Выготский Лев "Учение об эмоциях"1Автор знаменитой теории эмоций К. Г. Ланге2 называет Спинозу одним из тех, чье учение предшествовало органической теории эмоций. Эта теория, как известно, была разработана почти в одно и то же время двумя исследователями независимо друг от друга - Ланге в 1885 г. и У. Джемсом в 1884 г.3 Так, по выражению И. В. Гёте, некоторые идеи созревают в определенные эпохи, как плоды падают одновременно в разных садах. «Мне неизвестно, - говорит Ланге, -доказывалась ли уже когда-нибудь раньше подобная теория эмоций в научной психологии; по крайней мере, я не нахожу никакого указания на этот счет. Спиноза, может быть, больше всех приближается к такому воззрению, когда он телесные проявления эмоций не только не считает зависящими от душевных движений, но ставит их рядом с ними, даже почти выдвигает их на первый план» (1896, с. 89). Ланге имеет в виду известное определение аффекта в учении Спинозы. «Под аффектами, -говорит Спиноза, -я разумею состояния тела, которые увеличивают или уменьшают способность самого тела к действию, благоприятствуют ей или ограничивают ее, а вместе с тем и идеи этих состояний» (1933, с. 82). Ж. Дюма4, анализируя генезис органической теории эмоций, как она сформулирована Ланге, указывает на резкое расхождение теории с эволюционистами, в частности с Ч. Дарвином5 и Г. Спенсером 6, и на «некоторого рода антианглийскую реакцию в мнениях Ланге» (цит. по кн.: Г. Ланге, 1896, с. XI). Действительно, Ланге упрекает Дарвина и вообще сторонников эволюционной теории в том, что они извратили вопрос об аффективном состоянии, что у них историческая точка зрения преобладает над механистической и физиологической. Он говорит: «Вообще подлежит сомнению, следует ли приветствовать как счастливое событие то резко эволюционистское направление, которое под влиянием исследований Дарвина приняла новейшая психология, в особенности английская, - я думаю, что, наверно, не следует. По крайней мере, поскольку дело идет о психологии аффектов, потому что здесь эволюционистское направление привело к пренебрежению специально физиологическим анализом и через это заставило психологию оставить единственно правильный путь, на который ее старались направить физиологи и на котором они достигли бы цели, если бы в их время были известны такие основные явления, как вазомоторные функции» (там же, с. 85). Для правильного понимания самого существа органической теории эмоций только что отмеченный нами факт имеет исключительно важное значение. В дальнейшем он послужит точкой {92} приложения нашего критического анализа, задачей которого будет вскрыть всю антиисторичность этой теории. Сейчас же этот факт интересует нас в другой связи. Он с негативной стороны хорошо не только выясняет идейных предков органической теории эмоций, но и показывает, с какими направлениями философской и научной мысли она находится в духовном родстве и с какими открыто враждует. «Он более охотно ссылается, - говорит Дюма о Ланге, - на французских приверженцев механистического мировоззрения, и в самом деле он их позднейший ученик. Разложение радости и печали на двигательные и психические явления, устранение призрачных сущностей неясно определенных сил - все это сделано по традициям Н. Мальбранша7 и Спинозы» (там же, с. XII). Э. Титченер8 констатирует, что «было бы совершенно неверно - а для Джемса и Ланге это было бы небольшим комплиментом - предположить, что эта теория представляет собой нечто совершенно новое» (1914, с. 163). Указания на органические составные части эмоций в действительности так же стары, как и систематическая психология. Титченер разыскивает их, начиная с Аристотеля и кончая Г. Лотце9 (G. Lotze, 1852, S. 518) и Г. Маудсли10, т. е. современниками Ланге и Джемса. Разыскивая все более или менее близкое к органической теории эмоций, Титченер не выделяет какое-либо направление философской или научной мысли, в том числе и философию Спинозы, в качестве основного исторического предшественника рассматриваемой теории. Он, однако, указывает, что у Спинозы встречаются определения в том же направлении, и ссылается при этом на приведенное выше определение аффекта, данное в «Этике» (Спиноза, 1933, с. 82). Сам Джемс не осознает, правда, так, как это делает Ланге, исторического или идейного родства между своей теорией и учением о страстях Спинозы. Напротив, Джемс склонен, вопреки мнению Титченера, да и почти всеобщему мнению, установившемуся в научной психологии, считать свою теорию чем-то абсолютно новым, детищем без предков, и противопоставлять свое учение всем исследованиям эмоций чисто описательного характера, где бы они ни встречались -в романах, или в классических философских произведениях, или в курсах психологии. Эта чисто описательная литература, по словам Джемса, начиная от Декарта и до наших дней представляет самый скучный отдел психологии. Мало того, вы чувствуете, изучая его, что подразделение эмоций, предлагаемое психологами, в огромном большинстве случаев является простой фикцией или весьма несущественным. Если Джемс, таким образом, сам не склонен видеть преемственной связи между спинозистской теорией страстей и развитой им органической теорией эмоций, то за него это делают другие. Мы не говорим уже о приведенных выше авторитетных свидетельствах Ланге, Дюма, Титченера, которые относят свои утверждения, в сущности говоря, в равной мере к теории Джемса так же, как и к теории Ланге. Обе эти теории представляют собой единую {93} теорию, во всяком случае с точки зрения ее принципиального идейного состава, который только и может интересовать нас при выяснении генезиса какой-либо теории; расхождения между ними касаются, как известно, более детальных физиологических механизмов, определяющих возникновение эмоций; на этом мы сосредоточим наш критический анализ дальше. Чтобы закончить рассмотрение выдвинутого нами тезиса, гласящего, что учение Спинозы о страстях связывают обычно с теорией эмоций Джемса и Ланге, сошлемся только на обстоятельное и убедительное исследование Д. Сержи11, результатами которого нам предстоит еще воспользоваться в дальнейшем. Прослеживая зарождение органической теории эмоций, Сержи останавливается на критическом пункте этой теории, именно на неизбежно возникающем на пути последовательно логического развития этой доктрины сведении эмоции к смутному, недифференцированному, глобальному ощущению общего органического состояния. При этом оказывается, что нет более ни страсти, ни эмоций, а есть только ощущения. Этот результат, к которому приходит органическая теория в своем критическом пункте, по словам исследователя, устрашает Джемса до такой степени, что заставляет его впасть в спинозистскую теорию. Заметим попутно, что Сержи в целом приходит относительно истинного происхождения теории эмоций к выводам, которые существенно расходятся с общепринятыми взглядами, цитированными выше. В дальнейшем нам предстоит еще воспользоваться этими выводами и опереться на них при выяснении некоторых существенных вопросов, связанных с основной проблемой нашего исследования. Сейчас же это обстоятельство интересует нас лишь в той мере, в какой оно подкрепляет «объективность и беспристрастность» приведенного выше положения о спинозистской природе теории Джемса. Мы не станем продолжать далее перечень различных взглядов по рассматриваемому вопросу, да в этом и нет надобности. Все они, отличаясь друг от друга в оттенках и нюансах мыслей, совпадают друг с другом в основном тоне утверждений. Обозревая их в целом, нельзя не заметить, что все они представляют достаточно прочно укоренившееся в современной психологии мнение и что это мнение, согласно французской пословице, чем более оно меняется в отдельных высказываниях, тем более остается тем же самым. Если даже это мнение и оказалось бы при ближайшем рассмотрении не более чем заблуждением или предрассудком, мы все же должны были бы начать с исследования этого положения, ибо разыгравшаяся на наших глазах борьба вокруг теории Джемса и Ланге вводит нас непосредственно в самый центр интересующей нас проблемы. Здесь, согласно общераспространенному мнению, происходит нечто не только существенно важное для всей судьбы психологии эмоций, но и нечто непосредственно связанное с учением Спинозы о страстях. Если даже эта связь и представлена в общераспространенном мнении в искаженном виде, все же за этим мнением, даже если {94} оно и окажется предрассудком, должны скрываться какие-то объективные нити, связывающие учение Спинозы с современной борьбой и перестройкой, совершающимися в одной из самых основных глав научной психологии наших дней. Поэтому, если мы хотим исследовать судьбу спинозистской теории страстей в живой ткани современного научного знания, мы должны начать с выяснения ее связи с идеями Ланге и Джемса о природе человеческих эмоций. Но прежде надлежит остановиться на содержании самой теории Джемса-Ланге и исследовать, что в ней оказалось истинного и ложного с точки зрения той суровой проверки теоретической мыслью и фактами, проверки, которой она подвергалась с момента ее первых формулировок и до наших дней. Верно, что созданная более полувека назад эмпирическая теория дожила до наших дней, несмотря на разрушительную критику, которой она подверглась с разных сторон. Верно и то, что до сих пор она образует еще живой центр, вокруг которого, как вокруг основной оси, происходит сейчас поворот в психологическом учении о природе человеческого чувства. Мы присутствуем, по-видимому, при последнем акте, при развязке всей той научной драмы, завязка которой относится к 84 -85-му г. прошлого века. Мы присутствуем при выяснении окончательного исторического приговора этой теории и при решении судьбы целого направления психологической мысли, которое не только являлось главным для психологии в прошлом, но которое непосредственно связано и с определением будущих путей развития этой главы научной психологии. Правда, до сих пор принято думать, что эта теория с честью выдержала непрерывную полувековую научную проверку и прочно стоит, как незыблемое основание современного психологического учения о чувствах человека. Так во всяком случае излагается дело в большинстве психологических курсов. Но не только школьная психология, приспособленная для нужд преподавания, крепко держится за эту, казалось бы, ожидающую только устранения теорию, но и представители самоновейших психологических направлений пытаются часто обновить эту не стареющую в их глазах теорию и выдать ее за самое адекватное отображение объективной природы эмоций. Во всяком случае, во многих разновидностях американской психологии поведения, русской объективной психологии и в некоторых направлениях советской психологии эта теория рассматривается как единственное, пожалуй, законченное и состоятельное теоретическое построение, которое целиком может быть перенесено из старой психологии в новую. Весьма примечательно, что в самых крайних направлениях современной объективной психологии эта глава прямо переписывается {95} или пересказывается со слов Ланге и Джемса. Она импонирует современным реформаторам психологии главным образом двумя обстоятельствами. Первое, что обеспечило этой теории ее исключительное господство на протяжении половины столетия, связано с характером ее изложения. «Теория Джемса - Ланге, - язвительно замечает Титченер, - своей распространенностью среди психологов, говорящих на английском языке, несомненно много обязана характеру ее изложения. Изложения душевного движения в психологических учебниках носили слишком академический, слишком условный характер, а Джемс предложил нам сырой материал, привел нас к источнику действительного переживания» (1914, с. 162 -163). В самом деле, эта теория, пожалуй, единственная, которая с полной логической последовательностью, доходящей до парадоксальности, удовлетворительно разрешает вопрос о природе эмоций с такой видимой простотой, с такой убедительностью, с таким обилием повседневно подтверждающихся, доступных каждому фактических доказательств, что невольно создается иллюзия истинности и неопровержимости этой теории и как-то не только читателями и исследователями забывается или не замечается то, что эта теория, по верному замечанию Ф. Барда12, не была у ее начинателей подтверждена никакими экспериментальными доказательствами, а основывалась исключительно на спекулятивных аргументах и умозрительном анализе. Второе обстоятельство, которое завербовало в сторонники этой теории самых радикальных реформаторов современной психологии, состоит в следующем: эта теория при объяснении эмоций выдвигает на первый план их органическую основу и потому импонирует как строго физиологическая, объективная и даже единственно материалистическая концепция эмоций и чувствований. Здесь снова возникает удивительная иллюзия, которая продолжает существовать с поразительным упорством, несмотря на то что сам Джемс позаботился о том, чтобы с самого начала разъяснить свою теорию как теорию, не обязательно связанную с материализмом. «Моя точка зрения, - писал Джемс по поводу этой теории, - не может быть названа материалистической. В ней не больше и не меньше материализма, чем во всяком взгляде, согласно которому наши эмоции обусловлены нервными процессами» (1902, с. 313). Поэтому он считал логически несообразным опровергать предлагаемую теорию, ссылаясь на то, что она ведет к низменному материалистическому истолкованию эмоциональных явлений. Этого, однако, оказалось недостаточно для того, чтобы понять, что так же логически несообразно защищать эту теорию ссылкой на даваемое ею материалистическое объяснение человеческого чувства. Сила этой двойной иллюзии оказалась так велика, что до сих пор принято думать, будто органическая теория эмоций с честью выдержала непрерывную научную проверку и прочно стоит как незыблемое основание современного психологического учения о чувствах человека. С момента ее появления авторы гордо противопоставляли {96} свою теорию всему, что до них называлось учением об эмоциях. Мы уже упоминали о том, как Джемс расценивал весь предшествующий период этого учения: на всем протяжении его истории Джемс не находит «никакого плодотворного руководящего начала, никакой основной точки зрения» (там же, с. 307). (Заметим в скобках: это после того, как Спиноза развил свое замечательное учение о страстях, где дал руководящее начало, плодотворное не только для настоящего, но и для будущего нашей науки. Трудно представить себе большую историческую и теоретическую слепоту, чем та, которую проявляет в настоящем случае Джемс. Причину ее мы без труда сумеем раскрыть в дальнейшем.) «Эмоции различаются и оттеняются, - продолжает Джемс, - до бесконечности, но вы не найдете в них никаких логических обобщений» (там же). Не менее строгий приговор выносит и Ланге. Он говорит: «Уже со времен Аристотеля мы имеем почти бесконечную литературу по вопросу о влиянии аффектов на тело, но истинно научных результатов по вопросу о природе эмоций не было достигнуто всеми накопленными в течение веков сведениями, потому что в сущности на этот счет не имеется ничего, кроме заметок... В самом деле, можно без всякого преувеличения утверждать, что научным образом мы безусловно ничего не понимаем в эмоциях, что у нас нет даже тени какой-нибудь теории о природе эмоций вообще и о каждой из них в отдельности» (1896, с. 19). Все, что мы знаем об эмоциях, по мнению Ланге, основано на неясных впечатлениях, которые не имеют никакого научного основания. Некоторые утверждения о природе эмоций случайно оказались верными, но даже с этими верными положениями едва ли связывают какое-либо действительное представление о предмете. В историческом исследовании, подобном нашему, посвященном анализу прошлого и будущего в развитии учения о страстях и их анализу в свете современного научного знания, нельзя не упомянуть, что Ланге и Джемс почти дословно повторяют Декарта, который за 300 лет до них говорил то же самое о всей предшествующей истории этого учения. Он говорил: «Нигде нельзя видеть так отчетливо, как в трактовке страстей, как велики недостатки наук, переданных нам древними» (1914, с. 127). Учения древних о страстях казались ему до такой степени скудными и в большей своей части до такой степени шаткими, что он видел себя «принужденным совершенно оставить обычные пути, чтобы с некоторой уверенностью приблизиться к истине. Я принужден, - говорил он, - поэтому писать так, как будто я имею дело с темой, которой до меня еще никто не касался» (там же, с. 127). Между тем простая историческая справка, справедливо приводимая Титченером, показывает воочию, что и проблема Декарта, и проблема Джемса-Ланге были знакомы и близки еще Аристотелю. Представитель спекулятивной философии, по мысли Аристотеля, говорит, что гнев есть стремление к отмщению {97} или что-нибудь подобное. Представитель натурфилософии говорит, что гнев есть кипение крови, окружающей сердце. Кто же из них настоящий философ? Аристотель отвечает, что настоящий философ тот, кто соединяет эти два положения. Это совпадение не кажется нам случайным, но его истинный смысл раскроется нам в дальнейшем ходе исследования. Как бы ни заблуждались авторы органической теории эмоций насчет абсолютной новизны их идеи, это заблуждение сохранило в глазах их последователей до наших дней значение непреложной и неподдельной истины. Уже в наши дни К. Денлап13, подводя итоги пятидесятилетнему существованию этой доктрины, утверждает: она не только укоренилась в научном мышлении так прочно, что практически является в настоящее время основой для изучения эмоциональной жизни, но и привела к развитию гипотезы реакции, или ответа, как основы всей духовной жизни в целом (in: W. В. Cannon, 1927, р. 106 -124). Ему вторит Р. Перри14: эта знаменитая доктрина так прочно укреплена доказательствами и так многократно подтверждена опытом, что невозможно отрицать достоверность ее существа. Несмотря на тщательно разработанные опровержения, она не обнаруживает никаких признаков устарелости (in: W. В. Cannon, 1927, р. 106). Но скажем с самого начала: теория Джемса - Ланге должна быть признана скорее заблуждением, чем истиной, в учении о страстях. Этим мы высказали заранее основную мысль, главный тезис всей настоящей главы нашего исследования. Рассмотрим ближе основание этой мысли. Иллюзия о неуязвимости и критической непроницаемости теории Джемса-Ланге, как и всякая иллюзия, вредна в первую очередь тем, что она не позволяет видеть вещи в правильном свете. Замечательным доказательством этого является факт, что ряд новых исследований, которые при объективном и внимательном рассмотрении наносят сокрушительный удар анализируемой теории, воспринимается последователями этой доктрины как новое доказательство ее силы. Примером такого заблуждения может служить судьба первых экспериментальных работ У. Кен-нона15, который подверг систематической экспериментальной разработке проблему органических изменений, возникающих при эмоциональных состояниях. Его исследования, переведенные на русский язык16, в сущности говоря, содержат убийственную критику органической теории эмоций. Они, однако, были восприняты и осознаны нашей научной мыслью как совершенно бесспорное доказательство ее правоты. В предисловии Б. М. Завадовского17 к русскому переводу этих исследований прямо говорится, что гениальные по проницательности мысли Джемса о природе эмоций облекаются на наших глазах в реальные, конкретные формы биологического эксперимента (in: W. В. Cannon, 1927, р. 3). Это утверждение подкрепляется ссылкой на революционность идей Джемса, который выпукло подчеркнул {98} материальные, чисто физиологические корни психических состояний. Эта общая мысль, бесспорная для всякого биолога, который не мыслит себе психическую деятельность без ее материальной базы, оказывается тем общим знаменателем, который благодаря не раз уже помянутой иллюзии позволяет отождествить идеи Джемса и факты, представленные Кенноном, несмотря на то что они находятся в непримиримом противоречии. Сам Кеннон ясно показывает, что Завадовский не одинок в своем заблуждении при оценке значения его экспериментальных работ. Его ошибку разделили все те, кто разделял вместе с ним его иллюзию. По словам Кеннона, многообразные изменения (детально изученные им), которые происходят во внутренних органах вследствие большого возбуждения, были интерпретированы как подтверждающие теорию Джемса-Ланге. Но из фактов, представленных в этих исследованиях, должно быть ясно, что такое истолкование ложно. Что же показали исследования Кеннона? Если остановиться на самом существенном и основном его результате, который один только и может интересовать нас в настоящем исследовании, надо сказать следующее: они обнаружили экспериментально, что боль, голод и сильные эмоции, как страх и ярость, вызывают в организме глубокие телесные изменения. Эти изменения отличаются рефлекторной природой, представляя собой типичную органическую реакцию, проявляющуюся благодаря унаследованному автоматизму, и, следовательно, эти изменения обнаруживают биологически целесообразный характер. Телесные изменения во время возбуждения, как показывают исследования Кеннона, вызваны повышенным отделением надпочечными железами адреналина, они аналогичны тем, которые вызываются инъекцией адреналина. Адреналин вызывает усиленный распад углеводов и увеличивает содержание сахара в крови. Он способствует притоку крови к сердцу, легким, центральной нервной системе и конечностям и оттоку ее от заторможенных органов брюшной полости. Адреналин быстро снимает мышечную усталость и повышает свертываемость крови. Таковы главнейшие изменения, которые наблюдаются при сильном возбуждении, связанном с состоянием голода, боли и сильной эмоции. В основе их лежит внутренняя секреция надпочечных желез. Все эти изменения обнаруживают, как уже сказано, внутреннюю зависимость и сцепление между собой, все они в целом обнаруживают недвусмысленно свое приспособительное целесообразное значение. У. Кеннон в исследовании раскрывает шаг за шагом значение повышенного содержания сахара в крови как источника мышечной энергии; значение повышенного содержания адреналина в крови как противоядия мышечной усталости; значение изменения кровоснабжения органов под влиянием адреналина как обстоятельства, благоприятствующего наибольшему мышечному напряжению {99}; аналогичное значение изменений функций дыхания; целесообразное значение ускоренного свертывания крови, предотвращающего кровопотерю. Ключ к объяснению биологического значения всех этих явлений Кеннон справедливо видит в старой мысли, снова высказанной в последнее время Мак-Дауголлом18, о взаимоотношении инстинкта бегства с эмоцией страха и инстинкта драки с эмоцией ярости. В естественных условиях за эмоциями страха и гнева может последовать усиленная деятельность организма (например, бегство или драка), которая требует продолжительного и интенсивного напряжения большой группы мышц. Поэтому кажется вполне вероятным, что повышенная секреция адреналина, как результат рефлекторного влияния боли или сильных эмоций, может играть роль динамогенного фактора в производстве мышечной работы. Если верно, как экспериментально устанавливает Кеннон, что мышечная работа совершается главным образом за счет энергии сахара и что значительная мышечная работа способна заметно понизить количество запасного гликогена и циркулирующего сахара, то необходимо допустить, что повышение содержания сахара в крови, сопровождающее сильные эмоции и боль, значительно увеличивает способность мышц к продолжительной работе. Дальнейшие исследования показали, что адреналин, свободно поступающий в кровь, оказывает заметное влияние на быстрое восстановление утомленных мышц, лишенных первоначальной возбудимости и возможности быстро реагировать, подобно свежим мышцам, и тем самым усиливает воздействие нервной системы на мышцы, способствуя их максимальной работе. То же назначение, по-видимому, имеют кровоснабжение органов и изменение дыхания; настоятельная потребность в нападении или бегстве требует обильного снабжения кислородом работающих мышц и быстрого выведения отработанной углекислоты из тела. Наконец, целесообразность ускоренного свертывания крови также, очевидно, может рассматриваться как процесс, полезный для организма. Обобщая эти данные, Кеннон предлагает рассматривать все реакции организма, вызванные болевым раздражением и эмоциональным возбуждением, как естественно возникающие защитные инстинктивные реакции. Эти реакции могут быть справедливо истолкованы как подготовление к сильному напряжению, которое может потребоваться организму. Итак, говорит Кеннон, с этой общей точки зрения, телесные изменения, сопровождающие сильные эмоциональные состояния, могут служить органическим подготовлением к предстоящей борьбе и возможным повреждениям и естественно обусловливают те реакции, которые боль может вызвать сама по себе. Если бы мы захотели коротко суммировать общее значение найденных Кенноном фактов, мы должны были бы согласиться с его указанием на динамогенное действие эмоционального возбуждения {100} как на основной момент. Здесь Кеннон идет вслед за Ч. Шеррингтоном|9, который энергичнее, чем кто-либо другой, указывал на эту сторону эмоциональных процессов. Эмоции, говорит он, владеют нами с самого начала жизни на земле, и возрастающая интенсивность эмоции становится повелительным стимулом к сильному движению. Каждое телесное изменение, наступающее во внутренних органах, -прекращение пищеварительных процессов (при этом освобождается запас энергии, который может быть использован другими органами), отток крови от внутренних органов, деятельность которых понижена, к органам, принимающим непосредственное участие в мышечном напряжении (легкие, сердце, центральная нервная система); усиление сердечных сокращений; быстрое уничтожение мышечного утомления; мобилизация больших запасов содержащего энергию сахара -каждое из этих внутренних изменений приносит непосредственную пользу, укрепляя организм во время огромной траты энергии, вызванной страхом, болью или яростью (см.: Р. Крид и др., 1935). В связи с этим весьма важно то обстоятельство, что в период сильного возбуждения нередко ощущается колоссальная мощь. Это чувство появляется внезапно и поднимает индивида на более высокий уровень деятельности. При сильных эмоциях возбуждение и ощущение силы сливаются, освобождая тем самым запасенную, неведомую до того времени энергию и доводя до сознания незабываемые ощущения возможной победы. Прежде чем перейти к теоретическому анализу и оценке этих, по-видимому, бесспорно установленных положений, мы не можем не вернуться к основной проблеме нашего исследования, которая все время присутствует на каждой странице наших рассуждений: к учению Спинозы о страстях. Только несколько необычный и странный путь, избранный нами для исследования и необходимо вытекающий из самого существа поставленной нами проблемы, обусловил то, что при поверхностном впечатлении может показаться, будто мы отошли в сторону от решения основного вопроса, занимающего нас. Рассмотрение учения Спинозы о страстях в свете современной психоневрологии по самой сути дела не может не быть в равной мере и пересмотром современного состояния вопроса о природе эмоций в свете учения Спинозы о страстях, так что мы с равным правом могли бы озаглавить наше исследование этими последними словами. Поэтому мы не можем не воспользоваться этим первым фактическим положением, полученным нами из рук первого экспериментального исследования эмоций, чтобы связать его с соответствующей идеей Спинозы, образующей отправной пункт всего его учения о страстях. Если вспомнить приведенное выше определение аффектов, данное в «Этике», нельзя не видеть, что экспериментальное доказательство динамогенного влияния эмоций, поднимающего индивида на более высокий уровень деятельности, является вместе с тем и эмпирическим доказательством {101} мысли Спинозы, которая разумеет под аффектами такие состояния тела, которые увеличивают или уменьшают способность самого тела к действию, благоприятствуют ей или ограничивают ее, а вместе с тем и идеи этих состояний. Но выше упомянуто, что именно это определение Спинозы цитирует Ланге как сближающее учение Спинозы о страстях с органической теорией эмоций. Поэтому легко заключить, будто эмпирическое подтверждение идей Спинозы является вместе с тем и экспериментальным доказательством в пользу теории Джемса - Ланге. Так эти исследования и были восприняты первоначально. И действительно, с первого взгляда, при поверхностном рассмотрении может показаться, что эта теория находит в экспериментальных исследованиях Кеннона полное оправдание и празднует высший триумф. Те серьезные органические изменения, которые Ланге и Джемс выдвинули в качестве источника эмоциональных процессов, опираясь на повседневное наблюдение, интроспективный анализ и чисто спекулятивные построения, оказались не только совершенно реальным фактом, но представляются нам сейчас и гораздо более глубоко идущими, более всеохватывающими, более значительными для общего изменения жизнедеятельности, более радикальными и основными, чем то могла предполагать самая смелая мысль основоположников этой доктрины. Но сейчас мы должны спросить себя, если хотим остаться верными духу критического исследования, направляющего все время нашу мысль: не впадаем ли мы снова в историческую иллюзию, очерчивающую заколдованным кругом знаменитый парадокс об органической природе эмоций, и, утверждая его высший триумф, который он разделяет с победой спинозовской мысли, не принимаем ли мы тем самым заблуждение за истину? 