не сомкнул глаз, так что подумалось, не депрессия ли часом острая грянула. Отвечал на вопросы нормально, кратко и тихо. «Рады, что выписываетесь?» – «Рад». – «Домой хотите?» – «Хочу. Было б куда». – «А работать на прежнее место?» – «Возьмут – пойду». – «Щечкин, ваш друг, за вами придет. Обещал все для вас устроить, обязательство подписал». – «Спасибо ему». – «Почему больше не смеетесь?» – «Не смешно больше». – «А раньше все смешно было?» – «Смешно». – «Всю жизнь смешливый такой?» – «Всю жизнь». – «Выпишут, опять будете смеяться?» – «Смешно будет – буду».
Выписывали Оглоблина в морозный февральский день, одет он был как привезли, по-летнему. Щечкин принес ему потрепанную казенную телогрейку.
Иван Иванович, увидав его с телогрейкой в обнимку, опять прослезился, даже шатнуло его, встал и сел… Обычное выписное состояние, после таких затяжных отсидок некоторые наши хроники на пороге больницы в ступор впадают, пошевелиться не могут, а кто и падает без сознания.
Увел Щечкин Ивана Ивановича, поддерживая под руку и повторяя беспрерывно, как автомат: «Все нормальненько. Все нормальненько. Все нормальненько…» Иван Иванович оставался спокойным и серьезным. Я, по обычаю своему, из окна отделения провожал взглядом уходящих: от нас хорошо была видна посыпанная потемнелым песком аллея, ведущая к заснеженным больничным воротам, а после них к трамвайной остановке.
Думаю, мне не показалось, что, миновав ворота, Иван Иванович начал опять потихоньку трястись от смеха, зрение у меня до сих пор хорошее.
Норма робкого большинства
Воистину, всякому овощу свое время. Несколько лет советского времени лежал у меня этот рассказ об Эндорфине Ивановиче в загашнике – как раньше многозначительно говорили, «в столе» – без надежды увидеть свет. Пытался его всунуть в парочку прежних книг, да куда там: еще на подходе, до всяких главлитов, редакторы, похихикивая и ласково грозя пальчиками, вычеркивали…
Ну а сейчас вот, оторжавшись, спокойно, по-деловому проводим с коллегами обсуждение этого случая как клинико-социального феномена.
ОК – Этот ваш Эндорфин Иванович – шаровая молния в образе человека, какая-то другая психоэнергия, да?… Сперва мне показалось, что вы его просто выдумали.
ВЛ – А потом?…
ОК – Когда заплакал при выписке, поверила, что настоящий. Хотя и немыслимо, как можно всю жизнь, невзирая ни на какие внешние обстоятельства, без передыха хохотать, ржать. И почему, будучи таким неадекватным ржунчикам, все же нормально заплакал вдруг?
ДС – А мне показался придуманным, каким-то внежизненным Щечкин. Но тоже лишь до момента выписки: когда принес телогрейку, обрел плоть.
ВЛ – Психиатрический мир сюрреален, мне ли напоминать тебе…
ДС – Как и весь остальной мир. А какой окончательный диагноз поставили?
ВЛ – Как думаешь?
ДС – Все ту же шизофрению?
Другого диагноза непонятным пациентам просто не выставляли в те годы, да и теперь… Столь запредельная эйфория…
ВЛ – Зав и вправду настаивал на шизофрении, но я отстоял маниакально-депрессивный психоз (МДП, по-нынешнему БАР, биполярное аффективное рассстройство, см. стр. 48), затяжная маниакальная фаза – разумеется, для проформы, чтобы и дееспособность Ивана Ивановича под сомнение не поставить, и отделению лицо, с позволения сказать, сохранить. Хотя сам уверен был, что никакой болезни у Эндорфина нашего не было.
ОК – А что было?
ВЛ – Явление. Человек на особицу. Эйфориф.
ОК – То есть Штучкин, этот, то есть Щучкин, простите, Чуткий…
ВЛ – Щечкин…
ОК – Щечкин, стало быть, прав? Гений смеха, дар божий?
В Л – А почему бы нет? Дарований особых разве не бывает в природе?…
ДС – Встречаются люди, савантами их называют, умственно отсталые или душевнобольные, социально не приспособленные, с гениальными способностями к счету, к запоминанию, к слуховому или запаховому различению, к тонкому ручному труду или к музыке… Иногда – потрясающие телепаты и ясновидцы, как великий юродивый Корейша… Не из такой ли породы Иван Иванович?
ВЛ – Возможно – бывают ведь всякие врожденные гипертрофии, чрезмерные развития как всевозможных частей тела – носа, ног, ушей, эндокринных желез и прочих органов – так и разных мозговых центров. Центр смеха в мозгу есть, и похоже, у Ивана Ивановича он был сверхразвит…
|