В.К. Вилюнас, Ю.Б. Гиппенрейтер "Психология эмоций"ности эмоции, для нас было бы невозможно среди всей массы психических фактов выделить особую группу фактов эмоциональности. Феноменология предписывает, следовательно, коль скоро имплицитно мы уже обращались к сущности эмоции, обратиться к ней также и эксплицитно и хотя бы однажды зафиксировать при помощи понятий содержание этой сущности. (...) Мы можем понять теперь причины недоверия психолога к феноменологии. Исходная предосторожность психолога действительно заключается в рассмотрении психического состояния таким образом, что оно лишается всякого значения. Психическое состояние для него всегда есть факт и как таковой всегда случаен. Этот случайный его характер и есть то, за что психолог больше всего держится. Если ученого спросят: «Почему тела притягиваются по закону Ньютона?», он ответит: «Я об этом ничего не знаю; потому что это так». А если у него спросят: «А что означает это притяжение?», он ответит: «Оно ничего не означает, оно есть». Подобно этому, психолог, спрошенный об эмоции, гордо отвечает: «Она есть. Почему? Я об этом ничего не знаю, я это просто констатирую. Я не знаю за ней никакого значения». Напротив, для фено-менолога любой человеческий факт является по самой сути своей значащим. Если вы его лишаете значения, вы его лишаете его природы человеческого факта. Задача феноменолога, следовательно, будет состоять в изучении значения эмоции. Что следует понимать под этим? Означать — значит указывать на что-то другое, и указывать на него таким образом, что, развертывая значение, мы как раз и найдем означаемое. Для психолога эмоция вообще ничего не означает, поскольку он изучает ее как факт, т. е. отрывая ее от всего остального. Она будет, следовательно, с самого начала незначащей, но если, действительно, всякий человеческий факт является значащим, то эмоция, как она берется психологом, есть, по сути дела, мертвая, непсихическая, нечеловеческая. Если мы захотим сделать из эмоции, по примеру феноменологов, истинное явление сознания, то нужно будет, напротив, рассматривать ее прежде всего как значащую! То есть мы будем утверждать, что она есть лишь в той строгой мере, в какой она означает. Мы не потеряемся в изучении физиологических фактов, поскольку именно взятые сами по себе и изолированно они почти ничего не значат: они есть, вот и все. И наоборот, устанавливая значение поведения и взволнованного сознания, мы попытаемся обнаружить означаемое. (...) В наши намерения здесь не входит предпринимать феноменологическое изучение эмоций. Если бы мы должны были наметить контуры такого изучения, оно относилось бы к эффективности как экзистенциальному модусу человеческой реальности. Но наши притязания более скромные: мы хотели бы на точном и конкретном примере, а именно на примере эмоции, попытаться рассмотреть вопрос именно о том, может ли чистая психология извлекать метод и наставления из феноменологии. (...) I Кяасхическмо теории У. Джеме различает в эмоции две группы феноменов: группу физиологических феноменов и группу феноменов психологических, которые мы вслед за ним будем называть состояния/ли сознания; главное в его тезисе — это то, что состояния сознания, называемые «радость», «гнев» и т. д., есть не что иное, как сознание физиологических проявлений — их проекция в сознание, если угодно. Однако, все критики Джемса, рассматривая последовательно «эмоцию» как «состояние» сознания и сопутствующие физиологические проявления, не хотят признавать в первых только проекцию или тень, отбрасываемую последними. Они находят в них нечто большее и (осознают они это или нет) — другое. Большее, поскольку как бы мы ни старались в воображении довести до крайности телесные изменения, все же было бы непонятным, почему соответствующее им сознание стало бы вдруг приведенным в ужас сознанием. Ужас есть состояние чрезвычайно тягостное, даже невыносимое, и непостижимо, что телесное состояние, взятое для себя и в себе самом, явилось бы сознанию с таким ужасным характером. Другое, поскольку если эмоция, будучи воспринята объективно, действительно может предстать как некое расстройство физиологических функций, то как факт сознания она вовсе не является ни беспорядком, ни чистым хаосом; она имеет смысл, она что-то