Итак, шахмат в этот раз не будет. Брейер сказал Максу, что он слишком взволнован и хочет поговорить. Они с Максом редко разговаривали по душам, но больше никому из мужчин, за исключением Фрейда, Брейер не мог довериться — на самом же деле, после отъезда Евы Бергер, его предыдущей ассистентки, ему вообще было некому довериться. Однако сейчас, несмотря на все свои опасения относительно восприимчивости Макса, он решился и двадцать минут без перерыва рассказывал о Ницше, называя его, разумеется, герром Мюллером, выкладывая все подчистую, даже про ту встречу с Лу Саломе в Венеции.
«Но, Йозеф, — начал Макс бархатным, успокаивающим голосом, — в чем ты винишь себя? Кто может лечить такого человека? Он безумен, вот и все! Когда его голова разболится достаточно сильно, он приползет к тебе за помощью!»
«Макс, ты не понял. Одним из симптомов его болезни является отказ принимать помощь. Он почти параноик: всегда ото всех ожидает худшего».
«Йозеф, в Вене полно пациентов. Мы с тобой можем работать по пятьдесят часов в неделю, но нам все равно придется отказывать некоторым пациентам. Я прав?»
Брейер не отвечал.
«Прав?» — снова спросил Макс.
«Не в этом дело, Макс».
«Именно в этом, Йозеф. Пациенты обивают твои пороги, стремясь попасть к тебе на консультацию, а ты упрашиваешь кого то разрешить тебе помочь ему. Это полная чушь! Почему ты должен упрашивать? — Макс достал бутылку и два маленьких стаканчика: — Сливовицы?»
Брейер кивнул, и Макс наполнил его стакан. Несмотря на то что благосостояние семьи Олтманов зиждилось на торговле винами, эти стаканчики со сливовицей были единственным алкоголем, который мужчины употребляли.
«Макс, ну послушай меня. Представь, что у тебя есть пациент с… Макс, ты не слушаешь, ты головой вертишь».
«Да слушаю я, слушаю», — настаивал Макс.
«Например, у тебя есть пациент с увеличенной простатой и полностью закупоренной уретрой, — продолжал Брейер. — У него задержание мочи, обратное почечное давление повышается, начинается отравление мочой, но при всем при этом он отвергает любую помощь. Почему? Может, у него старческий маразм. Может, твои инструменты, твои катетеры и этот лоток со стальными зондами пугают его больше, чем уремия. Может, у него психоз и он думает, что ты собираешься его кастрировать. И что тогда? Что ты будешь делать?»
«Двадцать лет работаю, — ответил Макс, — с таким никогда не сталкивался».
«Но мог бы… Я привожу это в пример, чтобы ты понял. Если бы такое случилось, что бы ты сделал?»
«Это надо решать его семье, а не мне».
«Макс, да ну тебя, ты уходишь от ответа! Представь себе, что у него нет семьи».
«Откуда я знаю! Что они там делают в психиатрических лечебницах: связать его, дать наркоз, ввести катетер, попытаться расширить уретру при помощи зондов».
«Каждый день? Связывать его и вводить катетер? Ладно тебе, Макс, ты его за неделю угробишь! Нет, ты бы попытался изменить его отношение к тебе и к лечению. То же самое и с детьми. Разве хоть какой нибудь ребенок хочет, чтобы его лечили?»
Макс проигнорировал замечание Брейера. «Еще ты говорил, что собираешься его госпитализировать и разговаривать с ним каждый день, — Йозеф, да сколько же это займет времени! Разве он заслуживает, чтобы ты тратил на него столько времени?»
Когда Брейер объяснил, что его пациент беден и что он планирует воспользоваться принадлежащими семье койками и лечить его бесплатно, Макс совсем озаботился.
«Йозеф, ты начинаешь меня беспокоить. Я тебе честно скажу. Ты меня всерьез беспокоишь. Из за того, что с тобой поговорила какая то русская девушка, которую ты знать не знаешь, ты собираешься лечить сумасшедшего, который не хочет, чтобы его лечили, от заболевания, наличие которого он отрицает. А теперь ты заявляешь, что будешь делать это бесплатно. Скажи мне, — Макс наставил указующий перст на Брейера, — кто из вас более безумен, ты или он?»
«Я тебе скажу, что есть безумие, Макс! Ненормально то, что ты постоянно думаешь о деньгах. Приданое Матильды лежит в банке, на него набегают проценты. А потом, когда каждый из нас получит свою долю наследства Олтманов, мы с тобой будем купаться в деньгах. Я не могу начать тратить все деньги, весь свой доход, а у тебя, насколько я знаю, денег еще больше, чем у меня. Так зачем говорить о деньгах? Зачем беспокоиться о том, может ли такой то пациент мне заплатить? Иногда, Макс, ты ничего, кроме денег, не видишь».