3Вглядимся пристальнее в только что описанный факт и сейчас же заметим, что, наряду с видимым подтверждением органической теории эмоций, он содержит в себе и явно не говорящие в ее пользу выводы. Чтобы открыть их, мы должны перейти от абсолютного рассмотрения этого факта к относительному. Сам по себе факт ставит вне всяких сомнений положение о том, что сильные эмоции, как страх и ярость, сопровождаются глубочайшими органическими изменениями. Но ведь суть вопроса заключается не в этом положении самом по себе. Едва ли оно могло вызывать у кого-либо серьезные сомнения и до экспериментов Кеннона. Его эксперименты раскрыли физиологический механизм, структуру и биологическое значение этих органических реакций. Но едва ли прибавили хоть йоту достоверности самому факту существования этих изменений. Суть вопроса заключается, следовательно, не в самом по себе наличии изменений при эмоциях, а в отношении этих телесных изменений к психическому содержанию и строению эмоций, с {102} одной стороны, и функциональном значении указанных - с другой. И классическая теория эмоций, против которой выступили Ланге и Джемс, считала неотъемлемым моментом всякого эмоционального процесса телесное выражение эмоций. Но она рассматривала эти телесные изменения как результат эмоциональной реакции. Новая теория стала рассматривать эти реакции как источник эмоций. Вся парадоксальность новой теории по сравнению с классической заключалась, как известно, в том, что она выдвинула в качестве причины эмоций то, что прежде считалось ее следствием. Это не только хорошо осознавали сами авторы новой теории, но именно это они выдвигали в центр своего построения как его главную и доминирующую идею. К. Г. Ланге, определяя основную проблему, совершенно ясно сознает, что ставит вопрос навыворот (вверх ногами). В результате своего исследования он приходит к тому вопросу, который выше отмечен нами как центральный пункт, разделяющий классическую и органическую теории эмоций. «Перед нами, - говорит он, - стоит теперь вопрос, который имеет существенный интерес в психофизиологическом отношении и в то же время составляет центральный пункт нашего исследования, - вопрос о природе отношения, существующего между эмоциями и сопровождающими их физическими явлениями. Обычно употребляют такие обороты речи, как: физиологические явления, вызванные эмоциями, или физиологические явления, сопровождающие эмоции...» (1896, с. 54). Между тем вопрос об отношении между эмоцией как таковой и сопутствующими ей физиологическими явлениями никогда не был поставлен достаточно ясно. «Странно, -говорит Ланге, -что это отношение никогда еще не было точным образом определено. Я не знаю ни одного исследования, стремящегося выяснить его истинную природу... Несмотря, однако, на эту неясность, все-таки приходится сказать, что научная психология также разделяет теорию, что эмоции вызывают и обусловливают сопровождающие их телесные явления. Она не задает себе вопроса, в чем собственно состоит та особенность эмоций, что они способны иметь такую власть над человеком» (там же, с. 54 -55). Ланге критикует классическую теорию эмоций, согласно которой «эмоции суть сущности, существа, силы, демоны, которые овладевают человеком и вызывают у него как физические, так и умственные явления» (там же). Несостоятельность традиционной теории эмоций, согласно которой «всякое событие, за которым следует эмоция, вызывает сначала непосредственным образом чисто психическое действие, которое и есть настоящая эмоция, -истинная радость, истинная печаль и т. д. - телесные же проявления эмоций составляют только побочные явления, хотя постоянно присутствующие, но сами по себе совершенно несущественные» (там же, с. 55 -56), Ланге формулирует в двух основных пунктах. Традиционная теория кажется ему столь же легковесной, как все метафизические гипотезы вообще. Не стесняясь опытов, они наделяют {103} психические процессы какими угодно свойствами и силами, и последние всегда оказывают именно те услуги, которые от них требуются. Может ли психический страх объяснить, почему бледнеют, дрожат и т. д.? Не беда, если не понимают этого. Можно придумать объяснение и не понимая его. Ведь привыкли таким путем успокаивать себя. Второй пункт нападения на эту теорию заключается для Ланге в положении, что «чувство не может существовать без своих физических проявлений. Уничтожьте у испуганного человека все физические симптомы страха, заставьте его пульс спокойно биться, верните ему твердый взгляд, "здоровый цвет лица, сделайте его движения быстрыми и уверенными, его речь сильной, а мысли ясными, - что тогда останется от его страха?» (там же, с. 57). Поэтому Ланге остается допустить, что телесные проявления эмоций могут совершаться чисто физическим путем и что психическая гипотеза становится излишней. В положительной формулировке собственной теории Ланге пытается свести все физиологические изменения при эмоциях к одному общему источнику и тем самым установить взаимную связь между этими явлениями, в высшей степени упрощая совокупность всего отношения и облегчая также физиологическое его понимание, которое было бы затруднительно, если бы мы должны были принять прямое первоначальное происхождение для каждого из этих явлений. Общий источник, объединяющий все физиологические изменения, Ланге видит в общих функциональных изменениях вазомоторной системы. В классической формулировке своей основной идеи Ланге и выдвигает вазомоторную реакцию как источник и существеннейшую основу всего эмоционального процесса. Он говорит: «Вазомоторной системе мы обязаны всей эмоциональной частью нашей психической жизни, нашими радостями и печалями, нашими счастливыми и несчастными днями. Если бы впечатления, воспринимаемые нашими внешними органами чувств, не обладали способностью возбуждать ее деятельность, то мы проводили бы нашу жизнь как безучастные и бесстрастные зрители; все впечатления от внешнего мира обогащали бы только наш опыт, увеличивали бы сумму наших знаний, не возбуждая в нас ни радости, ни гнева, не причиняя нам ни горя, ни страха» (там же, с. 77). В соответствии с этим Ланге видит истинную научную задачу для данного ряда явлений в точном определении эмоциональной реакции вазомоторной системы на различного рода влияния. После изложенного вряд ли может остаться какое-либо сомнение в том, что центром теории, вокруг которого развивается все построение, является не само по себе наличие физиологических реакций при эмоции, а отношение этих реакций к эмоциональному процессу как таковому. С не меньшей ясностью то же самое следует и из теории Джемса. Сам Джемс формулирует это в классическом отрывке, который мы также позволим себе напомнить: {104} «Обыкновенно принято думать, что в грубых формах эмоции психическое впечатление, воспринятое от данного объекта, вызывает в нас душевное состояние, называемое эмоцией, а последняя влечет за собой известное телесное проявление. Согласно моей теории, наоборот, телесное возбуждение следует непосредственно за восприятием вызывавшего его факта, и сознание нами этого возбуждения в то время, как оно совершается, и есть эмоции. Обыкновенно принято выражаться следующим образом: мы потеряли состояние - огорчены и плачем; мы повстречались с медведем - испуганы и обращаемся в бегство; мы оскорблены врагом - приведены в ярость и наносим ему удар. Согласно защищаемой мною гипотезе, порядок этих событий должен быть несколько иным, именно: первое душевное состояние не сменяется немедленно вторым; между ними должны находиться телесные проявления и потому наиболее рационально выражаться следующим образом: мы опечалены, потому что плачем; приведены в ярость, потому что бьем другого; боимся, потому что дрожим, а не говорить: мы плачем, бьем, дрожим, потому что опечалены, приведены в ярость, испуганы. Если бы телесные проявления не следовали немедленно за восприятием, то последнее было бы по форме своей чисто познавательным актом - бледным, лишенным колорита и эмоциональной «теплоты». Мы в таком случае могли бы видеть медведя и решить, что всего лучше обратиться в бегство, могли бы понести оскорбление и найти справедливым отразить удар, но мы не ощущали бы при этом страха или негодования» (1902, с. 308 -309). Как видим, и для Джемса вопрос заключается не в том, чтобы прибавить к традиционному описанию эмоционального процесса какой-либо существенный момент, но исключительно в том, чтобы изменить последовательность этих моментов, установить истинное отношение между ними, выдвинуть в качестве источника и причины эмоции то, что прежде почиталось ее следствием и результатом. Существенное различие между Джемсом и Ланге сводится только к двум, второстепенным с интересующей нас точки зрения, моментам. Во-первых, Ланге основывает изменение традиционного отношения между эмоцией и ее телесным выражением на материалистических тенденциях, в то время как Джемс ясно видит, что в этой теории содержится не больше и не меньше материализма, чем во всяком взгляде, согласно которому наши эмоции обусловлены нервными процессами, хотя и в его изложении содержится некоторое скрытое возражение, адресованное платонизирующим психологам, которые рассматривают психические явления как явления, связанные с чем-то чрезвычайно низменным. Но Джемс понимает, что с его теорией может примириться и платонизирующая, т. е. последовательно идеалистическая, психология. Второй момент различия заключается в самом физиологическом механизме эмоциональных реакций. Если Для Ланге исключительное значение в этом механизме приобретает изменение вазомоторной системы, то Джемс выдвигает на {105} первый план функциональное изменение внутренних органов и скелетной мускулатуры. В остальном обе теории похожи друг на друга как близнецы. Итак, мы видим, что для решения вопроса о том, говорят ли факты, найденные Кенноном, за или против органической теории эмоций, мы не можем ограничиться рассмотрением этих фактов самих по себе в их абсолютном значении, а должны непременно в первую очередь исследовать их отношение к существу эмоциональных процессов и спросить, что говорят эти факты по поводу той причинно-следственной зависимости, которую Джемс и Ланге согласно выдвигают во главу угла всей своей теории. Вопрос, следовательно, должен быть поставлен так: подтверждают ли эти факты то положение, что органические изменения должны рассматриваться как прямая причина, источник и самое существо эмоционального процесса, без которых эмоция перестает быть тем, что она есть, или они говорят в пользу противоположного взгляда, склонного видеть в телесных изменениях более или менее непосредственные следствия психических процессов, лежащих в основе эмоций, только побочные явления, говоря языком Ланге, хотя постоянно присутствующие, но сами по себе совершенно несущественные? Иначе говоря, вопрос может быть отчетливо и кратко переведен в такую форму: должны ли мь! принять в свете этих фактов, что органические изменения при эмоциях составляют главный и основной феномен, а их отражение в сознании только эпифеномен, или обратно -должны ли допустить, что сознательное переживание эмоций представляет основной и главный феномен, а сопутствующие телесные изменения только эпифеномен? Именно в этом заключается суть спора, острие всей контроверзы между двумя теориями эмоций. Обратимся к разрешению поставленного вопроса. Стоит только поставить вопрос таким образом, как мы сейчас же начинаем видеть: в экспериментальных исследованиях Кеннона заключается немало неблагополучного для органической теории, что способно сильно преуменьшить триумф этой доктрины, который многие усмотрели в свете новых фактических данных. Неблагополучие прежде всего отчетливо выступает в двух основных выводах, которые могут быть сделаны из этих исследований. Первый вывод: органические изменения, какими бы глубокими и биологически значительными они нам ни представлялись, какие бы серьезные органические потрясения они ни скрывали за собой, выступают как удивительно сходные при самых различных и даже противоположных с точки зрения переживания эмоциях. Выяснению этого положения, первостепенного для интересующего нас вопроса, способствовало как более точное определение физиологического механизма этих реакций, скрытого в процессах внутренней секреции, так и строгое и систематическое изучение этих реакций в условиях эксперимента. Уже ранее исследование Кеннона установило следующее. Висцеральные явления, сопровождающие страх и ярость, проявляются при участии нейронов {106} симпатической системы. Нужно вспомнить, что эти нейроны служат главным образом для распространенных, а не для строго ограниченных реакций. Хотя речь идет о двух совершенно различных эмоциях (страх и ярость), известные физиологии факты говорят за то, что сопутствующие висцеральные изменения не так резко отличаются друг от друга. Более того, существуют факты, убедительно показывающие, почему висцеральные изменения при страхе и ярости не должны быть различны, но, напротив, скорее, сходны. Как уже указывалось, эти эмоции сопровождают подготовку организма к деятельности и по той же причине, что условия, которые их вызывают, приводят к бегству или сопротивлению (каждое из них требует, быть может, крайнего напряжения), в каждой из этих реакций потребности организма одни и те же. Механизм симпатического отдела также приходит в действие, в целом или частично, при эмоциях умеренного типа, например при радости или печали или отвращении, когда они проявляются достаточно интенсивно. Таким образом, оказывается, что не столько психологическая природа эмоции, сколько интенсивность ее проявления и протекания обусловливает в первую очередь глубокие телесные изменения, которые вызываются, скорее, высокой степенью возбуждения центральной нервной системы, влияющего на порог раздражения симпатического отдела и нарушающего функции всех органов, иннервируемых этим отделом. Органические изменения, следовательно, представляются нам не строго модифицированными, согласно психологической природе эмоций, процессами, но, скорее, стандартной, интенсивной, типичной реакцией, которая активируется единообразным способом при самых различных эмоциях. У. Кеннон справедливо делает отсюда вывод, убийственный для основного положения теории Джемса-Ланге: «Если различные сильные эмоции могут таким образом проявляться в распространенной деятельности одного отдела автономной системы, отдела, который ускоряет работу сердца, тормозит движение желудка и кишок, вызывает сокращение кровеносных сосудов, поднятие волос, освобождение сахара и выделение адреналина, то можно считать, что телесные условия, которые, как это предполагали некоторые психологи, могут позволить отличить одни эмоции от других, не являются пригодными для этой цели, что эти условия нужно искать где угодно, но не во внутренних органах... Мы не станем, подобно Джемсу, утверждать, что «мы печальны, потому что плачем», но мы плачем или от грусти, или от радости, или от сильного гнева, или от нежного чувства; когда одно из этих различных эмоциональных состояний имеется налицо, нервные импульсы по симпатическим путям направляются к различным внутренним органам, включая и слезные железы. При страхе, гневе или чрезмерной радости, например, реакции во внутренних органах кажутся слишком однообразными, чтобы дать в руки подходящий способ различения тех состояний, по крайней {107} мере у человека, окрашенных в различные субъективные тона. Ввиду этого я склоняюсь к мысли, что висцеральные изменения просто сообщают эмоциональному комплексу более или менее неопределенное, но все же настойчивое ощущение тех нарушений в органах, которые обычно не доходят до нашего сознания» (1927, с. 155 -158). Уже в этих словах содержится, в сущности говоря, окончательный приговор для той теории, которая видела разрешение вопроса о природе эмоций в сознательном восприятии многообразных, тонко дифференцированных соответственно роду эмоционального процесса реакций. Сам Кеннон видоизменяет совершенно недвусмысленно основное положение Джемса таким образом, что главное отношение между органическими реакциями и эмоциональным процессом никак не может быть понято как отношение причины и следствия. Вместо ставшего классическим положения: мы печальны, потому что плачем - Кеннон формулирует: мы плачем или от грусти, или от радости, или от сильного гнева, или от нежного чувства. Оставляя пока в стороне вопрос об ударе, который эта же формулировка наносит традиционной теории эмоций, нельзя не видеть, что в основном она нас возвращает к идее, столь оспариваемой Ланге и Джемсом, именно к идее зависимости телесных проявлений от эмоционального процесса как такового. К. Г. Ланге, как известно, настаивает в своей гипотезе, что непосредственные физические выражения, сопровождающие эмоцию, составляют различные для каждой эмоции изменения в функциях вазомоторного аппарата. Он даже построил схему органических изменений для семи эмоций: разочарования, печали, страха, смущения, нетерпения, радости и гнева. Джемс полагал, что его теория приводит к коренному преобразованию всей проблемы классификации эмоций. Раньше возникал вопрос, к какому роду или виду принадлежит данная эмоция, теперь же речь идет о выяснении причины эмоций, о том, какие именно модификации вызывает в нас тот или иной объект и почему он вызывает в нас именно те, а не другие модификации. От поверхностного анализа эмоций мы переходим, таким образом, к более глубокому исследованию высшего порядка. Классификация и описание суть низшие ступени в развитии науки, которые отходят на второй план, как только выступает на сцену вопрос о причинной связи в данной научной области исследования. Раз мы выяснили, что причиной эмоций являются бесчисленные рефлекторные акты, возникающие под влиянием внешних объектов и немедленно сознаваемые нами, то нам сейчас же становится понятным, почему может существовать бесчисленное множество эмоций и почему у отдельных индивидов они могут неопределенно варьировать и по составу, и по мотивам, вызывающим их. Дело в том, что в рефлекторном акте нет ничего неизменного, абсолютного, возможны весьма различные действия рефлекса и эти действия, как известно, варьируют до бесконечности. {108} Короче говоря, любая классификация эмоций может считаться истинной и естественной, коль скоро она удовлетворяет своему назначению, и вопросы вроде того, каково истинное или типичное выражение гнева или страха, не имеют никакого объективного значения. Вместо решения подобных вопросов мы должны заняться выяснением того, как могла произойти та или иная экспрессия страха или гнева, и это составляет, с одной стороны, задачу физиологической механики, с другой -задачу истории человеческой психики, т. е. задачу, которая, как и все научные задачи, по существу разрешима, хотя и трудно, может быть, найти ее решение. О том, что говорит история человеческой психики по поводу рассматриваемой теории, мы скажем ниже. Физиологическая же механика, к которой апеллирует Джемс, сказала свое едва ли не окончательное слово по этому поводу, и это слово не только не защищает гипотезу Джемса, но стоит в непримиримом противоречии с ней. В то время как Ланге утверждает, будто различие между эмоциями должно найти свое объяснение в различии вазомоторных реакций, а Джемс считает, будто предлагаемая им точка зрения объясняет удивительное разнообразие эмоций, физиологическая механика устанавливает тот неопровержимый факт, что органические изменения при эмоциях возникают как стандартная реакция, единообразная для самых различных аффектов, подобная врожденным рефлексам низшего порядка, к которым относится, например, чихательный рефлекс. «Приведенные мной факты, а также наблюдения Шеррингтона, - резюмирует Кеннон, - позволяют думать, что внутренние органы играют в эмоциональном комплексе незначительную роль, особенно в смысле распознавания природы эмоций» (1927, с. 157). Опыты, указывающие на однообразие висцеральных реакций, говорят за то, что висцеральные факторы играют незначительную роль в происхождении различий в эмоциональных состояниях. Ф. Бард, оценивая значение этого факта для подтверждения или отрицания теории, находит, что этот факт является резким аргументом против утверждения Ланге, но не имеет всей силы в применении к более поздней формулировке, которую десять лет спустя после первой публикации Джемс придал своим основным положениям. В более позднем изложении своих взглядов Джемс уже не настаивает с такой отчетливостью, как он делал прежде, на возможности различать эмоции на основе различий в телесных изменениях. Однако и по отношению к более поздней формулировке критический аргумент сохраняется, поскольку и там Джемс подчеркивает значение висцеральных факторов, которые он провозглашает существенной причиной всякого аффективного состояния, в целостной эмоциональной реакции. В ответ на упрек, что смех от щекотания, дрожь от холода возбуждают чисто локальные телесные восприятия, а не реальные эмоции веселья или страха, он отвечал, что при этих обстоятельствах воспроизведение эмоциональных реакций не полно. Трудно локализуемые висцеральные {109} факторы отсутствуют, а они, по-видимому, являются самыми существенными из всех. Когда они присоединяются вследствие какой-нибудь внутренней причины, мы имеем налицо эмоцию, и тогда субъект оказывается охваченным патологическим или беспредметным ужасом, горем или гневом. Таким образом, даже в отношении более поздней формулировки теории Джемса этот отрицательный аргумент, как видим, в основном сохраняет полную силу. В такой же мере убедительность этих соображений остается в наших глазах непоколебленной и после комментариев, с помощью которых многие последователи теории Джемса пытаются оградить его учение от разрушительной силы этого аргумента. Так, Д. Энджелл20 допускает, что возможно наличие значительной стереотипной основы существенно идентичных висцеральных изменений при всяких эмоциях, но полагает, что дифференциальные признаки могут быть найдены в экстрависцеральных расстройствах, в частности в различиях тонуса скелетной мускулатуры (in: W. В. Cannon, 1927, р. 108). Р. Перри также указывает на пропри-оцептивные структуры, на моторную сторону эмоционального выражения, в которой можно найти различающиеся между собой элементы для разных аффективных состояний. Смысл комментариев совершенно ясен: они пытаются пожертвовать фактическим и конкретным содержанием теории для того, чтобы спасти ее идейное и теоретическое ядро. Пусть окажутся несостоятельными в свете новейшей физиологии те конкретные механизмы эмоциональных реакций, на которые указывает Ланге (центральное объединяющее значение функциональных изменений вазомоторной системы), и те, которые имел в виду Джемс (висцеральные реакции), принципиальное значение теории может быть сохранено в полной мере, если допустить, что эти механизмы следует искать среди экстрависцеральных, в частности моторных и проприоцептивных, процессов. В этом случае теория нуждалась бы в фактических коррективах, может быть, даже в радикальной ревизии всей физиологической части, но основная психофизиологическая теза, лежащая в ее основе, могла бы быть сохранена. С этими соображениями нельзя не считаться, они сдают только половину тех позиций, на которых была укреплена органическая теория, и поэтому нам придется рассмотреть дальше данные, касающиеся возможности сохранения теории Джемса на другой фактической основе. Ограничимся пока указанием на то, что эта фактическая сторона теории безнадежно скомпрометирована даже в глазах принципиальных последователей Джемса - Ланге. Как правильно отмечает Кеннон, Ланге не отводит новому возможному источнику происхождения эмоциональных процессов никакого места в своей теории, а Джемс приписывает ему меньшую роль по сравнению с главным участием висцеральной и органической частей телесных изменений в происхождении эмоции. Прибавим к этим соображениям только то, что данные {110} повседневного опыта, которыми преимущественно оперируют Ланге и Джемс, ссылаясь на наличие в переживании эмоций компонентов, проистекающих из восприятия органических изменений, говорят также в первую очередь за висцеральные и органические компоненты, а не за экстрависцеральные, в частности моторные. Но отложим окончательное суждение до рассмотрения всей полемики, которая разгорелась между критиками и защитниками органической теории. Добавим сейчас только одно: при всей униформности, при всем единообразии, стандартности стереотипической реакции, как она описана выше, мы, разумеется, наблюдаем в ее протекании некоторые вариации. Так, нельзя отрицать того факта, что мы имеем при различных эмоциональных состояниях различные изменения в кровеносных сосудах (бледность или покраснение лица). Однако и эти изменения, как замечает Кеннон, маловажны с точки зрения интересующего нас единообразного течения органической реакции. Симпатическая система, говорит Кеннон, вступает в действие как единство, при этом могут быть незначительные вариации, например наличие или отсутствие пота, но в основных чертах интеграция реакций всегда сохраняет характерный облик. Мы можем перейти сейчас ко второму выводу, связанному с первым, но еще более убийственному для теории Джемса-Ланге. Вывод вытекает непосредственно из тех же более ранних исследований Кеннона, из которых мы извлекли и наш первый критический аргумент. Сущность его в том, что та единообразная стереотипная органическая реакция, которая, как мы говорили, не дает никаких оснований для различения самых противоположных по психологической природе аффективных состояний, наблюдается в том же самом виде и при таких состояниях, которые не имеют ничего общего с эмоциональным возбуждением. Следовательно, она не содержит в себе ничего характерного не только для отдельных эмоциональных состояний, но и для эмоциональных состояний вообще, она является, скорее, результатом высокой степени возбуждения центральной нервной системы, от каких бы причин это возбуждение ни зависело и при каких бы обстоятельствах оно ни возникало. Нельзя не видеть, что это новое соображение окончательно парализует попытку Энджелла принять идентичную стереотипную органическую основу для всех эмоциональных реакций вообще, основу, на которой надстраиваются специфические для каждой эмоции экстрависцеральные компоненты. Исследования со всей неумолимостью логики фактов показывают, что общая единообразная органическая основа не содержит в себе ничего специфического для эмоционального состояния как такового и что она совершенно идентична многим другим состояниям бесспорно неаффективной природы; следовательно, она может характеризовать эмоциональную реакцию не в том, что является в ней отличным и особенным, делающим ее тем, что она {111} есть, но только в том, что в ней есть общего с другими неэмоциональными состояниями. Уже первое исследование Кеннона установило, что стереотипная реакция симпатического отдела наблюдается не только при страхе и ярости, но и при таких состояниях, как боль, асфиксия. Явления, вызываемые асфиксией, аналогичны тем, которые вызываются болевым раздражением и сильным эмоциональным возбуждением. Дальнейшие исследования всецело подтвердили это наблюдение и показали, что та же самая реакция бывает при сильном охлаждении, при лихорадке, при гипогликемии, асфиксии и напряженной мышечной работе (например, при беге). При всех указанных состояниях активируется симпатическая система совершенно так же, как это происходит при сильных эмоциональных состояниях. По словам Кеннона, это происходит при всяком сильном возбуждении в любых обстоятельствах. Как согласно отмечают Бард и Кеннон (in: W. В. Cannon, 1927), это явление находится в непримиримом противоречии с основными положениями Джемса. Если вспомнить следующее: по Джемсу, чувствование в грубых формах эмоции есть результат ее телесных проявлений; далее, Джемс видел дополнительное доказательство в пользу своей теории в том, что, вызывая внешнее проявление той или другой эмоции, мы должны испытывать и самую эмоцию; если вспомнить, наконец, приведенные выше возражения Джемса на аргумент, выдвигавший против его теории факт отсутствия эмоции при дрожи от холода и смехе от щекотки, то станет совершенно ясно, что, согласно теории Джемса, мы должны были испытывать при всех перечисленных выше неэмоциональных состояниях, при которых наблюдается типическая реакция симпатического отдела, сильнейшее эмоциональное возбуждение. Ведь здесь налицо весь комплекс телесных проявлений, как они встречаются при страхе и ярости, здесь те висцеральные факторы, в отсутствии которых Джемс видел единственную причину того, что щекотание вызывает смех, но не веселье, а холод вызывает дрожь, но не страх. Здесь, наконец, полностью осуществлено выдвинутое самим Джемсом требование, которое вытекает из его теории, т. е. даны телесные проявления, соответствующие сильному эмоциональному состоянию, но результата, следствия, самой эмоции, как мы должны были бы ожидать, согласно Джемсу, не появляется. Ф. Бард говорит, что полным опровержением приведенного выше замечания Джемса о смехе при щекотании и дрожи при холоде является то, что дрожь от холода протекает при тех же самых висцеральных изменениях, которые наблюдаются при действительном страхе. В этом неэмоциональном состоянии и в других (например, при беге) полная реакция, включая и висцеральные изменения, та же самая, что и при страхе, и все же наблюдается знаменательное отсутствие эмоции, которую следовало бы ожидать, согласно теории Джемса. То же констатирует и Кеннон в качестве основного итога этих исследований. Если, {112} говорит он, «эмоции возникают из афферентных импульсов, идущих от внутренних органов, мы должны были бы ожидать не только того, что страх и ярость будут переживаться сходным образом, но что переохлаждение, гипогликемия, асфиксия и жар должны ощущаться точно таким же образом. Но это не имеет места в действительности» (W. В. Cannon, 1927, р. 110). Мы видим, что теория Джемса-Ланге не выдерживает критики фактов при первой же попытке ее экспериментального исследования. Она оказывается идеей, которая не согласна со своим объектом, следовательно, в соответствии с основной аксиомой Спинозы, должна быть признана скорее заблуждением, чем истиной21. 