значит. (...) Это именно то, что хорошо понял, но не очень удачно выразил Жане, когда он сказал, что Джеме в своем описании эмоций прошел мимо психического. Вставая исключительно на объективную почву, Жане хочет регистрировать только внешние проявления эмоций. Но, даже рассматривая только органические явления, которые можно описать и обнаружить извне, он считает, что эти явления можно сразу разбить на две категории: психические феномены, или поведения (conduites), и явления физиологические. Теория эмоций, которая хотела бы восстановить приоритет психического, должна была бы сделать из эмоции поведение. Но Жане, как и Джеме, несмотря ни на что, чувствителен к видимости беспорядка, которую являет собой всякая эмоция. Следовательно, он делает из эмоции менее приспособленное поведение, или, если хотите, поведение неприспособленности, поведение поражения. Когда задача слишком трудна и когда мы не можем удержать -высших форм поведения, которые были бы к ней приспособлены, Тогда освобожденная психическая энергия расходуется другим путем: мы придерживаемся более низких форм поведения, которые Требуют меньшего психологического напряжения. Вот, например, девушка, которой отец только что сказал, что у него боли в руке и что он опасается паралича. Она катается по земле, будучи во власти бурной эмоции, которая возвращается через несколько Дней с той же силой и принуждает ее в конечном счете обратиться за помощью к врачу. Во время лечения она признается, что мысль об уходе за своим отцом и суровой жизни сиделки внезапно пока- 122 123 залась ей невыносимой. Эмоция представляет здесь, следовательно, поведение поражения, это замещение такого «поведения сиделки, которое невозможно удержать». Точно так же в своей работе «Навязчивые идеи и психастения» Жане приводит многочисленные случаи, когда больные, придя к нему на исповедь, не могут договорить до конца и в конце концов разражаются рыданиями, а иногда даже нервными припадками. Здесь поведение, которое надлежит принять, тоже оказывается слишком трудным. Плач, нервный припадок представляют собой поведение поражения, которое занимает место первого посредством отклонения. Нет необходимости настаивать на этом — примеров множество. Кто не помнит, как, обмениваясь шутками с приятелем и оставаясь спокойным, пока положение казалось равным, вы приходили в раздражение именно в тот момент, когда больше нечем было ответить. Жане, таким образом, может похвалиться тем, что он вновь ввел психическое в эмоцию: сознание, которым мы воспринимаем эмоцию, сознание, которое, впрочем, является здесь только вторичным феноменом2, не является больше простым коррелятом физиологических расстройств; оно есть сознание поражения и поведения поражения. Теория выглядит соблазнительной: она является психологической и сохраняет при этом прямо-таки механистическую простоту. Феномен отклонения есть не что иное, как изменение пути для высвобожденной нервной энергии. И все-таки, сколько неясного в этих нескольких понятиях, на первый взгляд столь ясных. Если присмотреться внимательнее, то можно заметить, что Жане удается преодолеть Джемса только благодаря скрытому использованию представления о конечной цели, представления, которое явно его теория отвергает. (...) Чтобы эмоция имела значение психического поражения, нужно, чтобы вмешалось сознание и сообщило ей это значение, нужно, чтобы оно удержало, как возможность, высшее поведение и чтобы оно постигло эмоцию именно как поражение по отношению к этому высшему поведению. Но это значило бы придать сознанию конституирующую роль, чего Жане никак не хочет. (...) Но во многих своих описаниях он дает понять, что больной «бросается» в низшее поведение для того, чтобы не принимать высшего. Здесь сам больной провозглашает свое поражение, даже не предприняв попыток борьбы, и эмоциональное поведение маскирует невозможность принять адаптированное поведение. Возьмем снова пример, который мы приводили выше: больная приходит к Жане, она хочет доверить ему секрет своего расстройства, описать ему подробно свои навязчивые идеи. Но она этого не может сделать, для нее это слишком трудное .