«Ну ладно, забудем о деньгах. Может, ты и прав. Иногда я не понимаю, зачем я работаю, зачем я вообще беру с пациентов деньги. Но, слава богу, нас никто не слышит. Они бы решили, что мы с тобой оба с ума сошли! Ты собираешься доедать свой штрудель?»
Брейер покачал головой, Макс взял его тарелку, и пирожное перекочевало к нему.
«Но, Йозеф, это не медицина! Пациенты, с которыми ты работаешь — этот профессор — что у него? Какой диагноз можно поставить? Рак гордости? Эта девица Паппенгейм, которая боялась пить воду, не она ли вдруг разучивалась говорить по немецки, только по английски? И каждый день у нее парализовало что нибудь новенькое? А тот паренек, который решил, что он сын императора, а та старая леди, которая боялась выходить из комнаты? Безумие! Ты получал самую лучшую в Вене подготовку не для того, чтобы работать с безумием!»
Заглотив в один присест брейеровский штрудель и запив его вторым стаканом сливовицы, Макс подытожил: «Ты самый лучший диагност в Вене. В этом городе никто лучше тебя не разбирается в заболеваниях дыхательной системы или вестибулярного аппарата. Всем известны твои исследования! Запомни мои слова — когда нибудь им придется пригласить тебя в Национальную Академию. Если бы ты не был евреем, ты бы уже был профессором, это все знают. Но если ты и дальше будешь лечить этих сумасшедших, что будет с твоей репутацией? Антисемиты будут говорить: «Смотрите, смотрите, — Макс потрясал пальцем в воздухе. — Вот почему !. Вот почему он так и не стал профессором медицины. Он не в порядке, у него не все дома».
«Макс, давай сыграем в шахматы. — Брейер распахнул коробку и раздраженно вытряхнул фигуры на доску. — Я сегодня сказал тебе, что хочу с тобой поговорить, потому что я расстроен, и вот как ты мне помогаешь! Я сумасшедший, мои пациенты сумасшедшие, и мне всех их надо вышвырнуть за дверь. Я разрушаю свою репутацию, я должен вцепляться в каждый форинт, хотя он мне не нужен…»
«Нет, нет, я взял назад все свои слова о деньгах!»
«Разве так помогают? Ты не слышишь, о чем я прошу тебя».
«О чем? Скажи еще раз. Я буду лучше слушать», — крупное, подвижное лицо Макса вдруг стало серьезным.
«Сегодня в мой кабинет приходил человек, который очень нуждается в помощи, который страдает, — и я неправильно вел себя с ним. Я не могу ничего исправить, Макс, с этим пациентом все кончено. Но мне попадается все больше пациентов невротиков, и я научился с ними обращаться. Это принципиально новое поле деятельности. Никаких учебников. Зато тысячи пациентов, которые нуждаются в помощи, — но никто не знает, как им помочь!»
«Я ничего в этом не понимаю, Йозеф. Ты все больше работаешь с мозгом и мышлением. Я действую с другого конца, я… — Макс фыркнул. Брейер напрягся. — С отверстиями, с которыми я работаю, получается только одностороннее общение. Но я одно могу тебе сказать: у меня создалось впечатление, что ты соревнуешься с этим профессором, как раньше с Брентано на занятиях по философии. Помнишь, когда он набросился на тебя? Двадцать лет прошло, а я помню все, словно это было вчера. Он сказал: „Герр Брейер, почему бы вам не постараться выучить то, что я преподаю, а не доказывать, сколько я всего не знаю?“
Брейер кивнул. Макс продолжал: «Вот это мне и напоминает твоя консультация. Даже твой план захвата Мюллера в ловушку цитированием его же книги. Это было неумно — как ты собирался победить? Если ловушка не сработает, побеждает он. Если ловушка сработает, он так разозлится, что все равно сотрудничать с тобой не будет».
Брейер молчал, водя пальцем по шахматным фигурам и обдумывая слова Макса. «Может, ты и прав. Знаешь, у меня тогда было ощущение, что мне не стоило пытаться процитировать его книгу. Не надо было мне слушаться Зига. У меня было предчувствие, что приводить его собственные слова довольно глупо, но он продолжал подзуживать меня, бросать мне вызов, стремясь заставить меня соревноваться с ним. Знаешь, забавно: все то время, что продолжалась консультация, я не мог выкинуть из головы мысли о шахматах. Я расставляю на него ловушку, он обходит ее и расставляет ловушку на меня. Может, дело все во мне — ты говоришь, это напоминало школу. Но я уже много лет не вел себя с пациентами так, Макс. Я уверен, дело в нем: он вытягивает это из меня, может, из каждого, и называет это человеческой натурой. И он уверен, что это она и есть! Вот где вся его философия уходит на неверный путь».