4Нам предстоит на протяжении еще одной главы завершить начатую первую часть нашего исследования, имеющего задачей сверить, насколько идея Джемса-Ланге, в которой принято видеть живое продолжение спинозовского учения о страстях, согласуется со своим объектом. Мы должны, следовательно, еще продолжить критический анализ теории с точки зрения ее фактической состоятельности. Но, завершая анализ, мы можем обратиться прямо и непосредственно к окончательным критическим экспериментам и к данным патологической психологии эмоциональной жизни, сгруппировав вокруг этих экспериментальных и клинических фактов (они проливают немалый свет на занимающую нас проблему) все дополнительные и вспомогательные критические соображения, фигурирующие в той острой полемике, которая, по-видимому, является последней страницей, даже эпилогом в истории знаменитого и парадоксального учения. Как известно, Ланге и Джемс видели основное доказательство в пользу своей теории не столько в том факте, что эмоциональные состояния сопровождаются физиологическими изменениями (это было ведомо и классической теории), сколько в том, что без физиологических изменений не может существовать и самая эмоция. Из этого они делали вывод: эмоция и есть прямой результат того, что прежде принималось за ее телесные проявления. Фактическая проверка этого положения была недоступна авторам теории. Они могли только мысленно производить требуемые эксперименты и теоретически предвосхищать результаты клинических исследований таких случаев, которые были бы пригодны для подтверждения или отрицания их теории. Мы уже цитировали известное положение Ланге: «Уничтожьте у испуганного человека все физические симптомы страха... что тогда останется от его страха?» (1896, с. 57). Ему же принадлежит формула, что чувство не может существовать без физических проявлений. То же самое в еще более радикальной форме выражает и Джемс: «Теперь я хочу приступить к изложению самого важного {113} пункта моей теории, который заключается в следующем. Если мы представим себе какую-нибудь сильную эмоцию и попытаемся мысленно вычесть из этого состояния нашего сознания одно за другим все ощущения связанных с ним телесных симптомов, то в конце концов от данной эмоции ничего не останется, никакого «психического материала», из которого могла бы образоваться данная эмоция. В остатке же получится холодное, безразличное состояние чисто интеллектуального восприятия... Я совершенно не могу представить себе, что за эмоция страха останется в нашем сознании, если устранить из него чувства, связанные с усиленным сердцебиением, с коротким дыханием, дрожанием губ, с расслаблением членов, с «гусиной кожей» и с возбуждениями во внутренностях. Может ли кто-нибудь представить себе состояние гнева и вообразить при этом тотчас же не волнение в груди, прилив крови к лицу, расширение ноздрей, стискивание зубов и стремление к энергичным поступкам, а, наоборот, мышцы в ненапряженном состоянии, ровное дыхание и спокойное лицо? То же рассуждение применимо и к эмоции печали: что такое была бы печаль без слез, рыданий, задержки сердцебиения, тоски под ложечкой?» (1902, с. 311 - 312). Во всех этих случаях, по мнению Джемса, должны совершенно отсутствовать гнев и печаль как таковые, как эмоции, а в остатке должно получиться спокойное, бесстрастное суждение, всецело принадлежащее к интеллектуальной области, чистая мысль о том, что известное лицо заслуживает наказания за свои грехи или что известные обстоятельства весьма печальны, и больше ничего. «То же самое обнаруживается, - говорит он, - при анализе всякой другой страсти. Человеческая эмоция, лишенная всякой телесной подкладки, есть один пустой звук» (там же, с. 312). Естественно, что из такого положения с необходимостью вытекают два следствия. Первое: «Если подавить внешнее проявление страсти, она должна замереть. Прежде чем отдаться вспышке гнева, попробуйте сосчитать до десяти - и повод к гневу покажется вам до смешного ничтожным» (там же, с. 315). Примечательно, что Ланге совершенно независимо от Джемса также ссылается на счет как на средство подавления гнева. Он припоминает «героя классической комедии Л. Гольдберга22 Германа фон Бремена, который всегда считает до двадцати, когда жена бьет его, и тогда он в состоянии остаться спокойным» (1896, с. 79). Когда герой «считает до двадцати, - говорит Ланге, - то этой незначительной умственной работой он отнимает так много крови у моторной части своего мозга, что у него пропадает всякая охота драться с женой» (там же, с. 79). Второе следствие: «Если моя теория справедлива, - говорит Джемс, -то она должна подтвердиться следующим косвенным доказательством: согласно ей, вызывая в себе произвольно при спокойном состоянии духа так называемые внешние проявления той или иной эмоции, мы должны испытывать и самую эмоцию» (1902, с. 314 -315). То же утверждает и Ланге: эмоции могут быть вызваны многочисленными причинами, {114} решительно не имеющими ничего общего с движениями души, и часто они могут быть подавлены или смягчены чисто физическими средствами. Оставалось проверить экспериментальным и клиническим путем оба положения: 1) возможно ли возникновение эмоции при отсутствии ее телесных проявлений и 2) возможно ли возникновение эмоции при всяком отсутствии душевного движения, исключительно путем вызывания ее телесных проявлений искусственным способом? Это и было сделано в ряде исследований, к рассмотрению которых мы должны сейчас перейти. Ответ на первый вопрос дан Шеррингтоном в известном исследовании, в котором он, перерезая блуждающий нерв23 и спинной мозг, достигал разобщения всех главных внутренних органов и больших групп скелетных мышц от влияния головного мозга. В его опытах, таким образом, хирургическим путем были исключены главнейшие телесные проявления эмоций, которые возникают рефлекторным путем. Однако с совершенной несомненностью оказалось, что у подопытных собак при соответствующих условиях обнаруживаются эмоциональные реакции без заметных изменений в проявлении характерных симптомов, которые обычно принимаются за признаки гнева, страха, удовольствия и отвращения. Таким образом, единственным выводом, который может быть сделан из этих исследований, является вывод, к которому приходит сам Шеррингтон: мозг продолжает продуцировать эмоциональные реакции и после того, как он оказывается разобщенным с внутренними органами и значительными группами скелетных мускулов. Если отнестись с доверием, говорит Шеррингтон, к признакам, которые обычно принимаются за проявление удовольствия, гнева, страха и отвращения, нельзя усомниться в том, что животные обнаруживают эти симптомы после операции совершенно так же, как и до нее. Автор ссылается на пример наблюдавшегося им страха у молодого оперированного щенка при приближении к нему и угрозах старой обезьяны макаки. Опущенная голова, отвернувшаяся и испуганная морда, растопыренные уши указывали на наличие эмоции столь же живой, как эмоция, которую обнаруживало животное до операции (см.: Р. Крид и др., 1935, с. 184). В следующей серии экспериментов Шеррингтон пошел еще дальше. После выздоровления животных от первой операции он перерезал на шее оба вагуса и разобщал мозг со всем телом, за исключением головы и плечевого пояса. Таким образом, некоторое сомнение, которое оставалось после первой операции, в том, что внешние проявления эмоции могли бы заранее установиться при помощи афферентных импульсов из оставшихся внутренних органов, также подверглось экспериментальной проверке. Аффективные реакции подопытных собак не были изменены и после второй операции. Очень эмотивная собака, перенесшая обе операции, продолжала давать интенсивные и соответствующие реакции гнева, удовлетворения и страха. {115} Единственное сомнение, возникавшее после экспериментов Шеррингтона, в которых практически достигалось полное элиминирование висцеральных реакций и реакций почти всей скелетной мускулатуры, было сформулировано К. Ллойд-Морганом24: соединительные пути были перерезаны уже после того, как висцеральные и моторные изменения определили генезис эмоции, согласно гипотезе, которая допускает такое происхождение эмоциональных реакций. Таким образом, несмотря на то что были подавлены актуальные висцеральные и моторные влияния, в опытах Шеррингтона не были исключены, однако, следы и результаты первых влияний (см.: Р. Крид и др., 1935, с. 187). Поэтому можно было допустить, что мы имеем дело с простыми мимическими реакциями неэмоциональной природы, аналогичными тем, которые вызывал В. М. Бехтерев25 у животных, лишенных коры головного мозга. И наконец, можно было допустить еще одно возражение: собаки Шеррингтона, испытывавшие на протяжении прежней жизни эмоции, обусловленные периферически, не испытывали их вновь после операции, когда эмоции возникали чисто церебральным путем вне их нормальных периферических условий. На первое возражение Шеррингтон отвечает ссылкой на оперированного им девятинедельного щенка, который со дня рождения не выходил из своего помещения и тем не менее обнаруживал отвращение к собачьему мясу. В этом случае едва ли можно допустить, что мы имели уже в прежнем опыте установившуюся и сейчас вновь активированную реакцию. Однако, несмотря на совершенно ясный смысл своих опытов, Шеррингтон все же воздерживается от окончательного заключения о недостоверности теории Ланге и Джемса, потому что и после операции у животных остается достаточное количество периферических элементов (мускулы, кожа, сосуды головы и шеи), для того чтобы обусловить и обнаружить эмоцию. Вместе с тем Шеррингтон не может не отметить, что его опыты не дают никакого подтверждения теориям Ланге, Джемса и Сержи о природе эмоций. «Мы должны вернуться к предположению, что висцеральное выражение эмоций является вторичным и что первичной является деятельность больших полушарий и соответственное психическое состояние» (см.: Р. Крид и др., 1935, с. 187). Упомянем вскользь опыты Погано и Гемелли, Дезомера и Гейманца, которые фармакологическим путем пытались достигнуть условий, сходных с опытами Шеррингтона, и которые в основном подкрепляют его выводы. Нельзя не согласиться с замечаниями А. Пьерона26 относительно неполноты опытов последних двух авторов и, следовательно, неокончательности выводов, которые могут быть сделаны из этих опытов (A. Pieron, 1920). Нельзя однако и не видеть вместе с А. Бине огромного исторического значения первого шага, сделанного Шеррингтоном в новом направлении: в первый раз, говорит Бине, физиолог {116} занялся проблемой, поставленной психологами, и приступил к ее изучению свойственным ему методом вивисекции. Идея, лежавшая в основе опытов Шеррингтона, была осуществлена недавно иным, гораздо более смелым путем Кенноном, Дж. Льюисом и С. Бриттоном (W. В. Cannon, J. Т. Lewis, S. W. Britton, 1927) в экспериментах с удалением всего симпатического отдела автономной системы. Таким образом, после операции у животных были исключены все вазомоторные реакции, секреция адреналина, висцеральные реакции, ощетинивание волос и освобождение сахара в печени. У этих животных с симпатоэкто-мией не обнаружилось никаких заметных изменений в эмоциональных реакциях, возникавших совершенно нормальным путем (за исключением ощетинивания) при соответствующих ситуациях. Отсутствие афферентных импульсов от внутренних органов не изменило ни в каком отношении их обычное эмоциональное поведение. Подопытные кошки обнаруживали совершенно нормальную эмоциональную реакцию в присутствии лающей собаки. В 1929 г. Кенноном и его сотрудниками опубликованы дальнейшие наблюдения над животными, перенесшими эту операцию. Наблюдения подтвердили всецело то, что было установлено в самом начале. Та стандартная реакция симпатического отдела автономной системы, которая была так тщательно изучена в ранних работах Кеннона как обязательный спутник сильных эмоций, отсутствовала у наблюдавшихся животных, вместе с тем после двусторонней симпатоэктомии животные не обнаруживали никаких изменений в нормальном эмоциональном поведении. Чтобы закончить рассмотрение этого едва ли не самого важного аргумента против теории Джемса-Ланге, нам остается кратко интерпретировать некоторые моменты, связанные с указанными исследованиями. Первый момент: опыты Шеррингтона и Кеннона не дают прямого доказательства того, что ощущения от внутренних органов не играют значительной роли в возникновении психической стороны реакции и что это состояние предшествует телесному проявлению эмоции (Энджелл), так как можно допустить, что вместе с исключением этих ощущений эмоция перестает переживаться специфическим образом как чувство в сознании животного (Перри). Действительно, следует признать, что на основании опытов, в которых не содержится прямого свидетельства о психическом переживании животных, мы не имеем непосредственной возможности утверждать или отрицать наличие того или иного чувства при эмоциональной реакции. Прямое доказательство, очевидно, могло бы быть получено только на человеке, который мог бы дать в наше распоряжение данные интроспективного характера. К этим данным мы еще обратимся. Но и сейчас нельзя не заметить, что это возражение основано на известной логической ошибке: оно доказывает слишком многое и потому ничего не доказывает. Во всяком случае, оно доказывает гораздо больше, чем хочет. Ведь вообще наше суждение об эмоциональном переживании животного основывается всегда на {117} умозаключении от внешних проявлений какого-либо состояния, следовательно, если подвергнуть сомнению этот критерий, мы вообще должны отказаться от всякого права приписывать животным какие бы то ни было чувства и переживания и тем самым стать на точку зрения Декарта, рассматривавшего животных как автоматы, как рефлекторные машины. Если же допустить, что у нормальных животных мы вправе заключать от внешних проявлений какой-либо эмоции к наличию эмоционального психического состояния, аналогичного человеческому, хотя и бесконечно далекому от него, то у нас нет никаких оснований делать исключение в отношении оперированных Шеррингтоном и Кенноном животных, сохраняющих все симптомы в поведении, которые у нормальных животных заставляют нас всегда предполагать и наличие психического компонента эмоциональной реакции. Как правильно замечает Шеррингтон в ответ на это возражение, «трудно думать, что восприятие, которое вызывает полное проявление гнева и соответствующее поведение, является вместе с тем бессильным вызвать чувство гнева» (см. Р. Крид и др., 1935, с. 188). Второй момент, требующий интерпретации, состоит в том, что новые опыты Кеннона ставят нас перед серьезным теоретическим затруднением, так как они находятся в видимом противоречии с тем истолкованием, которое мы, следуя за автором, допустили выше по отношению к его ранним работам. Мы видели, что органические изменения, возникающие в результате сильных эмоций, обнаруживают несомненную биологическую целесообразность, выяснение которой является немаловажным завоеванием психологической мысли. Эти реакции, как мы видели, служат подготовкой организма к усиленной деятельности, которая обычно следует за сильными эмоциями в ситуациях, требующих бегства или нападения. Между тем новые опыты говорят как будто об обратном. Они устанавливают, что полное исключение органических реакций не производит никакого заметного изменения в поведении животных. Эмоции протекают таким же точно образом, как и до операции, поведение животного остается столь же адекватным ситуации, биологически осмысленным и при полном разобщении мозга от внутренних органов и при полном удалении симпатического отдела автономной системы. Это противоречие было бы непреодолимой трудностью для экспериментальной и теоретической критики органической теории эмоции, если бы оно было действительным, а не мнимым. На самом деле между первыми результатами экспериментальных исследований и новыми не только не существует никакого противоречия, но, напротив, имеется полное согласие. В поведении животных с удаленным симпатическим отделом автономной системы в спокойных условиях лаборатории, говорит Кеннон, не наблюдается никаких отличий по сравнению с нормальными животными. С первого взгляда поэтому может показаться, что симпатическая система не имеет большого значения для нормального телесного функционирования. Но такое заключение {118} ошибочно. В условиях действительной жизни, в критических подлинных ситуациях оперированное животное едва ли могло бы сравниться с нормальным по реальной возможности самосохранения. Как было установлено в связи с ранними работами Кеннона, биологическое значение органических реакций, которые возникают в результате эмоции и сопутствуют сильным эмоциям, заключается исключительно в подготовке организма к деятельности (бегству, нападению), к усиленной затрате энергии, к напряженной мышечной работе. Таким образом, биологическое значение этих реакций связано не столько с эмоцией самой по себе, с эмоцией как таковой, сколько с функциональными следствиями сильных эмоций. Именно благодаря тому, что функциональные следствия (усиленная мышечная работа) одинаковы для столь различных эмоций, как страх и ярость, соответствующие органические реакции не только фактически оказываются идентичными, но и, теоретически рассуждая, не могут быть различными. Следовательно, тот факт, что эмоция как таковая сохраняется и при полном уничтожении органических реакций, ничего не меняет в нашем представлении о биологическом значении этих органических изменений, но, напротив, только подтверждает снова: это значение сводится исключительно к подготовке организма к деятельности, естественно вытекающей из эмоции. С этой точки зрения становится ясным, что оперированное животное в лабораторных условиях ничем не отличается от нормального. Оно так же, как и нормальное, обнаруживает эмоцию страха и гнева, но в естественных условиях разница между ними должна сказаться немедленно и с огромной силой. Оперированное животное именно из-за отсутствия органических изменений, обычно сопровождающих эмоции и подготовляющих организм к усиленной трате энергии, должно оказаться неподготовленным к борьбе или бегству, которые в естественных условиях следуют непосредственно за эмоциями гнева или страха, и, следовательно, должно погибнуть при первом же серьезном столкновении с настоящей опасностью. Эмоции, которые наблюдаются у этих животных в полной сохранности в лабораторных условиях, представляют собой, так сказать, бессильные эмоции, эмоции, лишенные присущего им биологического значения, если можно так выразиться, эмоции, лишенные своего жала: оперированное животное может адекватным образом испытывать и проявлять аффект гнева, но оно бессильно, когда ситуация требует от него естественных выводов из этого аффекта -борьбы и нападения. Если согласиться с приведенной выше интерпретацией двух спорных моментов, возникших в результате новых исследований, мы неизбежно должны прийти к тому основному выводу, который делает из этих исследований Кеннон. У нас нет, конечно, никаких реальных оснований утверждать или отрицать наличие эмоционального переживания у оперированных {119} животных. Однако у нас есть полное основание для того, чтобы судить об отношении этих опытов к теории Джемса - Ланге. Джемс приписывает главную роль в эмоциональном переживании висцеральным ощущениям. Ланге сводит его целиком к ощущению вазомоторной системы. Оба утверждают: если мысленно вычесть эти органические ощущения из эмоционального переживания, от него ничего не останется. Шеррингтон и Кеннон со своими сотрудниками произвели вычитание ощущений хирургически. У их животных была исключена возможность возвратных импульсов от внутренних органов. Согласно Джемсу, эмоциональное переживание должно было в значительной степени свестись на нет. Согласно Ланге, оно должно было целиком исчезнуть. (Напомню, что без возбуждения нашей вазомоторной системы впечатления внешнего мира не вызывали бы у нас ни радости, ни горя, не причиняли бы нам ни заботы, ни страха.) Однако животные действовали, поскольку это позволяли нервные связи, без всякого снижения интенсивности эмоциональных реакций. Другими словами, операции, которые, согласно данной теории, должны были в значительной части или полностью уничтожить эмоцию, несмотря на это, сохранили в поведении животных гнев, радость и страх в такой же мере, как они проявлялись и до операции. Мы предпочитаем, однако, вместе с Шеррингтоном воздержаться только на основании этих опытов от окончательного суждения по поводу рассматриваемой теории: свое истинное значение эти данные приобретают лишь в сопоставлении со всеми прочими экспериментальными результатами, с одной стороны, и с клиническими фактами, которые дают в наши руки незаменимые свидетельства о сознательном эмоциональном переживании человека, - с другой. 5Убедительность рассмотренного выше экспериментального аргумента значительно возросла бы в наших глазах, если бы мы располагали и доказательством, обратным тому, которое было опытным путем разработано Шеррингтоном и Кенноном. Иными словами, если бы мы располагали экспериментальными данными относительно искусственного вызывания органических реакций, сопутствующих сильным эмоциям, мы могли бы питать значительно больше доверия к тем выводам, которые напрашиваются сами собой из рассмотренных исследований. Перед нашими глазами тогда были бы, так сказать, прямая и обратная теоремы, доказанные с одинаковой логической силой: та и другая, вместе взятые, уже позволили бы сделать достаточно прочные заключения. "Вспомним, что Джемс и Ланге развивали чисто спекулятивно соображения в пользу теории эмоций тем же самым логическим {120} путем, видя два главных доказательства своей теории в том, что при подавлении телесных проявлений эмоция должна исчезнуть, и в том, что при искусственном вызывании телесных проявлений эмоция столь же неизбежно должна возникнуть. Естественно, что экспериментальная проверка теории также должна была повести по этим же двум путям. Первые попытки доказать обратную георему (эмоция не возникает, несмотря на то что имеются все ее телесные проявления) мы находим уже в рассмотренных выше опытах, показавших, что такие неэмоциональные состояния, как переохлаждение, перегревание и асфиксия, вызывают органические изменения, аналогичные тем, которые наблюдаются при страхе и ярости, причем эмоция вслед за этими изменениями не возникает. Прямой переход от мысленного эксперимента Джемса и Ланге к реальному эксперименту был сделан в исследованиях Г. Маранона27 (in: W. В. Cannon, 1927, р. 113). Опыты Маранона действительно представляют собой как бы доказательство обратной теоремы по сравнению с той, которая была обоснована опытами Шеррингтона и Кеннона. Эти опыты показали, что инъекция адреналина в дозах, достаточных для юго, чтобы возникли все типичные для сильных эмоций органические явления, не вызывает у испытуемых эмоционального переживания в собственном смысле слова, несмотря на то что имеются все телесные проявления. Новое в опытах Маранона - использование самонаблюдения, которое дает в наши руки свидетельства о непосредственных переживаниях испытуемых. В этом преимущество последних опытов по сравнению с теми, которые были поставлены на животных. По отношению к новым исследованиям, таким образом, парализуется возражение о том, что мы не имеем прямых доказательств наличия или отсутствия эмоциональных переживаний, соответствующих телесным проявлениям. В опытах Маранона в поле зрения экспериментатора находились оба плана -объективный и субъективный. Исследователь мог констатировать изменения, происходящие в сознании испытуемого, и телесные проявления эмоции одновременно и изучать их отношения друг к другу. Переживания испытуемых заключались в ощущениях сердцебиения, диффузной артериальной пульсации, стеснения в груди, сужения гортани, дрожи, холода, сухости во рту, нервозности, недомогания и болезненности. По ассоциации с этими ощущениями в некоторых случаях возникало неопределенное аффективное состояние, холодно оцениваемое испытуемым и лишенное реальной эмоции. Показания испытуемых носили такой характер: «Я чувствую, как если бы я был испуган»; «Как если бы я был в ожидании большой радости, как если бы я был растроган»; «Как если бы я собирался заплакать, не зная почему»; «Как если бы я испытывал большой страх и все же был спокоен» и т. д. В итоге исследований Маранон намечает ясное различие между восприятием периферических феноменов вегетативной эмоции (т. е. телесных изменений) и собственно психической эмоции, {121} которая не возникала у его испытуемых и отсутствие которой позволяло им давать отчет об ощущении вегетативного синдрома с совершенным спокойствием, без действительного чувства. У небольшого количества испытуемых возникала, правда, во время опытов подлинная эмоция, обычно тоска со слезами, рыданиями и вздохами. Однако это имело место только тогда, когда можно было заранее отметить эмоциональное предрасположение испытуемого, особенно часто при гипертиреодизме. В некоторых случаях это состояние развивалось только при условии, если адреналин вводился после беседы с испытуемым о его больных детях или умерших родителях. Таким образом, и эти случаи показывают, что адреналин оказывает вспомогательный эмоциогенный эффект только тогда, когда заранее существует соответствующее эмоциональное настроение. Заметим чрезвычайно существенное новое обстоятельство, с которым мы встречаемся в опытах Маранона и которое обычно выпускается из виду при одностороннем использовании их для решения грубого вопроса - «за» или «против». Это обстоятельство заключается в теснейшем переплетении психических и органических, или, скажем точнее, церебральных и соматических, компонентов эмоциональной реакции. В этом пункте опыты Маранона указывают не только на относительную независимость тех и других и возможность их раздельного вызывания, но и на то, что одни могут облегчать развитие и усиление других, могут оказывать взаимную поддержку, переплетаться, вызывая тем самым полный аффект, несомненный по своей подлинности как со стороны переживания, так и его телесных проявлений. В тех случаях, когда в опытах Маранона наблюдается развитие такого полного и подлинного аффекта, психические и соматические компоненты, вызываемые различным путем, как бы идут друг другу навстречу, так что в точке их пересечения, в момент их встречи, возгорается настоящее эмоциональное волнение. Вспомним приведенные выше, но недостаточно подчеркнутые нами указания на это переплетение, которые встречаются в формулировках Джемса и Ланге и составляют едва ли не единственный верный пункт их теории. Так, Ланге, перечисляя все физические симптомы страха, которые следует уничтожить для того, чтобы ничего не осталось от самого страха, называет наряду со спокойным пульсом и быстрыми движениями также ясные мысли и сильную речь. В этом пункте Ланге немало грешит против логической стройности своего довода: кто бы стал спорить с его парадоксальным аргументом, если бы на эту мелкую с первого взгляда, но на самом деле первостепенно важную его часть было обращено серьезное внимание? Ведь в переводе на теоретический язык это означает радикальное изменение основного положения Ланге: вместо его тезиса - уничтожьте у испуганного человека все физические симптомы страха, что тогда останется от его страха, - он в сущности должен был бы сказать: уничтожьте