социальное поведение. Тогда она разражается рыданиями. Но потому ли она рыдает, что она не может ничего сказать? Являются ли ее рыдания тщетными усилиями действовать, диффузным потрясением, которое представляло бы собой распад слишком трудного поведения? Или же она рыдает 2 Но не эпифеноменом- сознание есть поведение из поведений. 124 именно для того, чтобы ничего не сказать? На первый взгляд различие между этими двумя толкованиями кажется незначительным: обе гипотезы предполагают поведение, которое невозможно принять, обе гипотезы предполагают замещение поведения диффузными проявлениями. Поэтому Жане легко переходит от одной из них к другой: именно это и делает его теорию двусмысленной. Но на самом деле эти две интерпретации разделяет пропасть. Первая действительно является чисто механистической и, как мы это видели, по сути достаточно близка к взглядам Джемса. Вторая же, напротив, и в самом деле вносит нечто новое: только она заслуживает названия психологической теории эмоций, только она делает из эмоции поведение. Дело в том, что действительно, если мы здесь снова введем идею финальности, то мы можем считать, что эмоцио-начальное поведение вовсе не есть душевное смятение: это организованная система средств, которые направлены к цели. И эта система призвана замаскировать, заместить, отклонить поведение, которое не могут или не хотят принять. Тем самым объяснение различия эмоций становится легким: каждая из них представляет различное средство избегания трудности, особую увертку, своеобразное мошенничество. Но Жане дал нам то, что мог: он слишком неопределенен, раздвоен между стихийным финализмом и принципиальным механицизмом. И от него мы не станем требовать изложения теории эмоций как поведения в чистом виде. Ее наброски мы находим у учеников Келера, а именно у Левина3 и Дембо4. Вот что пишет по этому поводу П. Гийом в своей «Психологии формы»5: «Возьмем самый простой пример: субъекту предлагают достать предмет, помещенный на стул, но не выходя за круг, начерченный на полу: расстояния рассчитаны так, что непосредственно это сделать очень трудно или даже невозможно, но можно решить задачу косвенным путем. Здесь сила, направленная к объекту, принимает ясное и конкретное направление. С другой стороны, в этих задачах есть препятствие для прямого выполнения действия; препятствие может быть материальным или моральным, как, например, правило, которое обязались соблюдать. Таким образом, в нашем примере круг, который нельзя переступить, образует в восприятии субъекта барьер, откуда исходит сила, направленная в сторону, противоположную первой. Конфликт двух сил вызывает в феноменальном поле напряжение. (...) Следовательно, субъект в некотором роде заключен в ограниченном со всех сторон пространстве: существует только один положительный выход, но он закрыт своеобразным барьером. Эта ситуация соответствует следующей диаграмме: 3 Lewin К. Vorsatz, Wille und Bediirfnis. Psycho!. Forschung-, 1926, VI. 4 D e m Ь о Т. Der Arger als dynamisches Problem. — Psychol. Forschune 1931, pp. 1-144. " GuillaumeP.La psychologie de la forme. — In: Philosophic scientifique Paris, 1937, pp. 138—139. ' 125
[Рис. 1. О—субъект. (+) — цель, одинарная линия — внешний барьер, двойная линия—внутренний барьер). Бегство является всего лишь грубым решением, поскольку приходится разрушить общий барьер и принять более низкую самооценку. Замыкание, заключение в капсулу, которое поднимает между враждебным полем и «Я» защитный барьер, является другим решением, тоже посредственным. Продолжение опыта может привести в этих условиях к эмоциональной дезорганизации и к другим, еще более примитивным формам высвобождения напряжений. Приступы гнева, иногда очень острые, которые возникают у некоторых людей, хорошо изучены в работе Т. Дембо. Ситуация испытывает структурное упрощение. В гневе, а также, без сомнения, и во всех эмоциях, налицо ослабление барьеров, которые разделяя глубинные и поверхностные слои «Я», обычно обеспечивают контроль над действием со стороны более глубоких слоев личности и владение собой; налицо ослабление барьеров между реальным и ирреальным. Напротив, поскольку действие блокировано, напряжения между внешним и внутренним продолжают увеличиваться: отрицательный характер одинаково распространяется на все объекты поля, которые теряют свою собственную ценность. Так как привилегированное направление