«Вот посмотри, Йозеф, ты опять за свое, пытаешься пробить бреши в его философии. Ты говоришь, он гений. Если он так гениален, может, тебе стоит поучиться у него, а не пытаться разбить его в пух и прах!»
«Хорошо, Макс, вот это хорошо! Мне это не нравится, но звучит хорошо. Это помогает. — Брейер глубоко вдохнул и шумно выдохнул воздух. — Теперь давай поиграем. Я обдумывал новый ответ на королевский гамбит».
Макс разыграл королевский гамбит, Брейер ответил ему центральным контргамбитом и в итоге через восемь ходов понял, что дела его плохи. Макс жестоко взял в вилку слона и коня Брейера своей пешкой и, не поднимая головы от доски, сказал: «Йозеф, раз уж сегодня зашел такой разговор, я тоже хочу кое что тебе сказать. Может, это не мое дело, но я не могу не обращать на это внимание. Матильда говорит Рахель, что ты месяцами не дотрагиваешься до нее».
Брейер еще несколько минут всматривался в положение на доске и, поняв, что из вилки ему не вырваться, съел пешку Макса, прежде чем ответить ему: «Да, это нехорошо. Очень нехорошо. Но, Макс, как я могу обсуждать это с тобой. Я с таким же успехом могу выложить все сразу Матильде, ведь я знаю, что ты разговариваешь со своей женой, а она общается со своей сестрой».
«Нет, можешь мне поверить, я могу хранить секреты от Рахель. Расскажу тебе один секрет: если бы Рахель знала о том, что происходит у нас с моей новой ассистенткой, фройлен Виттнер, мне не жить — еще неделю назад! Прямо как ты с Евой Бергер: интрижки с медсестрами — это у нас, наверное, семейное».
Брейер исследовал доску. Замечание Макса его озаботило. Так вот как в глазах общественности выглядели его отношения с Евой. Хотя обвинение было несправедливым, он все равно чувствовал себя виноватым из за единственного момента сильного сексуального искушения. Во время серьезного разговора несколько месяцев назад Ева сказала, что боится за него, что он готов соблазнить Берту, разрушив этим свою жизнь, и предложила «сделать все, что угодно», чтобы помочь ему избавиться от одержимости этой юной пациенткой. Разве Ева не предлагала Брейеру сексуальные отношения? Брейер не был уверен в этом. Но тут вмешался демон «НО», и в этот раз, как и во многих других случаях, он не мог заставить себя действовать. Однако он часто вспоминал о предложении Евы и тяжко вздыхал, думая об упущенной возможности.
Теперь Евы не было. И он так и не смог наладить с ней отношения. После того как он уволил ее, она не сказала ему ни слова и оставляла без внимания его предложения, когда он пытался помочь ей деньгами или с поиском новой работы. Он уже никогда не сможет все исправить и защитить ее от Матильды, но он по крайней мере мог защитить ее от обвинения Макса.
«Нет, Макс, это не так. Я не ангел, но, клянусь, я и пальцем не трогал Еву. Она была другом, хорошим другом».
«Прости, Йозеф, я, видно, просто поставил себя на твое место и решил, что ты и Ева…»
«Я могу понять, почему ты так решил. У нас были нетипичные отношения. Она была моей наперсницей, мы могли говорить обо всем на свете. Она получила ужасную награду за все те годы, что проработала со мной. Я не должен был подчиняться гневу Матильды. Я должен был встать на ее защиту».
«Тогда почему вы с Матильдой, ну, так сказать, отдалились?»
«Может, я и затаил зло из за этого на Матильду, но это не самая серьезная проблема нашего брака. Все намного серьезнее, Макс. Но я не знаю, в чем дело. Матильда — хорошая жена. О, мне ужасно не понравилось, как она вела себя в истории с Бертой и Евой. Но в одном она была права: им я уделял больше внимания, чем ей. Но что происходит сейчас, я просто не понимаю. Когда я смотрю на нее, мне она кажется такой же красивой, как раньше».
«И?»
«И я просто не могу прикоснуться к ней. Я отворачиваюсь. Я не хочу, чтобы она подходила ко мне близко».