у испуганного человека все физические и психические симптомы {122} страха - и тогда с ним нельзя было бы не согласиться. Ибо что иное может означать требование: сделайте его речь сильной, а мысли ясными, как не: измените все состояние его сознания? Менее отчетливо, но то же самое проскальзывает и у Джемса. В приведенной выше формуле о непредставимости гнева при отсутствии его телесных проявлений Джемс, наряду с расширением ноздрей и стискиванием зубов, упоминает также о стремлении к энергичным поступкам, т. е. опять-таки момент, не только характеризующий скорее состояние сознания, чем внутренних органов и мускулов гневающегося человека, но и переживание, коренным образом отличающееся от ощущений телесных проявлений эмоции, насколько вообще стремление может быть отлично от простого ощущения или восприятия. Если оценить этот момент во всем его теоретическом значении, нельзя не заметить так же, как и в отношении тезиса Ланге, что мы имеем здесь дело с некоторой логической непоследовательностью в ходе рассуждений Джемса. Эту непоследовательность Джемс, вероятно, охотно исправил бы, обрати он на нее внимание; но на самом деле она образует едва ли не единственное верное зерно всей теории, зерно, содержащее мысль, что эмоция -не просто сумма ощущений органических реакций, но в первую очередь стремление к действованию в определенном направлении. Мы еще будем иметь случай вернуться к этому попутно найденному нами верному зерну органической теории эмоций. Сейчас же мы не можем не отметить, что только в этом пункте, в котором теория изменяет сама себе, констатируя внутреннее переплетение переживания и органической реакции в составе аффекта, а не их причинно-следственную механическую зависимость, опыты Маранона подтверждают положение Джемса и Ланге; во всем остальном эти опыты говорят против теории. Инъекция адреналина вызывает у человека все типичные телесные проявления, сопровождающие сильные эмоции, но эти проявления переживаются как ощущения, а не как эмоции. В известных случаях ощущения напоминают прежний эмоциональный опыт, но не воскрешают и не актуализируют его вновь, и только в исключительных случаях предуготовленной эмоциональной сензи-тивизации телесные изменения могут привести к развитию настоящего аффекта. Эти случаи, отмечает Кеннон, представляют собой исключения, а не правила, как то предполагает теория Джемса-Ланге; в обычных случаях телесные проявления не вызывают в качестве непосредственного результата эмоционального переживания (W. В. Cannon, 1927). Опыты Маранона образуют естественный переход к данным клинических исследований, так как они непосредственно сталкивают нас с человеком, вводят в поле зрения исследователя субъективный психологический план и делают доступным непосредственный анализ сознания. Тем самым эти опыты позволяют не только говорить на языке самих авторов теории, но и поставить на место умозаключений относительно психических состояний, {123} соответствующих тем или иным телесным проявлениям, прямое фактическое наблюдение самих состояний. В сущности говоря, этим путем шли и первые экспериментальные исследования, связанные с проверкой теории Джемса. Новым в опытах Маранона является только возможность непосредственного и глубокого экспериментального влияния, оказываемого чисто физическим путем, на органические изменения, сопутствующие эмоциям. Из старых работ напомним исследование А. Немана28 (A. Lehman, 1892), который, основываясь на самонаблюдении, утверждал, что уже первичное представление, вызывающее эмоцию, оказывается окрашенным в чувственный тон прежде, чем образуются эмоционально окрашенные органические ощущения. Следовательно, заключал он, эмоциональный тон не может рассматриваться как сумма органических ощущений. В опытах Лемана чувственный тон возникал одновременно или чуть спустя после первичного восприятия. Нарушения циркуляции, напротив, наступали только через 1 -2 с после раздражения, следовательно, позже, чем возникало чувство. Мы приводим данные Лемана только потому, что они получили объективное экспериментальное подтверждение в дальнейших исследованиях. Суммируя эти последние, Кеннон, не упоминая Лемана, выдвигает его выводы в качестве нового аргумента против теории Джемса: висцеральные изменения возникают слишком медленно и не могут поэтому рассматриваться как источник эмоционального переживания. Он сопоставляет29 данные К. Стюарта30, Э. Сертолли31, Д. Ланглей32, И. П. Павлова и других33, установивших, что латентный период висцеральной реакции значительно превышает латентный период аффективной реакции (W. В. Cannon, 1927, р. 112), который Ф. Уэллс34 (ibid, p. 112) определяет в 0,8 с, сокращая, таким образом, длительность, установленную Леманом. Согласно теории Джемса-Ланге, аффективные реакции возникают в результате возвратных импульсов от внутренних органов, но это представляется невозможным, если принять во внимание длительный латентный период реакций этих органов, к которому следует еще прибавить время, необходимое для возвратного пробега нервных импульсов к мозгу. В этом сопоставлении старых опытов Лемана с новыми работами мы снова видим, насколько- плодотворен тот путь исследования, который соединяет в себе анализ объективной и субъективной сторон аффективной реакции. Высшие формы такого соединения мы находим в природных экспериментах при клиническом изучении психопатологии аффективной жизни. Без преувеличения можно сказать, что без этих данных основные вопросы, связанные с теорией Джемса-Ланге, не могли бы быть решены, а главное, мы не могли бы приблизиться к более адекватному пониманию природы аффектов и их телесной организации. Поэтому данные клинического изучения должны быть обязательно приняты во внимание, если мы хотим вынести окончательное суждение по поводу той контроверзы, в {124} разрешении которой мы пытаемся все время найти прочную точку опоры как для верного понимания природы аффектов, так и для верной оценки интересующего нас философского учения о страстях. Сами авторы органической теории обращались к данным патологии, надеясь найти в них прямое подтверждение своему учению. «Лучшее доказательство, - говорит Джемс, - тому, что непосредственной причиной эмоций является физическое воздействие внешних раздражений на нервы, представляют те патологические случаи, когда для эмоции нет соответствующего объекта. Одним из главных преимуществ моей точки зрения на эмоции является то обстоятельство, что при помощи ее мы можем подвести и патологические, и нормальные случаи эмоций под одну общую схему» (1902, с. 310). Таким образом, Джемс не только признавал закономерность фактической проверки теории психопатологическими данными, но видел в них лучшее доказательство этой теории, а главное преимущество ее полагал в том, что она одинаково хорошо объясняет нормальные и патологические аффекты. Во всяком доме сумасшедших он рассчитывал встретить образчики ничем не мотивированных аффектов, которые, по его мнению, как нельзя лучше доказывали истинность его положения. Поэтому совершенно естественно обратиться к рассмотрению того, в какой мере эти образчики, эти патологические случаи действительно говорят в пользу рассматриваемой теории (или против нее) и в какой мере эта теория действительно способна подвести под единую схему нормальную и патологическую аффективную жизнь. К. Г. Ланге также полагал, что последняя точка опоры для гипотезы о психической эмоции исчезает, как только мы обращаемся к ненормальному функционированию эмоциональных процессов. Он даже думал, что «вазомоторный аппарат особенно сильно подвергается опасности функционировать ненормально, потому что он образует ту часть нервной системы, которая пользуется наименьшим отдыхом и чаще других подвергается эмоциональным бурям. Когда такого рода расстройства случаются у какого-либо субъекта, то он, смотря по обстоятельствам, бывает подавлен или разъярен, боязлив или необузданно весел, застенчив и т. д., - и. все это без всякой причины, хотя выразитель этих эмоций сознает, что у него нет никакого повода сердиться, бояться или радоваться. Где здесь точка опоры для гипотезы о «психической эмоции»?» (1896, с. 62 -63). Как видим, Ланге снова поразительно совпадает с Джемсом не только в формулировке своих общих положений, но и в деталях развиваемой им аргументации. Но Джемс, в отличие от Ланге, ясно понимал, что общая и суммарная ссылка на патологические, немотивированные аффекты - только косвенное и достаточно шаткое доказательство в пользу его теории, ибо такая ссылка, в сущности говоря, не дает ничего нового по сравнению с наблюдением нормального протекания аффектов, так как и в случаях немотивированного аффекта {125} (если оставить пока в стороне явление так называемой сердечной тоски и сердечного страха, в которых, по мнению Джемса, эмоция есть просто ощущение телесного состояния и причиной своей имеет чисто физиологический процесс) остается совершенно невыясненным центральный для всей теории вопрос: что же при немотивированном аффекте должно рассматриваться как причина и что как следствие, если психическое состояние и органические изменения совершенно так же, как и в нормальных случаях, даны вместе? Ведь отличие патологических моментов от нормальных заключается только и исключительно в том, что при них отсутствует восприятие, повод, вызывающий аффект, но ведь не об этом говорит вся теория Джемса - Ланге. Они стремятся доказать, что эмоция как таковая, а не повод к ней есть результат телесных проявлений аффекта, а это кардинальное положение остается при немотивированном аффекте столь же недоказанным и недоказуемым, как и при нормальной эмоции. Очевидно, для прямого доказательства или опровержения теории нужны патологические явления совсем другого характера. Джемс понимал это. Он указывал на то, что для его теории могли бы служить только такие патологические случаи, при которых мы наблюдали бы сохранение или исчезновение эмоциональности у непарализованных субъектов, характеризуемых вместе с тем полной анестезией. Джемс сам указывает на некоторые наблюдения, приближающиеся к таким феноменам, и интерпретирует их в смысле, благоприятном для его теории. Мы оставим их в стороне, как и данные Даллона и Г. Меерсона, поскольку они, по правильному замечанию К. Ландиса35, представляют собой интересные случаи истории и, следовательно, должны рассматриваться как таковые, так как все они были связаны с первичным расстройством и нарушением аффективной жизни и потому должны обсуждаться сейчас скорее с точки зрения психоанализа, чем с точки зрения физиологической психологии. У. Джемс сам считал выдвинутые им для критического эксперимента условия нереализуемыми, однако они нашли свою реализацию сперва в психофизиологическом эксперименте Шеррингто-на, который приблизился, по верному замечанию Дюма, к требованиям Джемса, а затем и в клинических наблюдениях, произведенных Ч. Дана36 (Ch.Dana,1921). Эти клинические исследования не только позволяют нам использовать данные самонаблюдения для фактического исследования эмоциональных переживаний в патологических случаях, но и освещают еще одну чрезвычайно существенную, оставленную нами пока в стороне область фактов, которую затрагивает органическая теория эмоций. До сих пор мы имели дело преимущественно и почти исключительно с висцеральной стороной телесных проявлений эмоции, т. е. с функцией симпатического отдела центральной нервной системы. Двигательные и мимические проявления эмоции, которые в теории Джемса играют роль хотя и второстепенного, но все же очень значительного фактора, {126} производящего эмоцию, из-за условий физиологического эксперимента оставлялись нами в стороне. Более того, мы часто - как это имело место в опытах Кеннона и Шеррингтона -должны были опираться на сохранность двигательной и мимической сторон телесных проявлений как на доказательство наличия и психической части эмоций. Клинические исследования, к рассмотрению которых мы сейчас переходим, позволяют нам отдать себе отчет и относительно этой группы фактов и, таким образом, непосредственно приближают нас к окончательным выводам, к окончательному решению вопроса. Как мы видели, сторонники органической теории пытаются спасти ее путем внесения в нее существенного фактического корректива, который мог бы примирить эту теорию с недвусмысленными данными экспериментальных исследований. Эти данные говорят о том, что висцеральные изменения не могут рассматриваться в качестве источника эмоций, следовательно, остается предположить, что ощущения напряжения и движения скелетной мускулатуры образуют истинную причину эмоционального состояния и варьируют соответственным образом при различных эмоциях. С. Вильсон37 описал случаи патологических проявлений смеха и плача, в которых ярко выраженные внешние проявления эмоции ни в какой мере не соответствовали действительным чувствам пациентов. Их эмоциональные переживания протекали вполне нормально, и они страдали оттого, что их реальные чувства находили себе противоречивые выражения. Больные могли переживать печаль во время шумного смеха, плакать, когда чувствовали себя веселыми. Вильсон пишет, что при всех внешних проявлениях веселости и радости, включая и сопутствующие реакции висцеральных механизмов, эти люди могли не только не чувствовать себя счастливыми, но соответствующее состояние их сознания могло находиться в открытом конфликте с внешним выражением их эмоций (S. Wilson, 1924, р. 299 -333). Совершенно ясно, что гипотеза Джемса-Ланге должна быть радикально изменена, если она хочет быть приведена в согласие с подобного рода наблюдениями, в которых отсутствует полное слияние периферических и церебральных компонентов. С. Вильсон сообщает противоположные случаи, также говорящие об отсутствии параллелизма между психическими и соматическими элементами эмоции. Это случаи эмоционального паралича лица, при котором пациенты переживают чувствование и остро осознают свои нормальные эмоциональные состояния в соответствующих ситуациях. У них наблюдается маскообразное выражение лица, а за этой маской полностью сохраняется нормальная игра эмоциональных реакций. Пациенты страдали от полного отсутствия выразительных движений лица. Они, по свидетельству {127} Вильсона, были очень чувствительны к этому обстоятельству и видели в нем величайшее несчастье, мешавшее показать другим, что они переживали радость или печаль. По образному сравнению Н. В. Коновалова38, у пациентов первого и второго рода, описанных Вильсоном, мы всегда имеем такое несоответствие эмоционального переживания и его внешнего выражения, которое напоминает маску. Но если у пациентов второго рода лицо напоминает маску, снятую с мертвеца и надетую на человека, наделенного всей полнотой живых эмоций, то у больных первого рода лицо напоминает маску греческого актера с утрированно патетической эмоциональной экспрессией, которая может резко дисгармонировать с внутренним состоянием героя или изображающего его актера и с произносимыми им словами роли. В сущности говоря, у больных этого рода мы наблюдаем то, что В. Гюго описал в романе «Человек, который смеется». С. Вильсон приводит данные самонаблюдения своих пациентов, которые протестуют против того, что их смех и слезы принимаются другими за показатель их действительного аффективного состояния. С этим не мирится заключение, говорит Вильсон, что телесные проявления, как называет их Джемс, образуют эмоцию. И обратно, пациенты могут при фациальной диплегии сохранять маскообразное выражение лица и переживать «внутренний смех». Свои наблюдения Вильсон суммирует в виде общего тезиса. С точки зрения клиницистов, по его словам, он должен согласиться с физиологами, когда они полагают, что органические изменения имеют относительно небольшое значение по сравнению с церебральными, с которыми соединены психические компоненты эмоциональной реакции. Но еще большее значение, как отмечает Бард, имеют случаи сохранности нормальной эмоциональной жизни у пациентов, страдающих полной или почти полной неподвижностью скелетной мускулатуры. Ч. Дана сообщает, что у таких пациентов сохранились нормальные субъективные эмоциональные реакции. Дана же принадлежит описание замечательного наблюдения, которое, по мнению Барда, дает прямой ответ на часто адресовавшийся Шеррингтону по поводу его опытов упрек в недоказанности наличия эмоционального переживания у оперированных животных. Пациентка, весьма интеллигентная женщина 40 лет, сломала шею на уровне 3-го и 4-го шейных позвонков. Больная страдала полным параличом скелетной мускулатуры, туловища и четырех конечностей, с полной потерей поверхностной и глубокой чувствительности всего тела от шеи к низу. Она жила около года, и в течение этого времени Дана наблюдал ее эмоции горя, радости, неудовольствия и привязанности. Нельзя было отметить никаких изменений в ее личности или характере. Она владела только мускулатурой черепа, верхней части шеи и диафрагмой. Возможность эмоциональных разрядов симпатических импульсов была исключена. Трудно понять, с точки зрения периферической теории, каким образом ее эмоциональность не претерпела никаких {128} изменений, в то время как ее скелетная система была практически элиминирована и симпатическая также была целиком исключена. В качестве основного вывода из этих наблюдений Дана делает следующий: эмоции локализованы центрально и проистекают от деятельности и взаимодействия коры и таламуса. Центры, которые регулируют деятельность вегетативной нервной системы, находятся главным образом в мозговом стволе. Эти центры возбуждаются в первую очередь, когда животное воспринимает что-либо, требующее защиты, нападения, активного стремления. Они, в свою очередь, возбуждают мускулы, внутренние органы и железы, и они также сообщаются с корой и возбуждают эмоции, соответствующие воспринятому объекту или возникшей идее. Нам предстоит еще рассмотреть позитивную часть теоретических соображений этого клинициста. Она полностью совпадает, как и негативные выводы, с заключениями, к которым пришли физиологи в результате своих экспериментальных исследований. Сейчас продолжим рассмотрение этих первостепенно важных клинических данных, по-видимому способных прямо ответить на интересующий нас вопрос, а в соединении с прежде рассмотренными данными эксперимента едва ли не окончательно развязать тот узел противоречий, который завязался на протяжении десятилетий вокруг знаменитой теории. Г. Хэд описал случаи одностороннего поражения зрительного бугра: у больных в качестве характерного симптома наблюдалась тенденция к эксцессивнои реакции на всевозможные аффективные стимулы, половинностороннее изменение эмоционального тона, выражавшееся в том, что уколы булавкой, болезненное надавливание, нагревание или охлаждение производили гораздо большее эмоциональное впечатление с больной стороны тела, чем со здоровой. Приятные стимулы также переживались эмоционально более интенсивно с пораженной стороны. Теплое прикосновение вызывало у больных интенсивное чувство удовольствия, проявлявшееся в симптомах радости на лице и в выражениях приятного удовлетворения. Сложные аффективные стимулы, например восприятие музыки или пения, могли вызывать эмоциональные переживания такой большой силы (на болезненной стороне), что становились невыносимыми для больного. Один из пациентов Хэда был не в состоянии находиться на своем месте в церкви, так как он не мог выносить воздействие пения на больную сторону. У другого пациента при слушании пения появлялось ужасное чувство на больной стороне. Один из больных рассказывал, что после припадка, который сделал особенно чувствительным к приятным и неприятным ощущениям правую сторону его тела, он стал нежнее. Правая рука, говорил он, всегда нуждается в утешении. Больному кажется, что на своей правой стороне он непрестанно томится по симпатии. Его правая рука кажется более «художественной». Часть тела с больным зрительным бугром реагирует, таким образом, сильнее на аффективный элемент как внешних раздражений, так и {129} внутренних душевных состояний. Существует повышенная восприимчивость больной части тела к состоянию удовольствия и неудовольствия. Э. Кюпперс39, который идет дальше других в оценке роли зрительного бугра как источника психических состояний, формулирует итоги наблюдений над подобного рода больными, говоря, что одностороннеталамический больной человек имеет слева другую душу, чем справа. На одной стороне он более нуждается в утешении, чувствительнее к боли, «художественнее», нежнее, нетерпеливее, чем на другой. Оставляя сейчас в стороне интерпретацию, которую дает Джемс эти случаям, мы должны извлечь из них то, что непосредственно относится к обсуждаемому нами вопросу. Нас могут интересовать в первую очередь два момента. Первый: как установил Хэд, у больного этого рода отмечается значительное различие в чувственном тоне отдельных ощущений. В то время как одни ощущения и восприятия не имеют никакого существенного эмоционального эффекта, другие интенсивно влияют на больную сторону. В частности, как справедливо подчеркивает Кеннон, исключительное значение приобретает тот факт, что ощущения, возникающие при различных положениях тела и позах, совершенно лишены эмоционального тона. Отсюда следует; что афферентные импульсы от скелетных мускулов, в которых последователи Джемса склонны были видеть, как упоминалось выше, главный экстрависцеральный источник эмоции, после исключения висцеральных ощущений в результате критических экспериментов не могут рассматриваться как действительный источник эмоции, так как они лишены того специфического необходимого качества (чувственного тона), которое одно только и могло бы заставить нас видеть в них истинную причину эмоционального состояния. Следовательно, последнее прибежище тех, кто пытается спасти органическую теорию эмоций, оказывается разрушенным клиническими исследованиями Хэда. Источником специфического качества эмоций не могут служить ни возвратные импульсы от внутренних органов, ни также импульсы от иннервированных мускулов. Второй интересующий нас момент: в исследованиях Хэда мы встречаемся с фактами, которые вообще совершенно необъяснимы с точки зрения концепции Джемса и, следовательно, вступают в непримиримое противоречие с ней. В самом деле, как можно объяснить с этой точки зрения факт одностороннего изменения аффективных переживаний при сохранении основных предпосылок, выдвинутых авторами теории? Ни органы грудной полости, ни органы брюшной, как замечает Кеннон, не могут функционировать одной половиной, вазомоторный центр также представляет собой единство, и больные Хэда, конечно, не обнаруживают только право- или левостороннего смеха и плача. Таким образом, импульсы, посылаемые от расстроенных периферических органов, должны быть одинаковыми с обеих сторон. Для объяснения несимметричного чувствования мы должны обратиться к органу, {130} который способен функционировать несимметрично, т. е. к зрительному бугру. Заканчивая обзор клинических данных по интересующему нас вопросу, видим, что мы приобрели в этих новых фактах новую и существенно важную точку опоры для разрешения исследуемой нами теоретической контроверзы. Как мы упоминали, Джемс сам при первом опубликовании своей теории апеллировал к клинике, говоря, что если его теория будет когда-либо определенным образом подтверждена или отвергнута, то это может быть сделано клиникой, потому что только она держит в руках необходимые для этого данные. Клиника, исходя из различных наблюдений, накопила достаточно фактов, неизвестных во время создания рассматриваемой теории, и получила, таким образом, действительное средство для подтверждения или отрицания гипотезы Джемса. После сказанного выше едва ли может остаться сомнение в том, что клинические исследования недвусмысленно и определенно говорят скорее за отрицание, чем за подтверждение этой гипотезы. В клинических исследованиях мы находим еще один момент, который способен повести наше исследование, так долго застрявшее на одном пункте, дальше. Изучая и осмысливая клинические данные, касающиеся аффективной жизни при патологических условиях, мы не можем ограничиться только извлечением из них дополнительных доказательств, заставляющих нас отвергнуть органическую гипотезу как явно не соответствующую действительности. Надо быть теоретически слепым, чтобы не видеть того существенного поворота всей теории эмоций, который так рельефно намечается в этих клинических данных. Если бы мы хотели в одной фразе определить содержание радикального поворота теоретической мысли, пытающейся проникнуть в природу эмоциональной жизни, мы должны были бы сказать вместе с Бардом: величайшая услуга, которую оказывает нам новая теория, заключается в повороте экспериментального изучения эмоций от периферии к мозгу. Это радикальное смещение внимания исследования и теории эмоций на 180° действительно скрывает за собой целый переворот в научных представлениях о природе аффективных процессов. Но для того чтобы окончательно уяснить себе действительное значение указанного переворота и его отношение к основной проблеме нашего исследования, мы должны критически разобраться в той полемике, которая возникла в связи с ним. 7Если остановиться, или, вернее, оборвать, на том пункте, до которого мы довели рассмотрение огромного экспериментального и фактического материала, накопившегося более чем за полвека, протекших со времени основания органической теории (причем мы могли привести только незначительную его часть), и попытаться {131} охватить единым взглядом картину в целом, все положение, как оно сложилось на сегодняшний день в учении об эмоциях, то нельзя не заметить, что в самое последнее время здесь произошли очень существенные изменения. Если первые десятилетия приносили с собой отдельные критические соображения и факты, способные поколебать устойчивость господствующей теории эмоций, вроде исследований Лемана, Шеррингтона и других, в последние десятилетия благодаря накопившемуся огромному материалу, идущему с разных сторон, просто невозможно продолжать дальнейшее накопление таких разрозненных данных. Самый ход развития научной мысли выдвинул необходимость обобщения и -что самое важное -попытки иной интерпретации и построения теории, способной адекватно объяснить накопленный фактический материал. Таким образом, задачи критики и проверки отступили на второй план по сравнению с задачами разработки указанной теории эмоций. Оказалось недостаточным подтвердить или отвергнуть теорию Джемса. Мы встали перед необходимостью создать новую теорию для новых фактов, противопоставить ее старой теории и включить в нее все то истинное и выдержавшее фактическую проверку, что заключалось в гипотезе Джемса и Ланге. Их гипотеза уже по одному тому исторически оправдала себя, что породила ряд исследований и тем толкнула научную мысль на открытие неизвестных до того явлений действительности, которые сами уже предопределили направление для движения теоретической мысли. Произошедшее за последние десятилетия изменение положения и всего состояния вопроса об эмоциях заключается, таким образом, в первую очередь в том, что перед нами оказываются две теории эмоций, стоящие друг против друга. Ранние исследования были не в состоянии каждое в отдельности ни решить судьбу старой теории, ни выдвинуть какие-нибудь теоретические гипотезы вместо нее. Исследователи, как Шеррингтон, воздерживались от окончательного суждения и ограничивали свои задачи чисто критическими тенденциями. Именно этим объясняется то парадоксальное положение, при котором, несмотря на систематически накапливавшийся из десятилетия в десятилетие критический материал, теория Джемса-Ланге не только продолжала существовать как общепризнанная научная истина, но и еще более укреплялась в своем значении и жизнеспособности, распространяя основной принцип на всю область психологии, создавая по своему образу и подобию целые новые направления в нашей науке, исходившие из рефлекторного принципа при объяснении психологии человека в целом. Ни один из ударов, наносимых органической теории, не был в состоянии убить ее, а по известному положению, что не убивает меня, то делает меня сильнее. Это всецело применимо к исторической судьбе теории Джемса-Ланге: ее критики не умели обобщать, они не сумели противопоставить ей другой, более сильно вооруженной теории, не сумели закрепить свои нападения позитивной {132} интерпретацией новых фактов. Эти задачи выпали всецело на долю последнего десятилетия. Оно - это десятилетие - с честью справилось со стоявшими перед ним задачами, оно сумело обобщить разрозненный опыт прежних десятилетий, обогатить его новыми, невозможными прежде средствами и данными научного исследования и нанести сокрушительный и окончательный удар старой теории. Оно сумело разработать новую теорию. Это самое главное. Однако при всем том оно выполнило лишь первую и самую элементарную часть задач. Как мы видели из сделанного выше обзора исследований, как мы еще яснее увидим дальше при рассмотрении теории, родившейся в борьбе, в процессе критики и проверки, мы все же до сих пор -и в критике