«А может, это не такая уж и редкость. Рахель, конечно, не Матильда, но она привлекательная женщина, но все равно меня больше интересует фройлен Виттнер, которая, скажу я тебе, похожа на жабу. Иногда, когда я иду по Кирстенштрассе, вереница из двадцати, тридцати шлюх кажется мне довольно соблазнительной. Ни одна из них не красивее Рахель, у многих гонорея или сифилис, но меня это все равно соблазняет. Если бы я был уверен, что никто меня не узнает. Я бы рискнул! Однообразная еда любому надоест. Знаешь, Йозеф, на каждую красивую женщину приходится по мужчине, который уже устал shtup ее!»
Брейеру никогда не нравились вульгарные высказывания Макса, но этот афоризм не мог не вызвать у него улыбку — шурин был прав, хотя и груб. «Нет, Макс, это не скука. Не в этом моя проблема».
«Может, тебе стоит провериться? Некоторые урологи пишут о половой функции. Ты читал у Кирша о том, что диабет вызывает импотенцию? Теперь, когда табу на разговоры на эту тему снято, стало очевидно, что проблема распространена шире, чем мы думали».
«Нет, — ответил Брейер, — я не импотент. Хотя я и воздерживаюсь от секса, силы еще есть. Например, та русская девочка. И в мою голову приходили такие же мысли, что и в твою, о проститутках с Кирстенштрассе. На самом деле, часть проблемы заключается в том, что я так много думаю о другой женщине, о сексе с ней, что мне просто стыдно прикасаться к Матильде».
Брейер заметил, что откровения Макса помогли говорить и ему. Может, у Макса со всей его грубостью лучше бы получилось общаться с Ницше, чем у него.
«Но и это не главное, — услышал он свои слова, — есть что то еще! Что то еще более дьявольское внутри меня. Знаешь, я подумываю о том, чтобы все бросить. Я никогда не сделаю этого, но снова и снова я думаю о том, чтобы сняться с места и бросить — Матильду, детей, Вену — все. Ко мне постоянно возвращается эта безумная мысль, — причем я знаю, что она безумная, не обязательно говорить мне об этом, Макс, — что все мои проблемы будут решены, если бы я только придумал, как избавиться от Матильды».
Макс покачал головой, вздохнул, съел слона Брейера и начал готовиться к непобедимой королевской фланговой атаке. Брейер вжался в стул. Как он будет еще десять, двадцать, тридцать лет проигрывать Максу с его французской защитой и бесчеловечным королевским гамбитом?
ГЛАВА 11
ТОЙ НОЧЬЮ, УЖЕ лежа В постели, Брейер думал о королевском гамбите и фразе Макса о красивых женщинах и уставших мужчинах. Буря эмоций, вызванная Ницше, понемножку улеглась. После с разговора с Максом ему стало легче. Наверное, все эти годы он недооценивал Макса. Матильда, уложив детей, скользнула под одеяло, прижалась к нему и прошептала: «Спокойной ночи, Йозеф». Он притворился спящим.
Бам! Бам! Бам! Стук в дверь. Брейер посмотрел на часы. Без пятнадцати пять. Он вскочил с кровати — он никогда не спал крепко, — схватил одежду и вышел в коридор. Из своей комнаты вышла Луиза, но он сделал ей знак ложиться обратно. Он уже проснулся, так что мог и сам открыть дверь.
Портье, извинившись за то, что пришлось его разбудить, объяснил, что пришел мужчина за неотложной помощью. Внизу, в вестибюле, Брейера ждал пожилой мужчина. Голова его была непокрыта, и он явно пришел издалека: он запыхался, волосы его были покрыты снегом, а слизь, вытекшая из носа, замерзла, превратив его густые усы в ледяной веник.
«Доктор Брейер?» — спросил он дрожащим от волнения голосом.
Брейер кивнул. Мужчина представился как герр Шлегель, поклонился, коснувшись лба пальцами правой руки — атавистический жест, все, что осталось от того, что в лучшие времена, несомненно, было молодцеватым салютом. «В моем Gasthaus ваш пациент. Он болен, очень болен, — сказал мужчина. — Он не может говорить, но я нашел в его кармане эту карточку».
На оборотной стороне визитной карточки, которую дал ему герр Шлегель, Брейер увидел свое имя и адрес. На самой карточке было написано:
ПРОФЕССОР ФРИДРИХ НИЦШЕ
Профессор Филологии
Базельский Университет
Решение было принято незамедлительно. Он дал герру Шлегелю подробные инструкции: вызвать Фишмана с фиакром, а «когда вы вернетесь, я уже буду одет. Вы можете рассказать мне о моем пациенте по дороге к Gas thaus ».