старого, и в построении нового -не вышли из того узкого круга проблем, в который загнала теоретическую мысль гипотеза Джемса-Ланге. Мы не сумели подняться над той постановкой вопроса, которая была дана в их гипотезе. В сущности все противники этой гипотезы в не меньшей мере, чем ее последователи, оказались робкими учениками Джемса и Ланге в самой постановке основных проблем психологии аффектов. Поэтому критика ложной теории оказалась сама связанной той в корне фальшивой постановкой вопроса, которая лежала в основе самой теории и которая предопределила в немалой мере ее ошибочность. Это в значительной мере повлияло и на характер новой теории, которая родилась в процессе критической проверки гипотезы Джемса-Ланге. Новая теория, подобно критике, развернула свое построение на том же самом фундаменте, на котором была воздвигнута старая. Один из создателей новой теории - Кеннон - называет ее альтернативой по отношению к гипотезе Джемса. И действительно, обе теории, старая и новая, образуют альтернативу в том смысле, что они предлагают два взаимоисключающих друг друга конкретных решения одной и той же проблемы. В этом названии как нельзя лучше запечатлелось то обстоятельство, что новая теория не смогла оказаться ничем большим, как альтернативой по отношению к старой, следовательно, она не могла подняться над той плоскостью, в которой распластана и пригвождена к земле психологическая мысль в течение последнего полустолетия. Если спросить себя, что же в конце концов, в общем итоге дала полустолетняя критика старой теории и что дает нам сейчас новая теория, утверждающаяся взамен прежней, то на этот вопрос нельзя не ответить противоречивым образом: и очень много, и очень мало. Много - в смысле конкретного опровержения старых положений, которые в свете фактической проверки обнаружили свою ложность, а следовательно, и бездоказательность построенной на них теории. Много - в смысле выяснения чрезвычайно значительных и существенных фактических обстоятельств, проливающих немалый свет на организацию и деятельность эмоций, на их биологическое значение, на их связь с другими жизненными {133} процессами, на их место в ряду других форм нервно-психической деятельности. Много, наконец, - в смысле теоретического обобщения огромного фактического материала, преимущественно психологического и неврологического характера, обобщения логически последовательного, стройного и достаточно убедительного для того, чтобы охватить и объяснить большинство известных нам фактов. Но вместе с тем и критика, и новая теория дали в окончательном итоге и очень мало. Мало -в том отношении, что критика не вырвала философского жала старой теории, не обнажила и не разрушила ее патологических основ, на которых она была построена, не разоблачила психологических заблуждений в самой постановке вопроса, но, напротив, приняв ее целиком, тем самым включила в новое построение эти заблуждения. Мало -в том смысле, что новая теория, подобно старой, не дала даже самомалейшего приближения к разрешению главной и основной задачи - к построению психологии аффектов человека, не говоря уже о высоком теоретическом значении этой главы нашей науки, о решении тех по существу философских задач психологического исследования, психологической теории страстей, без которых, по-видимому, сама проблема аффекта не может быть правильно поставлена в психологии человека. Эту скованность всей современной психологии эмоций той постановкой вопроса, которая была дана в органической гипотезе Джемса - Ланге, справедливо отмечает М. Бентлей40 в введении к последнему симпозиуму41, собравшему мнение о природе эмоций самых выдающихся представителей психологической науки. В роковой власти старой теории Бентлей видит характерную черту всей современной психологии эмоций. Прошлое подавляет настоящее. Новое непрестанно борется со старым, но борется его же оружием и поэтому, несмотря на видимые победы, всегда оказывается в плену у старого и тщетно разбиваемого заблуждения. Мертвый хватает живого. Власть мертвого над живым в современной психологии эмоций создает ту опустошенность, которая заставляет Бентлея поставить в преддверии к симпозиуму основной вопрос: «Есть ли эмоция нечто большее, чем просто название главы?» (М. Bentley, 1928, р. 17). За последние полвека, говорит Бентлей, учение об эмоциях заняло в качестве новой и немаловажной главы место в общих курсах и трактатах по психологии. Но каково содержание этой главы? Раздел, посвященный классификации эмоций; раздел, посвященный Джемсу -Ланге (обычно самый длинный); раздел о выражении эмоций; иногда небольшое описание и чисто практические размышления относительно пользы и неудобств эмоциональных расстройств. Почему, спрашивает Бентлей, мы продолжаем до сих пор точить наши ножи на разбитых обломках этой твердой окаменелости, образовавшейся из преувеличений? Неужели потому, что психология обладает еще в очень малой степени заслуживающими {134} уважения теориями, она так боится дать одной из них улетучиться или умереть? (ibid., p. 18). Положение критиков этой парадоксальной и бессмертной теории чрезвычайно напоминает народный шутливый рассказ, приводимый В. И. Далем42 об охотнике, гордо возвещающем своим товарищам, что он поймал медведя. На предложение товарищей привести к ним пойманное животное охотник отвечает: «Да не могу!» - «Так сам иди!» - «Да не пускает!» Так же как и в этой истории остается до конца не выясненным, кто же кого поймал -охотник медведя или медведь охотника, критики пресловутой теории сами оказываются в ее власти и не только не могут привести добычу по своему желанию туда, куда этого требует от них поступательный ход развития учения об аффектах, но сами не могут сделать ни одного шага дальше от пойманной ими добычи. Правда, не разрешенные критикой и новой теорией задачи, о которых мы говорили только что, представляют собой задачи, справиться с которыми, по-видимому, возможно только на протяжении долгого ряда лет с помощью обширных и глубоких исследований. По самому своему существу они не разрешимы в процессе критики даже самого плодотворного заблуждения. Напротив, критика является необходимой предпосылкой для самой постановки этих задач. Она открывает для них двери, но все-таки нам думается, что настало время для того, чтобы сделать первую попытку войти в эти насквозь открытые двери и попробовать совершенно свободно и непредвзято наметить хотя бы самые общие основы для разработки новых проблем в психологии аффектов, проблем, которые и не снились старым мудрецам. В настоящем исследовании и осуществляется такая первая и по необходимости достаточно ограниченная и скромная попытка. Может показаться странным, что первый шаг на новом пути мы пытаемся сделать сверху - от философских вершин учения о страстях. Совершенно резонно можно возразить, что между той теорией физиологического и неврологического порядка, которая снизу обеспечивает развитие нового учения, и вершинами теоретических обобщений, позволяющими сверху обозреть все поле будущих исследований и весь ряд новых проблем, заполняющих это поле, существует пропасть: она может быть заполнена только напряженными и длительными усилиями собирателей новых фактов и пролагателей новых путей. Но нам представляется, что выбранный нами путь - совершенно законный путь, ибо надо сделать самые эти новые исследования возможными -снизу, без чего материалистическая научная мысль не могла бы вообще двигаться и развиваться в плане сложнейших и запутанных проблем, касающихся психологической природы человеческих страстей, и сверху, без чего она не только не могла бы преодолеть методологические корни заблуждений органической теории эмоций, но и вообще не могла бы увидеть то направление, по которому должно пойти исследование, чтобы получить в результате прочные и надежные знания.{135} Если сравнить в этом отношении современное состояние учения об аффектах с другими основными разделами современной психологии, нельзя не заметить, что оно представляет своеобразное и печальное исключение в ряду других ее глав. Это обстоятельство легко может быть понято как неизбежно обусловленное всей историей развития научной психологической мысли. И вместе с тем оно ставит учение о страстях в положение печального исключения, из-за которого -мы можем утверждать без всякого колебания -эта едва ли не самая основная глава психологии оказывается намного ниже всех других глав. Она как бы парализована в поступательном развитии. Внутри она опустошена, заполняется обычно, как правильно отмечает Бентлей, мертвым материалом и возбуждает сомнение у самых проницательных исследователей: представляет ли она собой вообще нечто большее, чем только громкий заголовок над ничем не заполненными страницами? Если окинуть даже беглым взглядом современное учение о восприятии, современную теорию 'памяти, столь развитое в последнее десятилетие учение о мышлении, развивающуюся особенно усиленно в самое последнее время психологию речи, то нельзя не поразиться тем резким контрастам, котррые обнаруживаются при сопоставлении этих глав сегодняшней психологии с учением об аффектах. Контрасты не только в том, что перечисленные главы чрезвычайно богаты теоретической мыслью, широко разработаны с фактической стороны, исполнены живого и быстро развивающегося содержания, в то время как учение об аффектах до сих пор приковано, как каторжник к тачке, к тому пункту, в котором история завязала знаменитый узел органической теории. Все это скорее результат, чем основа различия. Различие прежде всего состоит в том, что все прочие главы психологии разработали свой путь, на котором они достигли подлинно научного и подлинно психологического изучения соответствующих проблем. Они поэтому прямо и смело обращены к будущему. Одно только учение о страстях оказалось слепым, без пути, в тупике, обращенным назад, к далекому прошлому. Оно даже не разработало своей проблематики и до сих пор не задалось вопросом о правильности или ложности старой постановки основных и центральных проблем всего учения. Причина различия, думается нам, кроется в том, что во всех разделах психологии, за исключением раздела эмоций, мы наблюдаем одно общее явление, которое выступает так закономерно, так согласно в самых разных областях, так плодотворно для каждой области в отдельности и для психологии в целом, что мы никак не можем признать его случайным. Напротив, оно кажется нам с неизбежностью вытекающим из того кризиса, который переживает современная психология, и тем единственным спасительным путем, который может вывести и уже частично на наших глазах выводит науку из этого кризиса. Это явление заключается в глубокой философской тенденции, которая проникает в самые {136} разнообразные области современного психологического исследования. В сущности тенденция к сближению философских и психологических проблем, к решению философских задач на конкретном материале человеческой психики, к раскрытию философских моментов, имманентно содержащихся в самых конкретных и эмпирических проблемах психологии человека, оказывается при ближайшем рассмотрении двусторонней. Она может быть легко прослежена с двух концов. С одной стороны, философское исследование, переходя от исторического анализа философских систем и догматического развития усовершенствованных старых или подновленных систем к конкретному анализу, с необходимостью наталкивается на неизбежность изучения живой действительности, как она представлена в современной науке, в частности в современной психологии. Можно было бы назвать старое исследование Д. Бергсона43, посвященное проблеме памяти (1896), и более новые исследования Э. Кассирера , посвященные психологии речи (Е. Cassirer, 1925), чтобы иллюстрировать тот новый для философии факт, что философ погружается для решения своих задач в конкретный экспериментальный и клинический материал, добытый в новое время, и философская мысль, на протяжении последних веков почти оторвавшаяся от конкретного анализа живой действительности и опиравшаяся на научные системы далекого прошлого, пытается вновь непосредственно встретиться лицом к лицу с этой действительностью, прежде всего через конкретные научные знания, в частности знание психологическое. Но и психологическое исследование с необходимостью приходит к такому пункту развития, когда подчас незаметно для себя начинает решать по существу вопросы философского характера. Возникает то нередкое в современной психологии положение, которое одна из испытуемых Н. Аха45 (N. Ach, 1921), подвергшаяся опытам на образование понятий, определила bi словах, приводимых автором в предисловии ко всему исследованию: но ведь это же экспериментальная философия. Изучение Ахом образования понятий, Ж. Пиаже развития детской логики и ее основных категорий, М. Вертгаймером46 и В. Келером восприятия, Э. Иеншем памяти может служить образцом такой экспериментальной философии, проникающей в психологические исследования. Как уже сказано, это явление для современной психологии скорее правило, чем исключение. Вся онч бродит философскими проблемами - истинными ферментами развития главнейших современных психологических теорий. Исключение представляет собой только учение о страстях. Правда, и здесь совершается то, о чем говорил Ф. Энгельс47: хотят этого или не хотят естествоиспытатели, но философы Управляют ими. Одной из основных задач нашего исследования и является раскрытие той философской мысли, которая управляет старыми и современными естествоиспытателями в их теориях {137} аффективной жизни. Но, разумеется, есть существенная разница между бессознательным и сознательным служением той или иной философской мысли. В то время как остальные главы психологии стихийно встали на тот путь включения в общую систему философии, который единственно способен вывести их из кризиса, учение о страстях пребывает до сих пор на точке замерзания принципиального эмпиризма. Очевидно, что в учении о страстях мы стоим перед задачей поднять его на уровень, свойственный другим главам современной психологии. Проще говоря, мы стоим перед задачей создания хотя бы первоначальных основ психологической теории аффектов, осознающей свою философскую природу, не боящейся самых высоких обобщений, адекватных по отношению к психологической природе страстей, достойной стать одной из глав психологии человека, может быть, даже ее основной главой. Построение такой теории, конечно, не может быть разрешено в одном исследовании, притом отвлеченного характера, но, как во всяком сложном деле, здесь необходимо разделение труда. Нет сомнений в том, что эта теория может быть создана лишь в результате ряда исследований. И вот, нам думается, в развитии этих исследований наступил момент, который совершенно независимо от трехсотлетнего юбилея Спинозы ставит перед исследователями задачу обобщить весь пройденный путь и наметить дальнейший. Если, по верному замечанию Гёте48, только все люди вместе познают природу, то в совместном познании необходимо сотрудничество, основанное на разделении труда. Нам думается, что благодаря этому разделению труда на нашу долю выпала задача (неизбежно возникающая на наших глазах и во всех остальных разделах психологии) собрать воедино и обобщить разрозненный фактический материал, раскрыть за борьбой конкретных психологических учений борьбу философских идей, наметить философское понимание психологической проблемы аффектов и тем самым проложить путь для будущих исследований. Эта задача не может быть решена иначе, как путем специального исследования. Мы потому и включили в подзаголовок работы слова «Историко-психологическое исследование», что видим в ней необходимую часть труда по созданию новой теории эмоций. Внутри самого исследования существует свое разделение труда: не только сбор фактов, но и их анализ, обобщение и раскрытие освещающих их идей составляют прямую задачу исследования, и настоящая работа представляет в наших глазах исследование не потому, что она включает в себя добытые нашими руками в процессе прямого экспериментирования некоторые дополнения конкретного и фактического характера к научному знанию, но потому, что самый путь к действительному обобщению, к осознанию высших теоретических точек учения о страстях не может, по нашему убеждению, быть ничем иным, как только исследованием. Мы избрали для исследования путь странный и наивный {I38} сопоставление старого философского учения с современными научными знаниями, но этот путь представляется нам сейчас исторически неизбежным. Мы не думаем найти в учении Спинозы о страстях готовую теорию, годную на потребу современному научному знанию. Напротив, мы рассчитываем в ходе нашего исследования, опираясь на истину спинозистского учения, осветить его заблуждения. Мы думаем, что в наших руках нет более надежного и сильного оружия для критики Спинозы, чем проверка его идей в свете современного научного знания. Но мы полагаем, что и современное научное учение о страстях может быть выведено из исторического тупика только с помощью большой философской идеи. Вопреки установившемуся мнению, которое видит в психологии Спинозы только отдельные меткие обобщения и сопоставления, объявляя ее в целом окончательным достоянием прошлого, мы пытаемся в нашем исследовании раскрыть ее живую часть. Поэтому основная точка зрения настоящего исследования может быть выражена наиболее отчетливо и ясно именно путем противопоставления ее традиционному взгляду, как он сформулирован одним из исследователей «Этики» Спинозы, который полагает, что его учение о страстях для психолога наших дней может представить разве только исторический интерес. В противоположность этому мы полагаем, что спинозистское учение о страстях может представить для современной психологии действительный исторический интерес - не в смысле выяснения исторического прошлого нашей науки, а в смысле поворотного пункта всей истории психологии и ее будущего развития. Очищенная от заблуждения, истина этого учения, думается нам, пройдет сквозь строй основных проблем, выдвигаемых познанием психологической природы страстей и всей психологии человека, твердая и острая, и разрешит их, как алмаз режет стекло. Она поможет современной психологии в самом основном и главном - в образовании идеи человека, которая служила бы для нас типом человеческой природы. 8Но вернемся снова к вопросу об истинности и ложности старой и новой теории эмоций. Мы уже говорили, что в затянувшемся критическом пересмотре органической гипотезы накоплено огромное количество новых данных, которые настоятельно требовали объяснения и обобщения. Критика неизбежно должна была перейти к разработке новой гипотезы. Движение теоретической мысли встретилось и слилось в один поток с исследованиями, которые шли из другой области - из неврологии и клиники - и были проникнуты той же самой тенденцией к созданию иного объяснения для открытых фактов. Таким образом, из скрещения двух рядов исследований и возникло то, что можно сейчас считать наиболее общепринятой и {139} господствующей теорией эмоциональных реакций, которую, по ее центральному пункту, принято называть таламической теорией. Рассмотрим сначала в самых общих чертах второй ряд исследований, которые мы до сих пор оставляли без внимания. Новая теория, как и теория Джемса-Ланге, исходит из чрезвычайно тесного родства, существующего между ощущениями и эмоциями. Однако она решает вопрос о взаимоотношении двух основных классов психических процессов иначе, чем органическая теория. Последняя растворяла эмоции в ощущениях, сводила первые ко вторым, видя в них лишь ощущения особого рода, именно ощущения, возникающие в результате раздражений внутриорганического характера. Новая теория обращает внимание прежде всего не на сведение чувства к ощущению, а на тесное сближение, иногда полное слияние того и другого. Это обстоятельство находит непосредственное выражение как в феноменологическом анализе нашего переживания, так и в автономии и физиологии мозга. К. Штумпф ввел для обозначения слияния ощущения и чувства, непосредственно переживаемых, название «ощущение чувства». Лучше всего, говорит Э. Кречмер49, это можно разъяснить на ощущении боли. Конечно, искусственно, логически можно сказать: боль есть чувственное ощущение «а», которое сопровождается определенным аффектом - чувством боли «б». Действительное, фактическое переживание, однако, совершенно другое: не «б» сопровождает «а», но «б» и «а» в переживании совершенно то же самое. Чисто феноменологически боль в такой же степени есть ощущение, как и чувство; они одновременны в едином нераздельном акте. Этот взгляд имеет основное значение и для нашего мышления в области физиологии мозга. Острое разделение ощущений и чувств логически необходимо, но, несмотря на это, на более низкой ступени небиологично и является в этом случае также нефеноменологической абстракцией. Впервые только на более высоких ступенях деятельности восприятия и представления выступают как содержание и аффект в более самостоятельном и изменчивом отношении друг к другу и позволяют рассмотреть себя потом действительно раздельными в переживании. Факт недифференцированности ощущений и чувств в примитивном сознании на ранних ступенях развития изучен и разработан чрезвычайно обстоятельно и подробно в лейпцигской школе Ф. Крюгера50, который сделал его исходной точкой всей своей психологии развития. Общей для большинства современных психологических направлений является мысль, что в начале развития мы встречаем не отдельные элементы развитой психической жизни, но целостные недифференцированные образования, которые только на высших ступенях развития начинают дифференцироваться на более или менее самостоятельные и определенно очерченные роды, виды и классы психических процессов. Г. Фолькельт, один из представителей лейпцигской школы51, {140} говорит о таких образованиях, типичных для ранних ступеней развития: только тогда, когда удастся охарактеризовать эти действительно трудно поддающиеся описанию и относительно еще очень диффузные целостности, мы увидим, насколько эти примитивные целостности стоят близко к чувствам. В самом деле, никакой вид переживаний взрослого, кроме чувств, не подходит так близко к этим примитивным комплексам, находящимся в состоянии диффузии как внутри себя, так в известной мере и в отношении окружающего. Чем ниже мы спускаемся в мир примитивного, тем больше психические целостности как в их общей форме, так и в их строении приближаются к самой сущности чувства. Эти эмоциональноподобные ощущения и восприятия были введены Крюгером в область явлений, которую он назвал «областью чувствообразного». В своем новом изложении учения о природе чувства этот автор видит сущность чувств, которая может стать основой систематической теории, в комплексе качеств, характеризующих переживания какого-либо целостного психического образования. Если в общей теории Крюгер придает чувству исключительное и доминирующее значение во всей организации психической жизни и тем самым расходится с многими психологическими направлениями, то в частном утверждении о слитности ощущения и чувства на ранних ступенях развития он находит поддержку со стороны огромного большинства современных исследователей. Для примера можно было бы указать только на положения, развиваемые современной структурной психологией, которая устами К. Коффки заявила, что на ранних ступенях развития предмет для сознания является в такой же мере страшным, как и черным, и что первые эмоциональноподобные восприятия должны считаться действительным исходным пунктом всего последующего развития. Теснейшее родство, иногда доходящее до полного слияния ощущения и чувства, не может не иметь анатомических и физиологических оснований. Такие основания развиты в учении ряда выдающихся представителей современной неврологии. Общим результатом, к которому приходят эти исследователи (И. Мюллер, Херрик и др.), является положение, что все идущие от периферии к мозгу сенсибильные и сенсорные пути (за исключением обонятельных) входят в зрительный бугор и прерываются в нем. Таким образом, зрительный бугор анатомически образует большой распределительный центр для всех путей ощущения, в нем существуют широкие возможности для перегруппировки афферентных импульсов и распределения их по путям отдельных ощущений, идущих далее к особым проекционным полям коры головного мозга. С одной стороны, эта область имеет развитые ассоциативные пути, соединяющие ее с корой, с другой -эта область, если включить в нее не только сенсорные центры, но и моторные, и центр моторной координации, связана с внутренними органами и скелетной мускулатурой. Как говорит Херрик, никакой простой сенсорный {141} импульс не может при обычных условиях достигнуть мозговой коры без того, чтобы раньше не подвергнуться переработке в субкортикальных центрах, которые приводят в действие сложные комбинации рефлекторных актов и разнообразные автоматизмы в соответствии с их преформированной структурой. В соответствии с этим Мюллер развил теорию относительно функций зрительного бугра (I. Muller, 1842). Согласно его теории, э,та область рассматривается именно как то место мозга, где различные ощущения получают своеобразную эмоциональную окраску и чувственный тон. В этой области возникают телесные ощущения боли и удовольствия, в то время как мозговая кора важна только для локализации ощущения и восприятия. Эта область является вместе с тем передаточным пунктом, в котором возбуждения сенсибильных нейронов переходят на такие же нейроны вегетативной системы. С этой точки зрения, область зрительного бугра -главный центр сенсорных функций и неразрывно с ними связанной элементарной аффективной жизни. Вместе с близко к бугру расположенными центрами вегетативной нервной системы и психомоторными центрами мозгового ствола эта область образует центр для висцерально-аффективных реакций. К сходным воззрениям еще раньше Мюллера пришел Хэд, который вместе с Г. Холмсом приписывает этой области функции продуцирования сознательных состояний. Опираясь на свои наблюдения случаев с односторонними поражениями зрительного бугра, Хэд приходит к выводу, что этот орган есть центр сознания для известных элементов ощущения, отвечает на все раздражения, которые в состоянии вызвать удовольствие или неудовольствие или сознание изменения в общем состоянии. Эмоциональный тон соматических или висцеральных ощущений есть продукт его активности. Дальше всех в этом отношении идет Кюпперс, который, как мы видели, интерпретируя случаи с односторонним поражением зрительного бугра, выдвигает мысль, что такие больные имеют с одной стороны иную душу, чем с другой. Он, таким образом, склонен локализовать в этой области не только существенные психические функции, но едва ли не самую душу. По-видимому, независимо от этого ряда исследований и, во всяком случае, опираясь на исследования другого рода, сходную теорию выдвинули Дана и Кеннон. Согласно их идее, эмоции возникают в результате активности зрительного бугра. Основное положение теории Кеннон формулирует в следующем виде: «Специфическое качество эмоций присоединяется к простому ощущению, когда возбуждаются таламические процессы» (W. В. Cannon, 1927, р. 120). Существенно новым в этом варианте тапамической теории эмоций является идея взаимодействия коры головного мозга и зрительного бугра как действительного физиологического субстрата эмоциональных процессов. Мы уже цитировали выше выводы, которые делает Дана из своих наблюдений {142} над сохранностью эмоциональных переживаний при отсутствии телесных проявлений эмоций у больных. Вспомним, что основным пунктом этих выводов является мысль о центральной локализации эмоций, проистекающих из деятельности и взаимодействий коры и зрительного бугра. Эта теория, к которой Дана пришел независимо от Кеннона и которая, как мы видим, с удивительной согласованностью, с удивительным совпадением в отдельных деталях была развита одновременно некоторыми исследователями, снова напоминает нам, как и совпадение теорий Джемса и Ланге, мысль Гёте об идеях, созревающих в определенные эпохи, как плоды падают одновременно в разных садах. Очевидно, таламическая теория эмоций является действительно такой одновременно созревшей идеей нашей эпохи. Наибольшей степени созревания и разработанности в интересующем нас направлении она достигла в работах Кеннона, который попытался не только ее развить в систематическое психоневрологическое учение об эмоциях, но и со всей последовательностью и остротой сумел противопоставить ее старой теории Джемса-Ланге как единственное адекватное объяснение для огромного большинства известных нам и самых разнообразных фактов из области нормальной и патологической аффективной жизни. Поэтому мы в дальнейшем будем опираться на работы Кеннона в изложении этой теории и в обзоре главнейших доказательств, приводимых обычно в ее защиту. Начнем с выяснения коренного расхождения между старой и новой теорией. На приводимом чертеже , который мы заимствуем у Кеннона, представлены схематически, с величайшим упрощением нервные механизмы, лежащие в основе эмоций, как они предполагаются органической и таламической теориями эмоциональных реакций. Как видно из чертежа, согласно теории Джемса- - Ланге, какой-либо объект стимулирует рецепторные органы, афферентные импульсы направляются к коре, в результате чего происходит восприятие предмета; в коре возникают центробежные возбуждения, направляемые к мускулам и внутренним органам и вызывающие в них сложные и разнообразные изменения. Афферентные импульсы от внутренних органов и мускулов возвращаются снова в кору, благодаря чему просто воспринятый объект превращается в объект эмоционально переживаемый: чувствование телесных изменений так, как они протекают, и есть эмоция -совокупность ощущающих ассоциативных и моторных элементов объясняет все. Согласно таламической теории, как это представлено на чертеже, неврологический механизм эмоциональной реакции отличается от только что рассмотренного в двух основных пунктах. Во-первых, в механизме отсутствуют пути 3 -4, представленные на первом чертеже, т. е. пути, несущие афферентные импульсы °т скелетной мускулатуры и внутренних органов обратно к коре - импульсы, являющиеся, согласно старой теории, единственным источником эмоционального переживания. Эти пути {143} опущены во второй схеме не потому, что они не существуют, но потому, что, по мнению новой теории, их значение для изучения эмоций является более чем спорным. Очевидно, главный источник эмоционального переживания новая теория ищет в другом месте, и в этом заключается второй пункт ее расхождения с первой схемой; согласно новой теории, сенсорные возбуждения, идущие от периферии к мозгу, прерываются в области зрительного бугра. Зрительный бугор рассматривается как координационный центр эмоциональных реакций, имеющий богатые связи с корой и с периферией. Процессы, возникающие в нем, являются источником аффективного переживания. Весь механизм возникновения и протекания эмоции рисуется Кенноном в следующем виде. Внешняя ситуация стимулирует воспринимающие органы, которые передают возникающие возбуждения посредством импульсов, направляемых к коре. Импульсы в коре ассоциируются с условнорефлекторными процессами, которые определяют направление реакции. Или благодаря тому, что реакция возникает в виде определенной структуры и кортикальные нейроны вследствие этого возбуждают таламические процессы, или потому, что импульсы от рецепторов на своем центрипетальном пути сами возбуждают таламические процессы, последние оказываются активированными и готовы к разряду. То, что таламические нейроны действуют в определенной комбинации при данном эмоциональном выражении, доказывается стереотипностью реакции при различных аффективных состояниях. Эти нейроны не требуют детальной иннервации от высших центров для того, чтобы быть приведенными в действие. Первым условием для их функционирования является расторможение, тогда они производят разряд быстро и интенсивно. Нейроны внутри и в соседстве со зрительным бугром, участвующие в эмоциональном выражении, расположены близко к перерыву сенсорных путей от периферии к коре. Мы должны допустить, что, когда происходит разряд этих нейронов в определенной комбинации, они не только иннервируют мускулы и внутренние органы, но также возбуждают афферентные пути, идущие к коре, или путем прямой связи, или посредством иррадиации. Согласно теории, которая естественно вытекает сама собой, специфическое качество эмоций присоединяется к простому ощущению, если возбуждаются к действию таламические процессы. Рассмотрим прежде всего главные и фактические основания новой теории. На первом месте должен быть поставлен тот факт, что после удаления у низших животных всего переднего мозга до зрительного бугра поведение, обычно обозначаемое как ярость, растормаживается; когда же удаляется и бугор, реакция исчезает, В 1887 г. В. М. Бехтерев высказал мысль, что эмоциональна* экспрессия не зависит от коры головного мозга, потому чтс временами эта экспрессия не может быть произвольно подавлен* (смех от щекотки, крик от боли), потому что висцеральные изменения всегда входят в состав этой реакции, будучи независимы {144} мы от коркового контроля, и потому, наконец, что эта реакция проявляется сейчас же после рождения, когда участие коры в организации поведения еще незначительно. Далее Бехтерев опубликовал результаты своих опытов с удалением больших полушарий у различных животных, у которых и после операции соответствующие стимулы продолжали вызьюать реакции аффективного характера. Эти реакции исчезали только при удалении зрительного бугра. Отсюда Бехтерев сделал вывод, что бугор играет преобладающую роль в эмоциональных проявлениях. Положение Бехтерева, значение которого пытались поколебать Р. Вудворт55 (in: W. В. Cannon, 1927, р. 115) и Шеррингтон (1904), указывая на то, что в их опытах физиологические явления сильного возбуждения и так называемые псевдоаффективные реакции сохранялись у оперированных кошек с целиком удаленным таламусом, получило подтверждение в ряде новых исследований и, по-видимому, должно рассматриваться как одно из наиболее достоверных и прочных положений современного учения о локализации психических функций. Исследования Кеннона и Бриттона и более позднее исследование Барда целиком подтвердили положение Бехтерева и дали авторам повод для заключения, что зрительный бугор является областью, которая при уничтожении коркового контроля реагирует импульсами, вызывающими крайнюю степень эмоциональной активности, висцеральной и мускульной. Отличие этой эффективности от псевдоаффективных реакций животных в опытах Шеррингтона в первую очередь в том, что в последних животные обнаруживали очень узкие пределы координации поведения. Они никогда не доходили в реакциях до действительных актов нападения или бегства, в то время как при сохранении бугра аффективная реакция внешней стороны сохранялась во всей полноте. Аналогичные явления описаны неоднократно и в клинических исследованиях. При некоторых формах гемиплегии больные неспособны к произвольным движениям лицевых мускулов на парализованной стороне, но когда эти больные оказываются во власти печального или радостного аффекта, мускулы, не поддающиеся произвольному контролю, вступают в действие и придают обоим сторонам лица выражение огорчения или радости. В этих случаях моторные пути прерваны в подкорковой области, но зрительный бугор остался неповрежденным. Противоположные явления наблюдаются при одностороннем поражении зрительного бугра. Например, в результате односторонней опухоли зрительного бугра у больных наблюдается односторонний смех или односторонняя гримаса боли при соответствующих обстоятельствах, несмотря на то что кортикальный контроль этих же самых мускулов является двусторонним. Пациент, описанный С. И. Кирильцевым56 (in: W. В. Cannon, 1927, р. 117), произвольно мог симметрично управлять движениями обеих сторон лица. Но когда он смеялся или проявлял гримасу боли, правая сторона его лица оставалась неподвижной. При аутопсии у него {145} была обнаружена опухоль в левой половине зрительного бугра. Такая локализация центрального нервного аппарата, заведующего выражением удовольствия и страдания, связана с эмоциональными явлениями, наблюдаемыми обычно при псевдобульбар-ном параличе. В этих случаях имеется обычно двусторонний паралич лицевых мускулов. Лицевые мускулы, которые не могут быть произвольно сокращены, функционируют, однако, нормально при смехе или крике, при нахмуривании или сдвигании бровей. Эмоциональные проявления происходят как бы припадками, бесконтрольно и длительно. Так, был описан больной, который начал смеяться в 10 часов утра и продолжал с небольшими паузами до 2 часов пополудня. Ф. Тилней57 и Д. Моррисон сообщают о 173 случаях этого заболевания (in: W. В. Cannon, 1927, р. 117). Среди них исследователи нашли такие пароксизмы плача и смеха в 17, только плача -в 16 и только смеха - в 15%. Эти пароксизмы происходили, по-видимому, без всякого соответствующего повода. Больные имели вид людей, сотрясаемых смехом, но не испытывали никаких переживаний, соответствующих этим телесным проявлениям. С. Вильсон описал ряд подобных случаев, которые позволили ему установить следующее: чем более серьезен произвольный паралич лицевой и двигательной мускулатуры, тем более интенсивной оказывается непроизвольная иннервация того же самого механизма (S. Wilson, 1924). Бриссо приписывает эти расстройства поражению специальной части кортикоталамических путей, в результате которого зрительный бугор освобождается от коркового контроля. Бриссо полагает, что для появления спазматического непроизвольного смеха и плача необходима сохранность самого бугра. Вильсон возражает Бриссо, указывая на то, что описанные явления могут иметь место и тогда, когда сам бугор вовлечен в болезненный процесс. К толкованию этих случаев мы вернемся позже. Напомним еще несколько случаев Фелтона и Бейли, наблюдавших у больных полный эмоциональный негативизм при патологическом процессе центральной части зрительного бугра. Так, один из их пациентов, лишенный всякого выражения эмоции, обнаруживал и бессмысленное спокойствие ума с полным отсутствием оценки серьезности собственного физического состояния. В случае нарколепсии при поражении области третьего желудочка выражение и чувствование эмоции также могут почти полностью отсутствовать. Такие больные встречают насмешки и оскорбления с совершенным безразличием и не обнаруживают никакого эмоционального проявления при самых трагических происшествиях. В некоторых случаях у этих больных были найдены опухоли в нижней части зрительного бугра, часто поражающие весь зрительный бугор. Наконец, третьим доказательством в пользу основного положения новой теории является факт растормаживания непроизвольных и часто продолжительных реакций плача и смеха при временном устранении кортикального контроля низших центров с {146} помощью анестезии или при нарушении этого контроля каким-либо болезненным процессом. Последнее доказательство, как замечает Кеннон, может иметь значение аргумента в пользу таламической локализации эмоциональных проявлений, если только рассматривать его в связи с первыми двумя соображениями, приведенными выше. Фармакологические эксперименты с анестезией коры головного мозга, когда устраняется контроль высших центров, показали, что игра эмоциональных реакций в этих случаях выражена чрезвычайно резко. Описанные экспериментальные, клинические и фармакологические данные согласно приводят, во-первых, к признанию локализации эмоциональных проявлений в области зрительного бугра и, во-вторых, к гипотезе, которая пытается объяснить все эти явления исходя из того представления об организации церебральной деятельности, которое развил в свое время Д. Джексон58. Согласно Джексону, организация нервной системы представляет собой сложную иерархию высших и низших центров, где примитивные, архаические реакции старых частей мозга, которые могли бы всякий раз нарушать более дифференцированные и тонкие формы деятельности высших центров, испытывают тормозящее влияние со стороны последних, из-за чего при нормальных условиях не могут свободно проявлять активность и играть доминирующую роль в поведении. Когда в силу тех или иных условий корковый контроль над низшими центрами ослабевает или устраняется вовсе, последние - прежде подчиненные инстанции - становятся самостоятельными и свободно действующими, что и ведет к проявлению их непроизвольной и крайне интенсивной активности. Самые слабые стимулы могут вызвать при этих условиях крайне эксцессивные реакции. Эмоциональные проявления, согласно новой гипотезе, представляют собой продукт деятельности низших подкорковых центров, организованных согласно представлению Джексона. По мнению Хэда, который развил учение Джексона, все непроизвольные эмоциональные проявления, описанные выше, должны рассматриваться как феномены расторможения низших центров в результате ослабления или уничтожения коркового контроля. В согласии с таким истолкованием находится крайняя интенсивность и легкая возбудимость животных и людей с нарушенным корковым контролем над низшими центрами. Необычайная интенсивность реакций указывает на то, что нервный аппарат, заведующий эмоциональными проявлениями, находится всегда в готовности к энергичному разряду и только высший контроль тормозит обнаружение его активности. Против этой гипотезы говорят, пожалуй, только соображения Вильсона, который, в отличие от Бриссо, полагает, как мы видели выше, что непроизвольные пароксизмы смеха и плача могут возникать не только в результате перерыва кортикоталамических путей при сохранности зрительного бугра, но и при значительных разрушениях самого бугра. Однако эти возражения убедительно, {147} думается нам, опровергает Бард, указывая, что когда в болезненный процесс вовлекается основание таламической области, то и в существенной части, связанной с реакцией ярости, мы обычно наблюдаем отсутствие эмоциональных проявлений. Вильсон, упоминая об этих фактах, толкует их как результат перерыва кортикальных путей, но убедительность его доводов разбивается тем, что не наблюдался ни один случай эмоционального паралича в результате коркового поражения. Напротив, поражения, которые отделяют кору от низших центров, обычно вызывают экстраординарную активность эмоционального поведения. Таким образом, факты говорят скорее в пользу субкортикальной локализации эмоциональных проявлений. В полном согласии с этой идеей находятся и приведенные выше исследования Хэда и Холмса (in: W. В. Cannon, 1927, р. 118), показавшие, что односторонние поражения бугра приводят к тенденции эксцессивно-аффективно реагировать на обычные стимулы. Авторы объясняют это явление тем, что зрительный бугор освобождается от кортикального контроля. Их вывод гласит, что активность бугра является физиологическим субстратом аффективной стороны ощущения. Если суммировать рассмотренные в настоящей главе фактические основания, на которых строится таламическая теория эмоций, и присоединить к ним соображения и факты, приведенные в прежних главах, нельзя не согласиться с Кенноном, что эта теория, альтернативная по отношению к теории Джемса-Ланге, находится в согласии со всеми известными нам сейчас фактами. 9Если верно, что сила доказательности какого-нибудь аргумента познается только в сравнении с силой контраргументов, то новая теория может считать себя победоносно утвердившейся научной истиной, поскольку ей не противостоят сколько-нибудь серьезные фактические возражения. В недавнее время Е. Ньюмен, Ф. Перкинс и С. Вильсон попытались представить систематический свод критических возражений против новой теории и вместе с тем мобилизовать все то, что могло бы послужить для защиты органической теории. Достаточно посмотреть эту последнюю волну доказательств парадоксального тезиса Джемса-Ланге, чтобы увидеть всю безнадежность положения старой теории. Доказательства вращаются в том заколдованном кругу, который был очерчен самими создателями теории, здесь варьируют и перепевают их мотивы, но авторы не располагают никакими прямыми или косвенными данными, способными укрепить шатающееся здание органической теории. Однако даже в этом столкновении мнений рождаются отдельные проблески истины, мимо которых не может пройти ни один, кто желает объективно взвесить действительное право на существование и признание новой гипотезы. {148} Первое и, пожалуй, центральное с этой точки зрения возражение против новой теории заключается в указании на ее ахиллесову пяту, на ее действительно слабое место - именно на отсутствие всякого психологического анализа эмоций как таковых. Противоречие, которое заключается в фактическом обосновании новой теории, вероятно, было уже замечено читателем в ходе нашего предшествующего изложения. В самом деле, не может не броситься в глаза то, что новые исследователи пользуются эмоциональными проявлениями как доказательством наличия или сохранности эмоции и вместе с тем в результате своих работ приходят к полному отрицанию висцеральных и моторных моментов как источника эмоций. Спрашивается: что же тогда представляет собой эта иллюзорная вещь, эмоция? Это возражение во всяком случае сохраняет свою силу для всех опытов с животными, о которых рассказано выше. Ответ на это возражение действительно приводит к уяснению существенного пункта новой теории, с одной стороны, и к более прочной консолидации ее фактического обоснования - с другой. Новая теория всецело принимает определение эмоции, данное Джемсом, как некоего чувственного тона, присоединяющегося к простому восприятию. Спор идет только об источнике эмоции. Старая теория видит его в ощущении телесных проявлений, новая полагает, что это специфическое качество присоединяется к восприятию в результате активности зрительного бугра. Здесь, однако, происходит разветвление внутри самой новой теории. В то время как одни, вслед за Хэдом, Кюпперсом и другими, приписывают зрительному бугру функции сознания эмоций и рассматривают его как центр сознания, другие вслед за Кенноном вносят в этот пункт теории существенное дополнение. У. Кеннон не утверждает, что сознание эмоции прямо и непосредственно связано с активностью зрительного бугра. Напротив, подчеркивая, что анестезия, приводящая - к полному уничтожению эмоционального сознания, оставляет ненарушенным эмоциональное проявление, имеющее таламическое происхождение, он тем самым возражает против локализации центра эмоционального сознания в подкорковой области. Как он указывает, эмоциональная реакция, возникающая и организующаяся в зрительном бугре, направляется по путям своего разряда не только к периферии, обусловливая эмоциональные проявления, но и к коре, в которой и возникает чувство, присоединяющееся к ощущению, как это видно при односторонних таламических поражениях. В этом варианте новая теория не утверждает, что зрительный бугор является центром аффективных переживаний, но утверждает только, что зрительный бугор должен рассматриваться как источник переживаний этого рода, подобно тому как изменения в ретине являются источником зрительных ощущений. Таким образом, новая теория отличается от старой не тем, что старая допускала корковую, а новая выдвигает подкорковую локализацию аффективных переживаний. Указанное отличие {149} может быть отнесено только к упомянутым выше крайним сторонникам таламической теории. В том варианте новой теории, которая развивается Кенноном, Бардом и другими, как раз в этом пункте обе теории полностью сходятся. Как в одной, так и в другой в качестве физиологического субстрата эмоционального сознания привлекаются эмоциональные процессы, но их специфическая причина, специфический источник, способные объяснить нам, чем эти корковые процессы отличаются от других корковых процессов, являются субстратом интеллектуальных операций и локализуются обеими теориями различно. Одна видит этот источник в периферических изменениях, другая -в центральных процессах. Тезис Джемса, который гласит, что не существует специальных центров в мозгу для эмоций, должен быть видоизменен в свете новых данных. Кора с одной стороны, рефлекторные дуги и периферические органы с другого конца как источник возвратных импульсов представляют собой слишком упрощенную организацию, не соответствующую действительной сложности эмоциональных реакций. Между корой и периферией расположен таламус - интегрирующий орган для эмоциональных процессов, в котором возникает стереотипная реакция эмоциональных проявлений, с одной стороны, и специфические возбуждения, направленные в кору, - с другой. Таким образом, взаимодействия корковых и подкорковых центров рассматриваются в новой теории как действительная основа эмоции. Альтернатива, выдвинутая Джемсом, - или существуют специальные центры эмоций, или эмоции возникают в общих моторных и сенсорных центрах коры - оказывается несостоятельной. Новая теория утверждает вместо старого «или - или» существование и кортикальных процессов, и специальных центров эмоциональных реакций. Только то и другое вместе способны адекватно объяснить многообразие эмоциональных процессов. Ту же точку зрения защищает по существу и Дана. Эта теория, отмечает Бард, способна объяснить как то обстоятельство, что эмоции всякий раз при нормальных условиях сопровождаются стандартными телесными проявлениями (что и послужило поводом для возникновения периферической теории эмоций), так и то, что эмоциональные телесные проявления и эмоциональные переживания могут существовать при специальных экспериментальных и патологических условиях и порознь, независимо друг от друга. Лежащее в основе новой теории допущение, что эмоция является центральным по происхождению процессом, хорошо объясняет и третий ряд фактов - именно исчезновение и телесного проявления эмоции, и аффективного переживания при вовлечении всего зрительного бугра в болезненный процесс, как это имеет место в упомянутых выше случаях Фелтона и Бейли. В полемике сторонников старой и новой теорий этот вопрос возник в форме проблемы взаимоотношения между эмоциональным поведением и эмоциональным переживанием, т. е. между субъективной и объективной сторонами эмоции. Согласно теории {150} Джемса-Ланге, обе стороны всегда нераздельны: не может быть эмоционального поведения без эмоционального переживания, так же как не может быть эмоционального переживания без периферических изменений. Новая теория объясняет, наконец, и четвертый ряд фактов -именно то, что наличие телесных проявлений, иногда даже искусственно вызываемых, при известных обстоятельствах может способствовать возникновению или усилению и самой эмоции. Короче говоря, объясняя достаточно убедительно как наличие связи, так и возможность раздельного существования периферических и центральных моментов эмоций, новая теория действительно справляется с задачей истолкования, единообразного и логически последовательного, всего богатства известных нам фактов, и в первую очередь дает убедительное разъяснение того факта, что телесные проявления, эмоциональная экспрессия часто помогают нам в нормальных условиях судить о наличии и соответствующего эмоционального переживания. Мы не станем рассматривать столкновения противоположных мнений по поводу каждого пункта критики старой и обоснования новой теории. Мы отчасти затронули их в ходе нашего рассуждения, отчасти оставили без внимания, так как они едва ли могут сыграть сколько-нибудь значительную роль в окончательном признании той или другой теории. Укажем только, что все возражения касаются второстепенных аргументов, вроде положения Кеннона о чрезвычайно малой чувствительности внутренних органов вследствие малочисленности афферентных волокон в автономной нервной системе. В крайне низкой степени чувствительности внутренних органов (сенсорные волокна составляют в них примерно 1/10 моторных) Кеннон видел лишнее доказательство против того, чтобы рассматривать изменения, происходящие в этих органах, как источник эмоционального переживания. Его оппоненты указывают на ощущения в грудной клетке, в горле, в сосудах, в поджелудочной области. Как справедливо замечает Кеннон, речь идет здесь не о висцеральных органах в собственном смысле этого слова, а об ощущениях, которые возникают вне этих органов в областях, снабженных многочисленными сенсорными нервами, которые испытывают воздействие лишь в результате висцеральных изменений. Если оставить в стороне второстепенные возражения, в полемике останутся попытки так или иначе спасти старую теорию, внося в нее те или иные коррективы в соответствии с новыми данными. Одну из таких попыток отказаться от висцеральных ощущений как от существенного момента эмоций и перенести весь центр тяжести старой теории на моторные, кинестетические, ощущения, мы рассмотрели выше. Другая попытка заключается в отождествлении двух теорий, поскольку в зрительном бугре новые авторы склонны локализовать центр тех двигательных и органических реакций, на которые указывал Джемс как на истинный и единственный источник эмоций. Но и эта попытка, как разъясняет Кеннон, по существу несостоятельна, поскольку {151} авторы не видят принципиального различия между периферической и центральной теориями эмоций - различия, в котором заключается вся сущность спора. Мы остановимся еще только на трех моментах, которые выдвигают сторонники новой теории как ее существенные преимущества. Эти моменты могут представить для нас первостепенный интерес как с точки зрения оценки новой теории, так и со специально рассматриваемой нами в настоящем исследовании точки зрения. Первый касается объяснения так называемых высших, или более тонких, эмоций. Как старая теория, так и новая имеют объектом исследования грубые, непосредственно связанные с инстинктами, в широкой степени общие животным и человеку, возникшие, по-видимому, на очень ранних ступенях развития, - короче говоря, низшие эмоции. В отношении специфических для человека высших эмоций Джемс замечает, что в них телесные проявления и интенсивность связанных с ними ощущений могут быть слабы. Правда, Джемс вынужден признать, что такие спокойные, протекающие без всякого телесного возбуждения эмоции, несомненно, могут быть констатированы у человека. Джемс, таким образом, не отрицает, что могут быть тонкие наслаждения, иначе говоря, что могут быть эмоции, обусловленные исключительно возбуждением центров, совершенно независимо от центростремительных токов. К таким чувствованиям он относит, наряду с эстетическими эмоциями, чувство нравственного удовлетворения, благодарности, удовлетворения после решения задачи. У. Джемс, однако, пытается сейчас же взять назад свои признания, противоречащие всей его теории, и спасти ее указанием на то, что наряду с этими центральными эмоциями произведения искусства могут вызывать чрезвычайно сильные эмоции, в которых опыт вполне гармонирует с выставленными им теоретическими положениями. В эстетических восприятиях (например, музыкальных) главную роль играют центростремительные токи, независимо от того, возникают ли наряду с ними внутренние органические возбуждения или нет. Самоё эстетическое возбуждение представляет объект ощущения, и поскольку эстетическое восприятие есть объект непосредственного, грубого, живо испытываемого ощущения, постольку и связанное с ним эстетическое наслаждение грубо и ярко. Еще более откровенно Джемс пытается взять реванш за мгновенное вынужденное признание существования чисто центральных эмоций в отношении других названных выше чувств. Он признает, что они могут быть чисто центрального происхождения, «Но слабость и бледность этих чувствований, когда они не связаны с телесными возбуждениями, представляет весьма резкий контраст с более грубыми эмоциями. У всех лиц, одаренных чувствительностью и впечатлительностью, тонкие эмоции всегда бывают связаны с телесным возбуждением: нравственная {152} справедливость отражается в звуках голоса или в выражении глаз и т. п. ..» (1902, с. 317). Если телесное возбуждение не имеет места, то, по мнению Джемса, происходит просто интеллектуальное восприятие явлений, которое следует отнести скорее к познавательным, чем к эмоциональным, душевным процессам (там же). Достаточно привести эти рассуждения Джемса о высших эмоциях, для того чтобы стало очевидным то внутреннее противоречие, в которое впадает автор при их объяснении. С одной стороны, он признает их как эмоции, принципиально отличные от низших эмоций, как эмоции, возникающие чисто центральным, а не центростремительным путем, как эмоции, не сопровождающиеся телесным возбуждением, и тем самым признает, что развитая им теория не может служить адекватным объяснением высших эмоций, а распространяется только на область грубых, или низших, не специфических для человеческой психики чувствований. С другой стороны, он отрицает их, относя их к интеллектуальным, а не эмоциональным состояниям сознания и полагая, что эмоциями они становятся только тогда, когда обнаруживают обязательные признаки грубых эмоций, т. е. телесное возбуждение и периферическое происхождение; следовательно, Джемс распространяет и на них свою основную теорию, отказываясь видеть принципиальное различие низших и высших эмоций. Таким образом, перед Джемсом открылись два исключающих друг друга пути: или открытый дуализм в истолковании природы высших и низших эмоций, или полное отождествление тех и других. Как видно, Джемс все время колебался, на какой из двух путей встать. В позднейших изложениях своей теории автор признал ее недостатки и ввел в нее существенные изменения. Они касаются двух главных пунктов, которые с особенной настойчивостью подчеркивает русский исследователь Н. Н. Ланге59. Во-первых, в новом изложении Джемс допускает, «что самоё* чувство удовольствия и страдания предшествует его телесным проявлениям и их вызывает, а не является их следствием, хотя в свою очередь эти телесные проявления оказывают обратное влияние, придавая эмоции яркость и интенсивность» (Н. Н. Ланге, 1914, с. 280). Второе изменение касается природы телесных проявлений эмоций. Если прежде Джемс рассматривал их как комбинацию простых рефлексов, то в новом изложении он склонен видеть в них более сложные формы