Двадцать минут спустя закутанные в покрывала Брейер и герр Шлегель ехали по холодным заснеженным улицам. Хозяин постоялого двора рассказал, что профессор Ницше жил в Gasthaus с начала недели. «Очень хороший постоялец. Никаких проблем».
«Расскажите мне о его болезни».
«Почти всю неделю он провел в своей комнате. Я не знаю, чем он там занимался. Каждое утро, когда я приносил ему чай, он сидел за столом и что то писал. Это меня озадачило, ведь, знаете, я заметил, что он плохо видит, ему трудно даже читать. Два три дня назад на его имя пришло письмо с базельским штемпелем. Я принес ему это письмо, а через несколько минут он спустился ко мне, щурясь и мигая. Он сказал, что у него проблемы с глазами, и попросил меня прочитать ему письмо. Сказал, что это от сестры. Я начал читать, но, прослушав несколько строчек — что то о русском скандале, — он явно расстроился и попросил вернуть ему письмо. Я попытался было разглядеть, что написано дальше, прежде чем отдать ему письмо, но успел лишь заметить слова „депортация“ и „полиция“.
Он ест в городе, хотя моя жена предлагала готовить на него. Я не знаю, куда он ходит есть — у меня он совета не спрашивал. Он почти с нами не разговаривал, только однажды вечером сообщил, что собирается на бесплатный концерт. Но он не был застенчивым, не поэтому он был таким тихим. Я кое что заметил насчет его скрытности…»
Хозяин постоялого двора, прослуживший десять лет в военной разведке, скучал по своему делу и развлекался тем, что пытался составить профиль характера своих постояльцев на основании мельчайших деталей повседневной жизни, словно они были некими таинственными личностями. Пока он шел до дома Брейера, он собрал воедино все зацепки, которые ему удалось добыть относительно профессора Ницше, и отрепетировал свой будущий отчет перед доктором. Такая возможность представлялась ему редко: обычно слушать его никто не хотел, так как его жена и обитатели Gasthaus были слишком глупы, чтобы оценить истинные индуктивные способности.
Но доктор перебил его: «Его болезнь, герр Шлегель».
«Да, да, доктор. — Проглотив свое разочарование, герр Шлегель начал рассказывать о том, как около девяти часов утра в пятницу Ницше заплатил по счету и ушел, сказав, что он уезжает днем и вернется до полудня за багажом. — Меня, наверное, какое то время не было на месте, так как я не заметил, когда он вернулся. Он ходит почти бесшумно, знаете, словно не хочет, чтобы за ним следили. К тому же у него нет зонта, так что я не могу определить по подставке для зонтов, которая стоит внизу, дома он или нет. Мне кажется, что он хочет, чтобы никто не знал, где он—в комнате или вышел. У него хорошо получается — подозрительно хорошо получается — пробираться внутрь и наружу, не привлекая к себе внимания».
«А его болезнь?»
«Да, доктор, да. Я только подумал, что некоторые моменты могут представлять интерес с точки зрения диагноза. В общем, уже потом, днем, часа в три, моя жена как обычно отправилась прибраться в его комнате, а он там — он не уезжал! Он распластался на кровати и стонал, держась рукой за голову. Она позвала меня, и я сказал ей подменить меня у входа — я никогда не оставляю свое рабочее место без присмотра. Вот видите, о чем я: потому я и удивился, что он пробрался в свою комнату незамеченным».
«А потом?» — терпение Брейера уже иссякло: герр Шлегель, решил он, прочитал слишком много дешевых детективов. Но времени все равно вполне хватало на то, чтобы его компаньон удовлетворил свое явное желание выложить все, что ему известно. До Gasthaus в третьем округе, или Ландштрассе, все еще оставалось около мили езды, а из за усиливающего снегопада видимость настолько ухудшилась, что Фишман спустился на землю и медленно вел лошадь по замерзшим улицам.
«Я вошел в комнату и спросил, не заболел ли он. Он сказал, что с ним все в порядке, только немного болит голова, так что он оплатит еще один день и уедет завтра. Он сказал, что у него часто бывают такие головные боли и что ему лучше помолчать и не двигаться. Он был очень холоден, он, правда, всегда такой, но сегодня особенно, совсем ледяной. Вне всякого сомнения, он хотел, чтобы его оставили одного».
«Что было дальше?». — Брейер дрожал. Мороз пробирал его до костей. Как бы ни раздражал его герр Шлегель, Брейеру доставляло удовольствие слышать, что кто то еще считал Ницше тяжелым человеком.