центробежных реакций. Они возникают не прямо из специфического характера внешнего раздражения, действующего на прирожденный нервный механизм, но всегда предполагают в индивиде сознание того особенного значения или смысла, которое он вкладывает в это внешнее впечатление. Эмоциональные реакции зависят от того, что внешнее впечатление понимается индивидом и является для него предметом страха или гнева. «Такие две поправки, введенные самим Джемсом в его новом изложении, означают в сущности полный отказ от узкого радикализма его прежней теории» (там же). {153} Нас сейчас может интересовать это шатание Джемса в окончательном изложении собственной теории исключительно как свидетельство внутренней ограниченности и противоречивости классической формулировки его гипотезы и ее неприложимости к объяснению высших эмоций. Как правильно замечает Кеннон, проблема высших эмоций, представлявшая непреодолимые трудности для теории Джемса, может найти себе удовлетворительное физиологическое объяснение при допущении таламической гипотезы. Вспомним, что у пациентов, описанных Хэдом, эмоции, возникающие из памяти или воображения, переживались более интенсивно на больной стороне, на которой таламус был освобожден от моторного контроля коры. Это показывает, что кортикальные процессы могут вызвать к жизни активность таламуса, который в свою очередь возвратно посылает аффективные импульсы в кору (W. В. Cannon, 1927, р. 121). Из этого факта Кеннон делает выводы относительно проблемы высших эмоций, как она представляется в свете новой теории. Всякий объект или ситуация, говорит он, могут тем самым придать аффективную окраску любому переживанию. Таким образом, мы можем понять всю необычайную сложность, богатство и разнообразие нашей эмоциональной жизни. Но помимо того преимущества, которым обладает новая теория для объяснения высших эмоций, представлявших для старой теории критический пункт, где она или должна была изменить сама себе, или силой каких угодно натяжек свести низшие и высшие эмоции к одному знаменателю, новая теория выдвигает еще одно положение, открывающее возможность более адекватного объяснения ряда первостепенно важных явлений в области эмоциональной жизни. Это положение касается сложного взаимоотношения, устанавливающегося между корой и подкорковыми центрами при возникновении эмоциональных процессов. С точки зрения старой теории, эмоциональный разряд происходит автоматически, рефлекторно, столь же автоматически и рефлекторно возникает эмоция. Аффективная буря разыгрывается между двумя полюсами: она, возникая в мозгу, сотрясает волнением тело, чтобы обратным потоком взволновать мозг. В эту простую схему никак не укладываются самые обычные и известные из повседневного опыта явления эмоциональной жизни. Назовем для примера только два таких явления. На первое обратил внимание Мак-Дауголл, который упрекает теорию Джемса-Ланге в том, что она выдвигает в центр сенсорный аспект эмоций. Она не обращает внимания на постоянно присутствующий и иногда главенствующий импульсивный характер эмоционального переживания. Упрек совершенно верен. Рассматривая эмоцию как осознание органических и периферических изменений, теория Джемса-Ланге сводит тем самым чувство к ощущению и вследствие этого достигает результата, как раз обратного тому, к которому стремится: основной целью ее устремлений было преодоление интеллектуализма в учении об аффектах, нахождение {154} того специфического признака, который отличает эмоциональное состояние от чисто познавательных, интеллектуальных состояний сознания. Но в результате логического развития исходной тезы теория приходит к полному растворению эмоциональных состояний в общей совокупности сенсорных процессов ощущения и восприятия. Чтобы спасти положение дела, она допускает, что самый объект этих ощущений - специфически отличный по сравнению с объектом всех остальных ощущений. Но различие объекта еще не делает различными самые ощущения по их психологической природе, и поэтому старая теория была обречена на то, чтобы рассматривать эмоцию в сущности как пассивный, сенсорный по психологической природе процесс, как ощущение особого рода и оставлять без внимания все те моменты в эмоциональном процессе, которые тесно вплетают в него стремление, побуждение к действию, импульс, делающие наши эмоции сильнейшими и влиятельнейшими мотивами поведения. У. Кеннон полагает (W. В. Cannon, 1927, р. 123), что новая теория чрезвычайно легко избегает этого затруднения. Локализация стандартной реакции эмоциональных проявлений в области зрительного бугра -в области, которая, подобно спинному мозгу, действует непосредственно с помощью простых автоматизмов, если она не тормозится высшими центрами, - объясняет не только сенсорную сторону эмоционального переживания, но также динамическую сторону, тенденцию таламических нейронов к разряду. Наличие могущественных импульсов, возникающих в области мозга, не связанной с когнитивным сознанием, и возбуждающих благодаря этому слепым и автономным способом сильную эмоцию, объясняет, что такая эмоция не заключается в ощущении. Переживая эмоцию, мы как бы находимся во власти какой-то посторонней силы, которая заставляет нас действовать, не взвешивая последствий. У. Кеннон выводит это объяснение из учения о двойном контроле, составляющем существенную часть новой теории. Из того же корня выводит он объяснение и второго феномена, непонятного с точки зрения теории Джемса: явлений конфликта, борьбы между сознательным намерением и эмоциональной тенденцией, или, проще говоря, взаимоотношений между произвольными функциями и эмоциями. И в самом деле, так же как и проблема импульсивной природы эмоций, эта проблема представляла для старой теории непреодолимое препятствие. Те совершенно своеобразные психологические отношения, которые существуют между сознательно действующей волей, проявляющейся в решении и намерении, и аффектом, овладевающим нашим сознанием, который, как мы увидим дальше, представляет собой истинный психологический и философский центр всего учения о страстях, не только оставались необъяснимыми с точки зрения старой теории, но просто не замечались и обходились молчанием. Несмотря на замалчивание, ни у кого не оставалось сомнений в том, что эти явления никак не могут быть уложены в чрезвычайно {155} упрощенную схему органической гипотезы и поняты с помощью того рефлекторного механизма, который выдвигался в качестве всеобъясняющего принципа всей эмоциональной жизни, во всем многообразии и богатстве ее проявлений. Согласно теории Джемса-Ланге, существенные процессы, лежащие в основе эмоций, вообще выносились за пределы мозга - этого главного органа мысли и сознательной воли, - помещались на периферии и превращали самый мозг в пассивный восприемник периферических изменений, в которых все прочие основные мозговые процессы не только не могли ничего изменить, но в которых они вообще активно не участвовали. Живые, каждый день происходящие в сознании каждого человека процессы взаимодействия между сознанием в целом и его эмоциональной частью были грубо перечеркнуты, объявлены несуществующими. Периферическая теория именно из-за того, что она сводила эмоции к периферическим процессам, отражающимся в мозгу, вырыла пропасть между эмоциями и остальным сознанием: первые были отодвинуты на периферию, второе сосредоточено в мозгу. Новая теория, устанавливающая чрезвычайно сложное взаимодействие подкорковых и корковых центров в процессах эмоции, приближается в значительной степени к тому, чтобы сделать возможным объяснение всей той сложности реальных отношений аффекта и сознания, которые составляют непреложный психологический факт. Она предполагает такую анатомическую и динамическую организацию эмоциональных процессов, при которой низшие центры, являющиеся истинным источником эмоциональных возбуждений, идущих к коре, и эмоциональных разрядов, идущих к периферии, сами находятся в сложной зависимости от высших центров, образуя их подчиненную и подконтрольную инстанцию, действующую под их управлением, в качестве не самостоятельной, но связанной силы. Только при функциональной слабости высших центров или при отделении их от подчиненной им инстанции последняя становится самостоятельной и начинает действовать свойственным ей автономным образом. В этом случае проявляется общий нейробиологический закон, который Э. Креч-мер60 сформулировал по отношению к истерии в следующем виде: если внутри психомоторной сферы действие высшей инстанции становится слабым в функциональном отношении, то получает самостоятельность ближайшая низшая инстанция с собственными примитивными законами. Эта сложная иерархическая организация анатомического и физиологического субстрата аффекта действительно, как мы увидим, может быть легко приведена в согласие по крайней мере с основными психологическими фактами, центральными, как мы указывали, для всего учения о страстях. Остановимся сейчас только на одном моменте, характеризующем эту организацию, именно на учении о двойном контроле. Как известно, Джемс сам пытался рассмотреть и опровергнуть два возможных возражения. Первое заключается в том факте, {156} что, «по словам многих актеров, превосходно воспроизводящих голосом, мимикой лица и телодвижениями внешние проявления эмоций, они при этом не испытывают ровно никаких эмоций. Другие актеры, согласно свидетельству У. Арчера61, утверждают, что в тех случаях, когда им удавалось хорошо сыграть роль, они переживали все эмоции, соответствующие последней» (У. Джемс, 1902, с. 315). Джемс затрагивает здесь знаменитую и имеющую большую историю проблему сценического воспроизведения эмоций, к которой мы еще вернемся в ходе нашего исследования. Сейчас нас интересует в объяснении Джемса только его признание, что «в экспрессии каждой эмоции внутреннее органическое возбуждение может быть у некоторых лиц совершенно подавлено, а вместе с тем в значительной степени и самая эмоция, другие же лица не обладают этой способностью» (там же, с. 315). Джемс, таким образом, признает, говоря его же словами, «что некоторые лица способны совершенно диссоциировать эмоции и их экспрессию» (там же). Другое возражение как бы обратно по отношению к только что изложенному. Оно состоит в том факте, что «иногда, задерживая проявление эмоции, мы ее усиливаем. Мучительно то состояние духа, которое испытываешь, когда обстоятельства заставляют удерживаться от смеха; гнев, подавленный страхом, превращается в сильнейшую ненависть. Наоборот, свободное проявление эмоций дает облегчение» (там же). У. Джемс допускает возможность усиления внутреннего возбуждения «в тех случаях, когда экспрессия в мимике лица подавлена нами или возможность перерождения эмоции при произвольной задержке ее проявления в совершенно другую эмоцию, которая, быть может, сопровождается иным и более сильным органическим возбуждением» (там же). Превращение эмоций, являющееся следствием комбинации вызывающего ее объекта с задерживающим ее влиянием, происходит, по мнению Джемса, чисто физиологическим путем: возбуждение, не могущее оттекать через нормальные каналы, начинает отводиться другими каналами, вследствие чего возникает новое органическое состояние и соответствующая ему новая эмоция. «Если бы я имел желание убить моего врага, но не осмелился сделать это, то моя эмоция была бы совершенно иной сравнительно с той, которая овладела бы мной в том случае, если бы я осуществил мое желание» (там же, с. 316). Нельзя не согласиться с Кенноном, что Джемс дает противоречивый, двусмысленный и в общем неудовлетворительный ответ на возможные возражения. С одной стороны, он отрицает эмоции вовсе. «Откажитесь от проявления страсти, и она умрет. Сосчитайте до 10, прежде чем обнаружить свой гнев, и повод к нему покажется вам смешным». С другой стороны, он считает, что органическое возбуждение при его произвольном подавлении не может уничтожиться и должно проложить себе новые пути, вызывая превращения одной эмоции в другую. Новая теория предполагает наличие двойного контроля - кортикального и таламического -над телесными процессами. Такой контроль приводит к очень сложным отношениям между обеими контролирующими инстанциями. Ясно, что скелетные мускулы управляются двумя инстанциями - кортикальной и таламической. Например, мы можем смеяться спонтанно, в зависимости от смешной ситуации (таламический смех), но мы можем смеяться и в результате произвольного акта (кортикальный смех). Столь же ясно, что внутренние органы находятся только под таламическим управлением. Мы не можем прямым актом воли вызвать увеличение сахара в крови, ускорение сердцебиения или остановку пищеварения. При двойном контроле кортикальные нейроны в нормальных условиях, по-видимому, доминируют и могут не освободить для действия возбужденные нейроны зрительного бугра (хотя мы иногда плачем или смеемся вопреки собственному желанию). Из-за этого возможен конфликт между высшим и низшим контролем телесных функций. Но кора может затормозить только те телесные функции, которые в нормальных условиях находятся под произвольным контролем; так же как кора не может вызвать, она не может и приостановить такие бурные процессы, как увеличение содержания сахара в крови, ускорение сердцебиения, прекращение пищеварения, характерные для большого возбуждения. Когда эмоция подавлена, она, следовательно, подавлена только во внешних проявлениях. Существуют факты, позволяющие думать, что при максимальных проявлениях имеет место и максимальное внутреннее возбуждение. Поэтому вероятно, что кортикальное подавление внешнего проявления возбуждения приводит в результате к ослаблению внутренних расстройств, которые были бы сильнее, если бы сопровождались свободным проявлением эмоций. Тем не менее при конфликте между кортикальным контролем и активностью таламических центров не подчиненные коре внутренние проявления эмоций могут достигать значительной силы. Правда, что касается не подчиненных коре функций, то положение здесь значительно более сложное, чем может показаться на основании приведенных соображений. Как замечает Кеннон в другом месте, если кора не имеет прямого контроля над внутренними органами и не может управлять их функциями, она может осуществлять над ними непрямой контроль. Например, мы можем пойти навстречу опасности и вызвать в себе таким образом дрожь, хотя мы не можем вызвать дрожь простым волевым решением. Сходным образом мы часто можем избегнуть обстоятельств, которые возбуждают страх, гнев или отвращение и сопровождающие их висцеральные расстройства. Для этого мы должны только не приближаться к волнующему нас пункту. Мы развили учение о двойном контроле для того, чтобы показать, насколько более сложные условия взаимодействия между аффективными и сознательными произвольными процессами {158} допускает новая теория по сравнению со старой. В применении к интересующему нас последнему критерию превосходства тала-мической теории эмоций над висцеральной это учение способно сказать решающее слово. То, что представляло непреодолимые трудности для висцеральной теории, допускает объяснение с точки зрения учения о двойном контроле. «Если, - говорит Кеннон, - имеет место двойной контроль над поведением, то становится легко объяснимым как внутренний конфликт с его острым эмоциональным аккомпанементом, так и следующее затем частичное ослабление чувства в такой ситуации, когда мы испытываем интенсивный страх одновременно с патетическим чувством беспомощности, прежде чем произойдет какой-либо акт внешнего поведения, и когда едва только начинает проявляться соответствующее поведение, внутреннее волнение начинает спадать и телесные силы направляются энергично и эффективно для достижения полезного результата. Стандартные таламические процессы заложены в самой нервной организации. Они подобны рефлексам в смысле постоянной готовности к возбуждению моторных реакций, и, когда они могут проявить свою активность, они действуют с большой силой. Они, однако, подчиняются контролю кортикальных процессов, процессов, обусловленных предшествующими впечатлениями всевозможного рода. Кора, таким образом, может контролировать все периферические органы, за исключением внутренних» (Cannon, 1927, р. 123). Заторможенные процессы в зрительном бугре не могут привести в действие организм, за исключением его частей, не находящихся под произвольным контролем, но возбуждение самих таламических центров может вызвать эмоции обычным способом и, возможно, с огромной силой именно благодаря торможению. Когда кортикальное торможение устранено, конфликт сразу оказывается разрешенным. Две контролирующие инстанции, которые прежде находились в противодействии, теперь начинают сотрудничать. Таламические нейроны, продолжая энергично активироваться, создают условия, необходимые для того, чтобы эмоция длилась, как этого требует Джемс, и во время ее проявления. Таким образом, новая теория не только избегает трудностей, на которые наталкивалась теория Джемса-Ланге, но объясняет удовлетворительно и факт острого эмоционального переживания во время как бы вызванного параличом бездействия. Мы закончили утомительный и длинный путь исследования теоретической контроверзы, которая в течение последнего полустолетия стояла в центре психологического учения об аффектах и определяла в значительной степени все развитие научной мысли и научных знаний в этой области. Выводы, к которым мы приходим в результате исследования, прозрачны и ясны. В них нет никакой двусмысленности. Мы видели, что старая, периферическая, теория аффектов не только не может устоять перед сокрушающим натиском критических исследований, наносящих ей убийственные удары со всех сторон, но и давно уже пала. {159} Если собрать все аргументы, выдвинутые против этой теории на протяжении полувека, то, соединенные силой своей убедительности и доказательности, они действительно сделают ненужной и смешной затеей хоронить теорию Джемса-Ланге со сложными церемониями, по остроумному замечанию Бентлея. Воевать с ней - значит воевать с покойниками. И мы никогда не вздумали бы предпринять исследование, если бы его единственным результатом могло оказаться констатирование исторической смерти этого парадоксального и блестящего учения. Оправдание наших томительных изысканий мы видим в другом. Исследуя и проверяя пункт за пунктом старое и отмирающее учение, мы могли шаг за шагом проследить и рождение новой теории, то, что было жизнеспособного у ее предшественницы, и адекватно объяснить огромное богатство новых фактов, накопленных неустанными полустолетними усилиями мысли. Сама по себе критика какого-либо отживающего учения, как бы плодотворна она ни была, никогда еще не может означать завершения целой исторической эпохи в развитии научной мысли. Только когда на обломках старого начинают пробиваться ростки новой жи зни, завершается одна эпоха в истории научной мысли и начинается другая. Нахождение такого исторического рубежа, разделяющего две эпохи в учении о страстях, и было прямой и непосредственной целью нашего исследования. Но вместе с тем мы как будто незаметно для себя пришли еще к одному выводу, который явно противоречит нашим ожиданиям. Мы предприняли исследование теории Джемса-Ланге исключительно потому, что в ней принято видеть живое научное воплощение спинозистских идей. Если верно, что учение Спинозы о страстях неразрывно связано с именами Ланге и Джемса и с их знаменитой парадоксальной теорией эмоций, то это учение, поскольку оно остается живой частью современной научной психологии, должно разделить судьбу идей, господствовавших более полувека и отмирающих на наших глазах. Оправдывается положение, с которым мы не хотели соглашаться и которое утверждает, что часть «Этики», трактующая о страстях, для психолога наших дней может представить разве только исторический интерес. 10Но, может быть, следует подвергнуть сомнению самое положение о внутреннем духовном родстве, существующем между великим философским учением о страстях и психофизиологическим парадоксом, представлявшим в течение полу столетия научную мысль о природе человеческих эмоций? Может быть, они связаны между собой не знаком подобия, а знаком противоположности? Может быть, их объединяет не столько историческая преемственность, сколько необходимые и неизбежные в истории мысли волнообразные смены тезиса и антитезиса? И тогда может {160} оказаться, что отодвигание в область исторического прошлого пресловутой гипотезы не только не означает того же самого для судьбы спинозистского учения, но, напротив, открывает путь для его будущего развития в сфере психологической науки. Исследуем, так ли это. Теория Джемса-Ланге, если внимательно исследовать ее идейный генезис и ее философскую природу, связана в действительности вовсе не с учением Спинозы о страстях, а с идеями Декарта и Мальбранша. Мнение о том, что теория Джемса - Ланге корнями своими восходит к «Этике», основано на заблуждении. Оно в действительности является не более чем мнением в том смысле, в каком употребляет это слово спинозистская гносеология, называющая так первый и низший род познания, потому что последнее подвержено заблуждению и никогда не имеет места там, где мы убеждены, но лишь там, где речь идет о догадке и предположении. Это заблуждение обязано своим происхождением, с одной стороны, философской беспечности самого Ланге, отчасти и Джемса, которых мало заботила мысль о философской природе созданной ими теории. Ланге высказал основанную на прямом незнании спинозистского учения догадку о том, что знаменитое спинозистское определение аффекта следует рассматривать как чуть ли не единственное предвосхищение его теории, во всяком случае более других приближающееся к его воззрению. Этой догадке все поверили, она укоренилась и приобрела характер научной истины с тех пор, как вошла в учебники и сделалась достоянием школьной мудрости. С другой стороны, это ошибочное мнение могло быть принято всеми - без критики, исследования и проверки - за истину только благодаря тому, что отчасти в истории философии, но главным образом в истории психологии до сих пор господствует заблуждение более широкого характера: мнение о внутреннем родстве и исторической преемственности, существующих между учениями о страстях Декарта и Спинозы. В то время как в области метафизики противоположность идей Декарта и Спинозы достаточно осознана, в области психологии, в области учения о страстях по преимуществу, некоторое внешнее сходство и формальная близость обоих учений заслоняют до сих пор от глаз исследователей ту глубочайшую, основанную на самой сущности обоих учений противоположность, которая существует в действительности между этими учениями. Конечно, факт, что мировоззрение Спинозы исторически развивалось в непосредственной зависимости от философии Декарта. Однако относительно общего духа спинозистского мировоззрения ни у кого не вызывает сомнений то, что обе системы связаны между собой так, как связаны утверждение и отрицание, тезис и антитезис. Великий гений, говорит Г. Гейне62, развивается с помощью другого великого гения не столько путем ассимиляции, сколько путем борьбы. Один алмаз шлифует другой. Так, философия Декарта ни в какой мере не породила философию {161} Спинозы, но, скорее, требовала ее возникновения. В соответствии с этим Гейне правильно находит в качестве общего у обоих мыслителей момента метод, заимствованный учеником у учителя. Содержание же самого мировоззрения, его внутренний смысл и одушевляющий его пафос у обоих мыслителей скорее противоположны, чем схожи. Но когда дело касается учения о страстях, большинство исследователей склонны видеть в Спинозе только ученика, развивающего и отчасти преобразовывающего идеи учителя. Исследователи склонны видеть простую эволюцию и реформу там, где на самом деле имела место одна из величайших революций духа, катастрофический переворот в прежней системе мышления. Наиболее радикально и последовательно проводит эту точку зрения К. Фишер63. «Было время, - говорит этот исследователь, - когда Спиноза был картезианцем в смысле жаждущего познания ученика. Мы должны прибавить: с известной точки зрения, Спиноза навсегда остался картезианцем и никогда не может перестать быть для нас таковым. Противоположность между мышлением и протяженностью, высказанная в такой точной форме с полной достоверностью, как объект яснейшего и отчетливейшего познания, образует ядро картезианского учения. ...Кто утверждает эту противоположность в такой ее форме, тот есть и остается картезианцем в одной из существеннейших черт своего миросозерцания. Кто отрицает эту противоположность, тот не есть картезианец» (К. Фишер, 1906, т. 2, с. 274). Переходя к окончательному решению вопроса о происхождении и источниках учения Спинозы, Фишер снова встает перед вопросом, был ли Спиноза когда-либо картезианцем. Для ответа исследователь предлагает отличать узкую и более широкую постановку вопроса. Иначе самый вопрос остается неопределенным и шатким. Что Спиноза был картезианцем в узком смысле слова, нельзя доказать на основании литературных документов, но естественнее всего предполагать, что в его развитии была стадия, когда его исходная точка и составляла его миросозерцание. Если же, наоборот, брать картезианский образ мыслей в более широком смысле, значение и тенденции которого мы уже рассмотрели, то наш ответ гласит: Спиноза не только был картезианцем, но (в этом смысле) и никогда не переставал быть таковым. Едва ли может возникнуть сомнение в том, что утверждение о картезианском образе мыслей Спинозы относится в первую очередь к учению о страстях, ибо критерий для такой квалификации спинозистского мировоззрения заключается для Фишера в идее противоположности мышления и протяженности, т. е. в идее психофизического параллелизма. Где же яснее и непосредственнее может проявиться эта идея, как не в психологическом учении Спинозы, не в его исследовании о природе аффектов? Если действительно в учении о происхождении и природе аффектов, в {162} учении о человеческом рабстве, или о силе аффектов, и в учении о могуществе разума (над аффектами), или о человеческой свободе, Спиноза последовательно развивал идею психофизического параллелизма, тогда нельзя не согласиться с Фишером, что Спиноза никогда не переставал быть картезианцем. Если, напротив, исследование привело бы нас к прочному выводу, что в этом учении Спиноза развил антитезу к параллелизму и, следовательно, к дуализму Декарта, мы неизбежно должны были бы признать мнение Фишера ложным. Это и составляет основное ядро всей проблемы настоящего исследования. Правда, Фишер, имея в виду, по-видимому, не столько принципиальное содержание учения о страстях, сколько его конкретное выражение, называет это учение шедевром Спинозы и наиболее оригинальной частью всей его системы. Он говорит: «Учение о человеческих страстях есть шедевр Спинозы... Мы знаем, в какой мере Декарт в своем сочинении о страстях проложил путь нашему философу и насколько последний зависел от своего предшественника в своей первой обработке этой темы, хотя уже тогда он отрицал картезианское учение о свободе. В «^тике» также можно еще подметить следы этой многосодержательной предварительной работы, но методическое обоснование аффектов столь самостоятельно и своеобразно, что здесь философ обнаруживает полную свою оригинальность» (К. Фишер, 1906, т. 2, с. 432 -435). Но уже из этого следует, что оригинальность Спинозы Фишер признает только по отношению к методическому обоснованию аффектов, очевидно не распространяя это утверждение на самую суть принципиальных воззрений. В отношении принципиального содержания в учении о страстях Фишер, по-видимому, в отличие от методического обоснования аффектов, придерживается своей общей точки зрения, согласно которой Спиноза последовательно развивает основную мысль учения Декарта и преобразовывает соответственно ей свои принципы. Именно в этом эволюционистском и реформистском духе понимает Фишер историческую зависимость Спинозы от Декарта: «К приведенным весьма достоверным и точным биографическим свидетельствам, указывающим, чго сочинения Декарта очаровали Спинозу и осветили его мысли, присоединяются внутренние основания, которые ясно и отчетливо обнаруживают, каким образом спинозизм возникает из картезианского учения. Для этого нужно было только признание задач, которые Декарт поставил философии, признание метода к разрешению этих задач и уяснению противоречий, в которых запуталась система учителя при этом разрешении. Эти противоречия были не скрыты, а явны, и путь к их разрешению был указан самим Декартом так ясно, что оставалось лишь без колебаний вступить на него» (там же, с. 276). Таким образом, с точки зрения Фишера, даже там, где между учением Спинозы и Декарта имеется явное и непримиримое несогласие, Спиноза все же остается первым и последовательным учеником своего учителя, чистым картезианцем, который разрешает {163} противоречия тем путем, который был указан самим Декартом. Трудно яснее выразить ту мысль, что, даже отрицая Декарта, Спиноза продолжает оставаться картезианцем. Так как мы имеем здесь дело не с второстепенным, а с