«Я предложил послать за доктором, но он совсем разволновался! Это надо было видеть: „Нет! Нет! Никаких докторов! Они только все портят!“ Он не грубил, нет, знаете, он никогда не грубит, просто был холоден. Всегда очень обходителен. Очевидно его благородное происхождение. Готов поклясться, хорошая частная школа. Путешествия в хорошем обществе. Сначала я не мог понять, почему он не остановился в отеле подороже. Но я просмотрел его одежду — знаете, одежда может сказать вам многое: известные марки, хорошая одежда, хорошо сшитая, хорошие итальянские кожаные туфли. Но все это, даже белье, довольно поношенное. Изрядно поношенное, не раз штопанное, а такая длина пиджаков уже десять лет как вышла из моды. Я вчера сказал жене, что он бедный аристократ, не имеющий представления о том, как жить в сегодняшнем мире. Раньше, на этой неделе я взял на себя вольность и поинтересовался, откуда происходит фамилия Ницше, и он что то пробормотал о древнем польском дворянском роде».
«Что было после того, как он отказался от врача?»
«Он продолжал настаивать, что с ним все будет в порядке, если его оставить одного. Как обычно вежливо, он дал мне понять, что мне не стоит лезть не в свое дело. Он из тех, кто мучается молча, — или ему есть что скрывать. А какой упрямый! Если бы не его упрямство, я бы вызвал вас еще вчера, пока не начался снег, и мне бы не пришлось будить вас в такое время».
«Что еще вы заметили?»
Герр Шлегель буквально расцвел, услышав этот вопрос. «Ну, например, он не захотел сообщить, где он останавливается далее, да и предшествующий адрес был подозрительным: Главпочтамт, Рапалло, Италия. Я никогда не слышал о таком городе — Рапалло, а когда я спросил у него, где это, он ответил только: „На побережье“. Несомненно, стоит оповестить обо всем полицию: эта его скрытность, шныряет здесь без зонта, адреса нет, еще это письмо: неприятности с русскими, депортация, полиция. Я, разумеется, поискал письмо, пока мы убирались в комнате, но не нашел. Сжег, полагаю, или спрятал».
«Вы не вызывали полицию?» — обеспокоено спросил Брейер.
«Пока нет. Лучше дождаться утра. Я не хочу, чтобы полицейские перебудили моих постояльцев посреди ночи. И в довершение всего эта его внезапно начавшаяся болезнь! Хотите знать, о чем я думаю? Яд!»
«Нет, боже мой, нет! — Брейер едва не кричал. — Я уверен, нет. Пожалуйста, герр Шлегель, забудьте о полиции! Уверяю вас, здесь не о чем беспокоиться. Я знаю этого человека. Я ручаюсь за него. Он не шпион. На визитной карточке написана чистая правда, он профессор в университете. И его действительно часто мучают головные боли; именно поэтому он приехал показаться мне. Прошу вас, забудьте о ваших подозрениях».
В неровном свете горящей в фиакре свечи Брейер видел, что Шлегеля это не успокоило, и добавил: «Но я могу понять, как проницательный наблюдатель мог прийти к таким выводам. Но поверьте мне. Я беру на себя всю ответственность. — Он пытался вернуть хозяина постоялого двора к рассказу о болезни Ницше. — Расскажите мне, что случилось после того, как вы нашли его днем?»
«Я возвращался еще два раза посмотреть, не нужно ли ему что нибудь — знаете, чай или перекусить. Каждый раз он благодарил меня и отказывался, даже не взглянув в мою сторону. Он совсем ослабел, лицо бледное бледное. — Герр Шлегель помолчал, а потом, не в силах удержаться от комментария, добавил: — Никакой благодарности за всю нашу с женой заботу о нем — знаете, он не самый сердечный человек. Казалось, что наша доброта просто раздражает его. Мы помогаем ему, а его это раздражает! Моей жене это не по вкусу. Она тоже разозлилась, теперь больше и пальцем ради него не шевельнет. Она хочет, чтобы мы выпроводили его завтра». Пропустив мимо ушей эту жалобу, Брейер спросил:
«А что было дальше?»
«Потом я увидел его часа в три утра. Герр Спитц, постоялец из соседней комнаты, сказал, что он был разбужен шумом: опрокидывали мебель, потом начались стоны, даже крики. За дверью никто не отвечал, дверь была заперта, так что герр Спитц разбудил меня. Он такой робкий, все извинялся, что разбудил меня. Но он поступил правильно. Так я ему сразу же и сказал.
Профессор заперся изнутри. Мне пришлось ломать дверь — и я буду настаивать, чтобы он оплатил установку новой. Когда я вошел, он был без сознания, лежал в одном белье на голом матрасе. Вся его одежда и постельное белье были раскиданы по полу. Мне кажется, что он не вставал с кровати, просто разделся и побросал все на пол — все лежало футах в двух трех. Это было не похоже на него, совсем не похоже, доктор. Обычно он очень аккуратен. Моя жена была шокирована тем, что творилось в комнате, — везде рвота, комнату можно будет сдавать только через неделю, когда запах выветрится. На самом деле, он должен оплатить еще и эту неделю. А еще пятна крови на простыне. Я перевернул его и осмотрел, но не нашел никаких ран. Судя по всему, его рвало кровью».
Герр Шлегель покачал головой. «Вот тогда я и обыскал его карманы, нашел ваш адрес и пошел за вами. Жена говорила мне подождать до утра, но мне показалось, что он к тому времени умрет. Не мне вам рассказывать, что это значит: гробовщики, официальное дознание, в доме круглый день крутятся полицейские. Я уже не раз такое видел: все постояльцы съедут в двадцать четыре часа. В Gasthaus, принадлежащем моему шурину в Шварцвальде, за неделю умерли два постояльца. Представьте себе, прошло уже десять лет, а люди до сих пор не хотят жить в комнатах, где лежали покойники. А он их полностью переделал: занавески, краска, обои. А люди все равно их сторонятся. Эта история до сих пор на слуху, деревенские рассказывают, они никогда ничего не забывают».
Шлегель высунул голову в окно, оглянулся и крикнул Фишману: «На следующем поворачивай направо, следующий квартал! — Он повернулся к Брейеру: — Вот мы и приехали! Следующий дом, доктор!»
Оставив Фишмана ждать, Брейер с герром Шлегелем вошли в Gasthaus, где им пришлось преодолеть четыре узких лестничных пролета. Голые лестничные пролеты были подтверждением заявления Ницше о том, что он заботится о себе ровно настолько, чтобы поддержать свое существование: спартанская чистота; протертая ковровая дорожка, на каждой лестничной площадке — выцветшее пятно; перил не было, не было и мебели на лестничных площадках. Ни картина, ни узор, ни даже инспекционный сертификат не оживлял недавно побеленные стены.
Тяжело дыша после лестницы, Брейер вслед за герром Шлегелем вошел в комнату Ницше. Какое то мгновение он привыкал к сильному, сладковато едкому запаху рвоты, затем осмотрел комнату. Все было так, как описал герр Шлегель. На самом деле, в точности так, ведь хозяин постоялого двора не только был внимательным наблюдателем, но и оставил в комнате все как есть, словно не хотел лишить следствие некой ценной зацепки.
На узкой кровати в углу лежал Ницше. Из одежды на нем было только белье, он крепко спал, возможно, был в коме. Разумеется, он никак не прореагировал на их появление в комнате. Брейер отправил герра Шлегеля собрать разбросанную одежду Ницше и пропитанные рвотой и кровью простыни.
Как только герр Шлегель унес их, бросилось в глаза вопиюще нищенское убранство комнаты. Она мало чем отличалась от тюремной камеры, подумал Брейер: у стены — одинокий шаткий деревянный столик, на котором стоял фонарь и полупустой кувшин с водой. У стола — крепкий деревянный стул, под столом — чемодан и портфель Ницше, обвязанные тонкой цепочкой на висячем замке. Над кроватью было маленькое закопченное окошко в обрамлении трогательных выцветших желтых полосатых занавесок — единственная дань эстетическому вкусу в этой комнате.
Брейер попросил, чтобы его оставили наедине с пациентом. Любопытство герра Шлегеля брало верх над усталостью, он было запротестовал, но послушно удалился, когда Брейер напомнил ему о его долге перед остальными постояльцами: чтобы быть хорошим хозяином, ему необходимо поспать хоть немного.
Оставшись один, Брейер зажег газовую лампу и приступил к более тщательному осмотру комнаты. У кровати стоял эмалированный таз, наполовину заполненный зеленоватыми, окрашенными кровью рвотными массами. Матрас, грудь и лицо Ницше блестели от засыхающей рвоты, — видимо, ему стало слишком плохо или же он совсем не мог двигаться, чтобы воспользоваться тазом. Рядом с тазом стоял полупустой стакан с водой и пузырек, на три четверти заполненный крупными овальными таблетками. Брейер рассмотрел таблетку, потом лизнул ее. Скорее всего, хлоралгидрат, — вот почему Ницше впал в оцепенение. Но он не мог сказать наверняка, потому что не знал, когда Ницше принял таблетки. Хватило ли им времени проникнуть в кровь, прежде чем все содержимое его желудка не вышло наружу с рвотой? Посчитав, сколько таблеток не хватает в пузырьке, Брейер сразу понял, что даже если Ницше принял все эти таблетки за прошедший вечер, а весь хлорал успел всосаться в стенки желудка, доза была опасной, но не смертельной. Брейер понимал, что если бы доза была выше, он вряд ли мог что то сделать: промывать желудок смысла нет, так как он был к этому времени абсолютно пуст, а Ницше находился в состоянии слишком сильного оцепенения, да и тошнота, скорее всего, не позволила бы ему принять стимулятор.