центральным пунктом нашего исследования, мы должны постараться выяснить со всей отчетливостью то мнение, в отрицании которого мы видим нашу главную задачу, то мнение, согласно которому Спиноза в учении о страстях является последовательным картезианцем. Выяснение этого не представляет больших трудностей, следует только обратиться к истории спинозистского учения об аффектах. В этой истории Фишер намечает две эпохи. В эпоху «Краткого Трактата...» Спиноза находился в прямой зависимости от Декарта. В «Этике» он самостоятельно развил методическое обоснование аффектов и тем обнаружил полную оригинальность. Таким образом, «Краткий Трактат...» противостоит «Этике» как картезианская и оригинальная эпохи в истории развития спинозистского учения о страстях. Обратимся к указанным сочинениям. В «Кратком Трактате...», как правильно замечает Фишер, «в перечислении и обозначении страстей Спиноза вполне следует за Декартом, трудом которого о страстях он, очевидно, руководствовался. Мы находим прежде всего те же шесть первичных страстей65, которые Декарт признал основными формами страстей... Затем следуют почти совершенно в том же порядке те же группы и виды частных страстей, какие определил Декарт» (там же, с. 232). Из этого Фишер делает вывод, что Спиноза, развивая тему о страстях, следует за Декартом и опирается на него. «Мы могли бы удивиться, - по мысли Фишера, - что Спиноза не упоминает о своем предшественнике, у которого он столь много заимствовал. Однако мы должны принять во внимание и то, в какой мере Спиноза расходится с Декартом в своей оценке страстей. Он не объясняет их, как его предшественник, из соединения души с телом, а рассматривает просто как психические явления, которые обусловлены исключительно родом нашего познания. Он отрицает свободу человеческой воли, которую Декарт утверждал и которую он противопоставлял страстям, так что, по его мнению, страсти могут и должны быть подчинены свободе и сделаны ее орудиями. Поэтому суждение о пользе и ценности страстей в целом, как и в частностях, должно было выпасть у Спинозы иначе, чем у Декарта» (там же, с. 234). Нам думается, что нельзя яснее, чем это сделано в приведенном отрывке, сказать то, что мы имели в виду выше, когда говорили о критерии, которым пользуется Фишер, квалифицируя спинозистское учение как картезианское. Оригинальность Спинозы ограничивается методическим обоснованием аффектов и рядом частных отличий, которые в целом придают другой вид всему учению об аффектах даже в «Кратком Трактате...». Весь спор как раз и заключается в том, что считать принципиальным содержанием и что - методическим обоснованием аффектов. Нам думается {164} - и доказательству этого посвящено в основном наше исследование, - что дело обстоит совершенно обратным образом по сравнению с тем, как оно изображено у Фишера. Нам думается, что даже в отношении «Краткого Трактата...» тот факт, что Спиноза следует за Декартом в перечислении первичных и частных страстей, является скорее делом методического обоснования аффектов, чем принципиальной сущностью его учения, а тот факт, что Спиноза вступает в открытое противоречие с Декартом в отрицании свободы воли, в учении о влиянии и судьбе страстей, об их динамике в общей жизни сознания, в учении об отношении страстей к познанию и воле, наконец, в рассмотрении их психофизической природы, является вопросом именно принципиальной сущности спинозистского учения. Мы постараемся в дальнейшем показать: несмотря на то что «Краткий Трактат...» еще не содержит в себе главнейших элементов учения о страстях, как оно развито в «Этике», он тем не менее в принципиальном содержании учения является уже действительной антитезой учения Декарта. Но, в сущности говоря, это вытекает непосредственно и из самих слов Фишера, если сопоставить их с его словами, приведенными выше. Повторим, что отличие «Краткого Трактата...» от учения Декарта Фишер видит в первую очередь в том, что Спиноза не объясняет страсти, как его предшественник, из соединения души с телом, а рассматривает их просто как психические явления, которые обусловлены исключительно родом нашего познания. Как бы ни толковать эти слова, несомненно, что расхождение Спинозы с Декартом Фишер видит в первую очередь в понимании психофизической природы страстей, т. е. в отношении мышления и протяженности в человеческом существе, поскольку мы рассматриваем его аффекты. Проблема соединения души с телом, мышления и протяженности в психологической природе страстей составляет основной пункт расхождения между «Кратким Трактатом...» и учением Декарта. Но ведь именно в решении этой проблемы, как было указано выше, Фишер видел основание, по которому Спиноза, согласно нашему воззрению, всегда оставался картезианцем (оговариваемся: только в этом смысле). Кто решает проблему отношения между протяженностью и мышлением в духе Декарта, тот, говорил Фишер, есть и остается картезианцем. Кто отрицает эту противоположность, тот не есть картезианец. Но сам же Фишер утверждал, что в «Кратком Трактате...» Спиноза расходится с Декартом именно вследствие того, что отрицает то решение психофизической проблемы в применении к природе страстей, которое дал Декарт. Следовательно, если быть логичным и последовательным до конца, нужно признать, что Спиноза уже в «Кратком Трактате...», развивая свое учение о страстях, не был картезианцем. Правда, Фишер впадает здесь в такую интерпретацию расхождения Спинозы с Декартом, которая в корне извращает самый смысл спинозистского решения вопроса об отношении души и {165} тела к проблеме аффекта. С этой интерпретацией нам придется еще встретиться в ходе нашего исследования. Отличие мыслей Спинозы от Декарта Фишер видит в том, что Спиноза отбрасывает объяснение страстей из соединения души с телом, а рассматривает их просто как психические явления, которые обусловлены исключительно родом нашего познания. Фишер утверждает, что Спиноза делает шаг вперед по сравнению с Декартом в направлении спиритуализма, превращая психологию страстей в чистую феноменологию сознания. Подобное истолкование мыслей Спинозы встречается у многих исследователей не только в отношении «Краткого Трактата...», но и в отношении «Этики». Именно в эту ошибку впал И. Петцольд66 (1909), как замечает В. Ф. Асмус67. Идеалистические интерпретаторы Спинозы обычно довольствуются констатированием параллелизма. То же делают многочисленные представители популярной среди современных позитивистов теории психофизического монизма. Но это понимание недостаточно. Остановиться на параллелизме - значит не понять до конца Спинозу. Под оболочкой теории параллелизма Спиноза развивает по существу материалистическое воззрение. Если бы Спиноза ограничивался параллелизмом, то для него не было бы никаких принципиальных препятствий к тому, чтобы познание души со всеми ее состояниями вести исключительно под модусом мышления, рассматривая связь душевных состояний совершенно независимо от связи состояний телесных. Тогда Спиноза мог бы строить свою психологию как феноменологию чистых связей сознания, даже не прибегая к анализу телесных процессов. Вряд ли можно придумать что-либо более чуждое духу спинозизма. Но именно это чуждое духу спинозизма феноменологическое истолкование «Краткого Трактата...» и дает Фишер. В этом он совпадает с Петцольдом, который в психологии Спинозы видит только параллелизм. Как замечает Асмус, «всякий, кто в объяснении Спинозы не идет дальше параллелизма, обязательно должен согласиться с Петцольдом» (1929, с. 54). Асмус видит заслугу Петцольда в том, что, «заострив свои выводы, он показал абсурдность всех идеологических интерпретаций спинозизма» (там же). Пожалуй, значение интерпретации Фишера и Петцольда имеет и другую положительную сторону. Самая возможность такого истолкования Спинозы заставляет обратить внимание на замечательный факт, который до сих пор не нашел еще должной оценки: уже в первом наброске спинозистского учения о страстях в «Кратком Трактате...» нет ничего из декартова «Трактата о Страстях...» в его принципиальном содержании, а есть нечто совершенно новое. Сама проблема повернута у Спинозы совсем другой стороной. Если у Декарта проблема страстей выступает прежде всего как проблема физиологическая и проблема взаимодействия души и тела, то у Спинозы эта же проблема выступает с самого начала как проблема отношения мышления и аффекта, {166} понятия и страсти. Это в полном смысле слова другая сторона луны, которая остается невидимой на всем протяжении учения Декарта. Уже одно это заставляет признать, что принципиальное содержание даже первоначального наброска Спинозы и «Трактат о Страстях...» его учителя не только не совпадают, но обнаруживают самые глубокие различия, какие только возможны при подходе к одной проблеме с двух противоположных концов. В этом отношении учения Декарта и Спинозы полярны. Они действительно представляют собой два противоположных полюса единой проблемы, которые, как мы увидим дальше, всегда противостояли друг другу, на всем протяжении истории психологической мысли. Такая же поляризация научных идей составляет и основное содержание современной борьбы психологических направлений в учении о страстях. Если выразить это положение в понятиях и терминах современного исторического периода психологии, можно сказать, что в расхождении «Краткого Трактата...» и «Трактата о Страстях...» наметилось со всей определенностью то расхождение между натуралистическим и антинатуралистическим направлениями в учении об аффектах, между объяснительной и описательной психологией эмоций, которое представляет собой самое основное и центральное расхождение, разделяющее сейчас психологическую мысль на две непримиримые части. В этом расхождении Декарт стоял на стороне натуралистической и объяснительной, Спиноза - на стороне антинатуралистической и описательной психологии. Раскрытие конкретного смысла и значения выдвигаемого нами положения будет дано в дальнейшем ходе нашего исследования. Можно даже сказать, что это составит основной его стержень, ибо без выяснения истинной противоположности между картезианской и спинозистской психологией аффектов нет и не может быть ни правильного понимания учения Спинозы в его отношении к современной психоневрологии, ни верного представления о ближайших путях развития самой науки о сознании человека. Но уже сейчас нельзя не сказать, что в намеченном нами положении содержится нечто, что не может не показаться на первый взгляд крайне парадоксальным. На деле парадоксальность заключается в объективном положении вещей, а не в формулировке наших мыслей. Действительно, есть нечто парадоксальное в том, что имя Декарта связывается с естественнонаучным, ка-у зальным, объяснительным, наиболее материалистическим по своим стихийным тенденциям направлением психологической мысли, а имя Спинозы - с феноменологическим, описательным, идеалистическим течением современной психологии. Но это действительно так. В известных отношениях сказанное соответствует объективному положению вещей, которое мы должны констатировать, и в этом констатировании заключается та доля истины, которая содержится в истолковании Фишера и Петцольда. Объяснение парадоксальности мы будем искать ниже, но уже сейчас отметим тот факт, что учение Спинозы о страстях началось не с {167} продолжения и развития картезианских идей, а с разработки той же проблемы с противоположного конца. Факт сам по себе немаловажный, выясняющий происхождение и общую оценку спинозистского учения. Не менее замечательно и то, что Спиноза с самого начала выдвигает в центр проблемы ту ее сторону, которая, как другая сторона луны, была невидимой для всех натуралистических учений в психологии и которая из-за этого почти на всем своем историческом пути разрабатывалась чаще всего с идеалистической точки зрения. Может быть, именно потому, что центром спинозистского учения с самого начала сделалась проблема, которая резче других разделила идеалистические и материалистические течения в психологии, это учение сохранило до сих пор не историческое только, но живое значение, так что, обсуждая его, все время приходится вращаться в сфере самых острых и актуальных проблем современной психологии. Ведь задача истинного материализма заключается не в том, чтобы обходить проблемы, выдвигаемые идеалистической мыслью, и прятать от них голову в песок, подобно страусу, объявляя их несуществующими. Задача заключается в том, чтобы те же самые проблемы разрешить материалистически. В этом и состояла прямая историческая задача Спинозы. И здесь лишний раз оправдывается известное замечание о том, что умный идеализм стоит гораздо ближе к истинному материализму, чем глупый материализм. К какому бы решению этого вопроса мы ни пришли в дальнейшем и какое бы объяснение ни нашли указанной выше парадоксальности, уже сейчас мы можем сделать прочный и, по-видимому, достоверный вывод, обратный выводу Фишера. Мы можем утверждать, что уже с самого возникновения учения Спиноза вполне следует за Декартом, трудом которого о страстях он, очевидно, руководствовался исключительно в методическом обосновании аффектов, во внешнем расположении их описания, в порядке классификации. Его самостоятельность и оригинальность обнаружились с самого начала в принципиальном противопоставлении своей идеи картезианской. Уже s «Кратком Трактате...» Спиноза не только не был картезианцем, развивающим и преобразовывающим систему учителя и распутывающим ее противоречие, но и сразу выступил как антикартезианец. Еще отчетливее антикартезианское острие спинозистского учения выступает в «Этике». В предисловии к «Учению о происхождении и природе аффектов»69 Спиноза противопоставляет свою точку зрения не только тем, которые «писали об аффектах и образе жизни людей и говорили, по-видимому, не о естественных вещах, следующих общим законам природы, но о вещах, лежащих за пределами природы, и представляли человека в природе как бы государством в государстве, веря, что человек скорее нарушает порядок природы, чем ему следует, что он имеет абсолютную власть над своими действиями и определяется не иначе, как самим собой. Хотя среди всех, писавших об аффектах, были и выдающиеся люди, написавшие много прекрасного, тем не менее природу и силу аффектов и то, насколько душа способна умерять их, никто, насколько я знаю, не определил. Правда, славнейший Декарт, хотя он и думал, что душа имеет абсолютную власть над своими действиями, старался, однако, объяснить человеческие аффекты из их первых причин и вместе с тем указать тот путь, следуя которому душа могла бы иметь абсолютную власть над аффектами. Но, по крайней мере по моему мнению, он не выказал ничего, кроме своего великого остроумия, как это я и докажу на своем месте» (Спиноза, 1933, с. 81). Так сам Спиноза понимал отношение своего учения к системе Декарта. В своем учении о страстях Спиноза сознательно стремился развить противоположную и исключающую точку зрения, которая доказала бы, что в знаменитом «Трактате» Декарта не выказано ничего, кроме великого остроумия его автора. После этого едва ли может остаться хотя бы тень сомнения в гом, что оригинальность спинозистского учения сказалась не в методическом обосновании аффектов, а в принципиальном содержании. В предисловии к «Учению о могуществе разума, или о человеческой свободе»70 Спиноза снова со всей острогой противопоставляет свою мысль картезианской. Декарт, заявляет Спиноза, немало благоприятствует своим учением о взаимодействии души и 1ела посредством шишковидной железы тому ложному мнению, что аффекты абсолютно зависят от нашей воли и что мы можем безгранично управлять ими. Спиноза говорит, что он не может «достаточно надивиться тому, как философ, строго положивший делать выводы только из начал, которые достоверны сами по себе, и утверждать только то, что познает ясно и отчетливо, и так часто порицавший схоластиков за то, что они думали объяснить темные вещи скрытыми свойствами, как этот философ принимает гипотезу, которая темнее^ всякого темного свойства» (там же, с. 194). Возражая против этого учения Декарта, Спиноза заключает: «Наконец, я уже не говорю о том, что Декарт утверждал относительно воли и ее свободы, так как выше я достаточно показал, что все это ложно» (там же). Как видим, здесь Спиноза противопоставляет свою точку зрения картезианской именно в том пункте, который Фишер выдвигает в качестве критерия для суждения о том, что Спиноза был и остался картезианцем: в учении о психофизической природе аффекта. Здесь мы видим часто повторяющийся в истории психологии случай, который обсуждает Г. Геффдинг71 по отношению к исследованию чувств И. В. Нагловским72 (J. Nahlovsky, 1862), психологом гербертовской школы73. «Здесь видно, - говорит автор, - как спиритуалистическая теория об отношении между телом и душой может вмешиваться в специальный психологический вопрос» (Г. Геффдинг, 1904, с. 186). Эти слова полностью и целиком применимы к рассматриваемому сейчас спору Спинозы с Декартом, который является как бы прототипом всех {169} тех споров в психологии эмоций, в которых спиритуалистическая теория об отношении между телом и душой вмешивается в решение специального психологического вопроса. Нам думается, что сказанного вполне достаточно для выяснения первого интересующего нас вопроса о мнимом картезианстве Спинозы. Мы нашли верное отношение обоих учений, вскрыв их внутреннюю противоположность. Подобно тому как позже Гегель развил метафизические и рационалистические основы спинозистской философии, давая единственно возможное опровержение спинозизма, т. е. превращая субстанцию Спинозы в абсолютную идею, в абсолютный дух, и таким образом представил антитезу к спинозистскому учению, так в свое время Спиноза представил антитезу по отношению к Декарту, но антитезу материалистическую. За вскрытым нами отношением между двумя философскими учениями стоит тысячелетняя борьба двух основных направлений философской мысли - идеализма и материализма, борьба, которая нашла в этом случае наиболее полное и конкретное выражение в решении, казалось бы, специального психологического вопроса, имеющего, однако, высочайшее принципиальное значение. Несмотря на невыясненность ряда важнейших моментов в генезисе спинозистского учения о страстях, несмотря на серьезные внутренние противоречия этого учения, все же в главном и основном оно выступает перед нами как учение, целиком противоположное картезианскому учению о страстях. Это должно послужить исходной и заключительной точками - альфой и омегой - всего нашего исследования. Оба учения противоположны друг Другу, как только могут быть противоположны истина и заблуждение, свет и тьма: это и требуется доказать. Иное впечатление может возникнуть, правда, благодаря тому что оба мыслителя разрабатывают одну и ту же проблему и как бы с одной и той же конечной целью - разрешить проблему человеческой свободы. Но, как мы видели, сам Спиноза возражает в первую очередь против картезианского учения о свободе воли. Он говорит в одном из писем: ты видишь, что свободу я усматриваю не в свободном решении, а в свободной необходимости. И в самом деле, стоит только раскрыть понятие свободы у Декарта и Спинозы, для того чтобы увидеть: они совершенно отличны друг от друга и, говоря языком Спинозы, могли бы иметь сходство между собой только в названии, подобно тому как сходны между собой небесное созвездие Пес и пес - лающее животное74. Между тем эту противоположность плохо осознают еще многие историки психологии, в частности историки, анализирующие теорию Джемса и Ланге. Эти историки, основываясь на мнении, которое, согласно гносеологии Спинозы, подвержено заблуждению и никогда не имеет места там, где мы убеждены, но лишь там, где речь идет о догадке и мнении, часто называют Декарта и Спинозу рядом и совместно друг с другом, как истинных родоначальников органической теории аффектов. Как {170} все, пользующиеся этим первым и неадекватным родом познания, они, по выражению Спинозы, знают о предмете столько же, сколько слепой о цветах. Но в сопоставлении двух великих имен есть и свой смысл, когда речь идет об исторической судьбе современного научного знания об аффектах, однако не тот, который обычно вкладывается в это сопоставление. Менее всего, как показано выше, Спиноза мог быть, наряду с Декартом, родоначальником господствовавшего в течение последнего полустолетия научного взгляда на природу человеческих эмоций. Этот взгляд может быть признан или картезианским, или спинозистским. Тем и другим одновременно он не может быть по самой природе вещей. И если мы в настоящей главе выдвинули тезис, который нам предстоит доказать, что теория Джемса - Ланге связана вовсе не с учением Спинозы о страстях, а с идеями Декарта и Мальбранша, то тем самым мы защищаем мысль о том, что эта теория антиспинозистская. Но было бы совершенно бесплодно и лишено всякого смысла уделять столько внимания в исследовании судьбы спинозистского учения в современном научном знании этой теории, как мы сделали, если бы в результате мы могли констатировать только то, что данная теория не имеет ничего общего с рассматриваемым учением. Именно из-за того, что теория Джемса-Ланге может рассматриваться как живое воплощение картезианского учения, исследование ее истинности и исторической судьбы не может не стоять в начале исследования спинозистского учения о страстях. Как мы видели, в самом начале развития этого учения и в его центре стоит борьба против картезианской идеи. То, что произошло в психологии эмоций за последние полвека и что мы пытались рассмотреть в предыдущих главах, представляет собой не что иное, как историческое продолжение той борьбы, прототип которой мы усматриваем в противоположности обоих учений - картезианского и спинозистского. И так же точно, как без выяснения этой противоположности невозможно правильно понять спинозистское учение, без выяснения судьбы антиспинозистских идей в психологии аффектов невозможно правильно определить историческое значение спинозистской мысли для настоящего и будущего всей психологии. Подобно тому как Спиноза не думал, что нашел лучшую философию, но знал, что познал истину, так в борьбе современных психологических теорий мы стараемся найти не ту, которая больше отвечает нашим вкусам, более удовлетворяет нас и потому кажется нам лучшей, но ту, которая более согласна со своим объектом и тем самым должна быть признана более истинной, ибо цель науки, как и цель философии, есть истина. Истина же есть свидетельство самой себя и заблуждения. Освещая исторические заблуждения психологической мысли, мы тем самым прокладываем путь к познанию истины о психологической природе человеческих страстей. {171} 11Нам предстоит сейчас выяснить, действительно ли теория Джемса-Ланге берет начало из учения Декарта о страстях. Иначе говоря, нам предстоит раскрыть картезианскую сущность этой теории. Таким образом, мы надеемся за борьбой конкретных и специальных психологических гипотез раскрыть принципиальную борьбу различных философских воззрений на природу человеческого сознания, в частности борьбу картезианской и спинозистской идей в живом современном научном знании. Мысль, что не Спиноза, а Декарт действительный родоначальник висцеральной теории эмоций, начинает все глубже и глубже проникать в современную психологию, хотя и не осознается в ее истинном значении. Ей обычно приписывают значение лишь фактического корректива, поправки к тезису об исторической связи, существующей между гипотезой Джемса-Ланге и учением Спинозы о страстях, но не свойственное ей в действительности значение, состоящее в изменении всей принципиальной оценки философской сущности нашей теории. Мысль о том, что эта теория уже из-за происхождения и методологического основания является картезианской и тем самым не может быть признана спинозистской, целиком чужда современной психологии. Таким образом, если психология осознала ошибочность того традиционного мнения, с изложения которого мы начали наше исследование и согласно которому предшественником Джемса и Ланге является Спиноза, то это осознание должно быть признано лишь частичным и недостаточным. Ошибочность этого мнения видят обычно в том, что наряду со Спинозой и вместе с ним среди предшественников нашей теории должен быть назван и Декарт. Никто еще, насколько нам известно, не высказал той мысли, что периферическая теория эмоций, будучи картезианской по сущности , в силу одного этого факта является антиспино зистской. Именно поэтому ряд исследователей, как уже упоминалось выше, называют Декарта рядом со Спинозой в качестве основоположников рассматриваемого учения. Так. Титченер, перечисляя предшественников периферической теории эмоций, говорит, что у Декарта и Спинозы встречаются определения в том же направлении. Он ссылается на исследование Д. Айронса (D. Irons, 1895), выясняющее зависимость новых теорий эмоций от Декарта. В нем Айронс едва ли не первым пришел к установлению объективно правильного вывода о том, что теория Джемса представляет собой в современном научном знании ту самую идею, которую Декарт защищал более чем за 200 лет до возникновения новой гипотезы. Что бы ни говорили в наше время о современной науке, «Трактат о Страстях...», по словам Айронса, позволяет сравнивать изложенное в нем учение со всем тем, что было сделано за последние годы. Трудно найти трактат об эмоциях, который превосходил бы ее по оригинальности, глубине, внушительности. Декарт стоит на той же позиции, что и {172} Джемс, но он не удовлетворяется тем, чтобы в общих словах поддерживать мнение, что эмоция вызывается физическим изменением. Придя к заключению о существовании шести первоначальных страстей, он пытается доказать, что имеется специальное целое органических состояний, содействующих возникновению каждой из них. Вслед за Айронсом75 Ж. Ларгие де Бансель76 утверждает, что теория Джемса-Ланге уже сполна содержится в учении Декарта. По замечанию Т. Рибо77, с тех пор как была развита теория Ланге и Джемса, были взяты назад некоторые несправедливые нападки на мысли Декарта, высказанные им в трактате «Страсти Души» (Т. Рибо, 1897, с. 106 -107). Таким образом, Рибо верно отмечает, что висцеральная теория эмоций не только явилась научным воплощением картезианского учения, но и привела к воскрешению и реабилитации этого учения перед судом научной мысли. Теория Джемса-Ланге воскресила в современном научном сознании старое и несправедливо осужденное картезианское учение, превратив его в эмпирически доказанное положение и поставив его тем самым в центр научной психологии эмоций. Так можно было бы сформулировать мысль Рибо. По его словам, преимущество Джемса и Ланге состоит в том, что они ясно изложили учение Декарта, постаравшись укрепить его экспериментальными доказательствами. Более точные исторические исследования показали, что в смысле идейного генезиса теория Джемса-Ланге обнаруживает помимо прямой связи с учением Декарта еще и связь через позднейших представителей картезианства, развивших и доведших до логического конца идеи учителя. В первую очередь здесь называется имя Мальбранша, с теорией которого гипотеза Джемса-Ланге действительно обнаруживает несомненное совпадение в основных и существенных чертах. В сущности говоря, имя Мальбранша в этом отношении, как предшественника органической теории эмоций, ни в какой мере не может быть противопоставлено Декарту. Напротив, совпадение эмпирической научной теории Джемса-Ланге с теорией эмоций Мальбранша делает еще более несомненной и явной ее связь с Декартом и лишний раз обнаруживает ее картезианскую сущность. Ж. Дюма, как мы видели, правильно выяснивший антианглийскую, антиэволюционную тенденцию теории Ланге, называет его позднейшим учеником французских приверженцев механистического мировоззрения. Разложение радости и печали на двигательные и психические явления, устранение призрачных сущностей, неясно определенных сил - все это сделано по традиции Мальбранша и Спинозы. В сочинении первого «Об исследовании истины» Ланге отыскал свою вазомоторную теорию и приводит это место с явным удивлением. Он мог бы найти там и другие столь же ясные места, подтверждающие его анализ психических и двигательных элементов эмоции. Мальбранш называет страстями все эмоции, которые душа {173} естественно испытывает в случае необычайных движений жизненных духов и крови. Устраните теологическое выражение об отношениях между телом и душой - и вы получите, в сущности, теорию Ланге: эмоция есть только сознание нервно-сосудистых изменений. Это сравнение можно было бы провести гораздо далее и без особенного труда доказать, что, несмотря на различие языка, тот же дух присущ как картезианскому философу, так и датскому физиологу. Даже своими ошибками, отмечает Дюма далее, Ланге напоминает картезианцев. Его слишком суровая критика Дарвина и эволюционной психологии есть не что иное, как сознательное или бессознательное отвращение, которое всякий последователь механистического мировоззрения, в том числе и Декарт, естественно питает к историческим объяснениям. Обращение к авторам и издательствам: |
Звоните: (495) 507-8793Наша рассылка |