Ницше был похож на покойника: землистое лицо, закатившиеся глаза, бледное и покрытое гусиной кожей холодное тело. Дыхание было затруднено, пульс едва прощупывался и доходил до ста пятидесяти шести в минуту. Ницше начала бить дрожь, но когда Брейер попытался накрыть его одним из оставленных фрау Шлегель покрывал, он застонал и отбросил его. Скорее всего, обостренная чувствительность, подумал Брейер: любое прикосновение причиняет ему боль, даже едва ощутимое касание простыни.
«Профессор Ницше, профессор Ницше», — позвал он. Реакции не последовало. Ницше не отозвался и тогда, когда он уже громче произнес: «Фридрих, Фридрих». Потом: «Фриц, Фриц». Ницше вздрогнул от звука его голоса и вздрогнул еще раз, когда Брейер пытался поднять его веко. Гиперестезия даже на звук и на свет, отметил Брейер и встал, чтобы выключить лампу и включить газовый нагреватель.
Более тщательное обследование подтвердило первоначальное предположение Брейера относительно двусторонней спазматической мигрени: лицо Ницше, особенно его лоб и уши, были бледными и холодными, зрачки расширены, обе височные артерии настолько сужены, что казались двумя тонкими шнурками, примерзшими к его черепу.
Однако не мигрень была главной заботой Брейера, но опасная для жизни тахикардия. Ницше сотрясала дрожь, но Брейер изо всех сил нажимал большим пальцем на его сонную артерию. Менее чем за минуту пульс его пациента снизился до восьмидесяти. Брейер около пятнадцати минут пристально следил за поведением сердца Ницше, остался доволен результатами и переключился на мигрень.
Достав из докторского чемоданчика таблетки нитроглицерина, он попросил Ницше открыть рот, но не получил ответа. Когда он попытался разжать его челюсти силой, Ницше так крепко сжал челюсти, что Брейер понял тщетность своих усилий. Здесь может помочь амилнитрат, подумал Брейер. Он капнул четыре капли раствора на тряпочку и поднес его к носу Ницше. Ницше вдохнул, вздрогнул и отвернулся. Сопротивляется до самого конца, даже в бессознательном состоянии, подумал Брейер.
Положив обе руки на голову Ницше, он, сначала едва касаясь, затем все сильнее нажимая, начал массировать голову и шею Ницше. Особое внимание он уделял тем областям, которые, судя по реакции его пациента, отличались наибольшей чувствительностью. Ницше кричал и яростно вертел головой. Но Брейер не отступался и, не выпуская голову Ницше из рук, ласково шептал ему на ухо: «Пусть поболит, Фриц, пусть поболит. Это поможет». Ницше уже не так сильно дрожал, но все еще стонал — глухой гортанный стон агонии: «Н у у у с».
Прошло десять, пятнадцать минут. Брейер продолжал массировать голову Ницше. Через двадцать минут стоны ослабели, затем затихли вовсе, но губы Ницше продолжали двигаться, хотя слов не было слышно. Брейер приник ухом к губам Ницше, но никак не мог понять, что же он пытается сказать. Было ли это «оставьте меня, оставьте меня» или, может, «дайте мне, дайте мне» — Брейер разобрать не мог.
Тридцать, тридцать пять минут. Брейер продолжал массировать. Лицо Ницше под его пальцами начало теплеть, порозовело. Может, приступ кончался. Ницше все еще находился в оцепенении, но сон его стал не таким тяжелым. Он все еще бормотал что то, уже громче и отчетливее. Брейер снова поднес ухо к его губам. На этот раз он смог разобрать слова, будто в первый раз он не поверил ушам своим. Ницше говорил: «Помогите мне, помогите мне, помогите мне, помогите мне!»
На Брейера нахлынула волна сострадания. «Помогите мне!» «Так вот что он все это время просил у меня, — подумал Брейер. — Лу Саломе ошибалась: ее друг может просить о помощи, но это другой Ницше, которого я впервые вижу».
Брейер дал отдохнуть рукам и несколько минут мерил шагами крошечную комнатку Ницше. Затем он намочил полотенце прохладной водой из кувшина, положил компресс на лоб спящего пациента и прошептал: «Да, Фриц, я тебе помогу. Можешь на меня рассчитывать».
|