цели исчезло, дифференцированная структура, навязанная полю заданием, разрушена». (...) Boi мы и подошли, наконец, в конце этой длинной цитаты к функциональной концепции гнева. Конечно, гнев не есть ни инстинкт, ни привычка, ни трезвый расчет. Он является внезапным разрешением конфликта, способом разрубить гордиев узел. И мы, конечно, вновь обнаруживаем введенное Жане различие между высшими и низшими или отклоняющимися способами поведения. Но только здесь это различие обретает свой полный смысл: именно мы сами приводим себя в состояние полной неполноценности, потому что на этом очень низком уровне наши требования меньше, и мы удовлетворяемся меньшими затратами. Не имея возможности в состоянии высокого напряжения найти тонкое и точное решение проблемы, мы действуем на самих себя, мы «опускаемся» и превращаем себя в такое существо, которое способно удовлетвориться грубыми и менее адаптированными решениями (например, разорвать листок, на котором написаны условия задачи). Гнев, таким образом, выступает здесь как бегство: субъект в гневе похож на человека, который за неимением возможности раз- 126 вязать узлы веревки, связывающей его, извивается во всех направлениях в своих путах. И поведение «гнев», в меньшей степени приспособленное к проблеме, нежели высшие — и невозможные — способы поведения, которые могли бы ее разрешить, является, однако, точно и совершенно приспособленным к потребности снять напряжение, стряхнуть это свинцовое покрывало, которое давит на наши плечи. Отныне можно будет понять примеры, которые мы приводили выше. Больная психастенией приходит к Жане, чтобы ему исповедаться. Но задача слишком трудна. И вот она оказывается в тесном и угрожающем мире, который ждет от нее точного действия и который его в то же время отклоняет. Сам Жане своим отношением показывает, что он слушает и ждет. Но в то же время своим престижем, своей личностью и т. д. он отталкивает эту исповедь. Нужно избежать этого невыносимого напряжения, и больная может сделать это, лишь преувеличив свою слабость, смятение, отвратив свое внимание от действия, которое надлежит совершить, и обратив его на себя («как я несчастна»), превращая самим своим поведением Жане из судьи в утешителя, экстериоризируя и разыгрывая самую невозможность говорить, в которой она находится, превращая ясную необходимость дать те или иные сведения в тяжелое и недифференцированное давление, которое на нее оказывает мир. Именно тогда возникают рыдания и истерика, нервный припадок. (...) Однако в том пункте, куда мы таким образом пришли, мы не смогли бы найти удовлетворения. Теория эмоции как поведения совершенна, но в ее чистоте и в самом ее совершенстве мы можем усматривать ее недостаточность. Во всех примерах, которые мы приводили, функциональная роль эмоции неоспорима. Но она столь же и непонятна. Я понимаю, что для Дембо и гештальтпсихологов переход от попыток найти решение к состоянию гнева объясняется разрушением одного гештальта и образованием другого. И я еще могу понять разрушение формы как «неразрешимую задачу», но как я могу допустить появление другой формы? Нужно думать, что она дается именно как замещение первой. Она существует только по отношению к первой. Существует, следовательно, лишь один процесс, который есть превращение формы. Но я не могу понять этого превращения, не введя прежде сознания. Оно одно только может посредством своей синтетической активности бесконечно ломать и восстанавливать формы. Только оно может отдавать себе отчет в конечной цели эмоции. (...) II. Психоаналитическая теория Эмоцию можно понять только, если в ней искать значение. По своей природе это_значение функционального порядка. Следовательно, мы приходим к тому, чтобы говорить о финальности эмоции. Эту фи-нальность мы схватываем очень конкретно посредством объективного исследования эмоционального поведения. (...) Психоаналитическая психология первая сделала акцент на значении психических фактов, т. е. она первая стала настаивать на том 127 факте, что всякое состояние сознания значит нечто другое, чем оно есть само по себе. Например, неумелая кража, произведенная сексуальным маньяком — это не просто «неумелая кража». Она отсылает нас к чему-то другому, чем она является сама по себе с того момента, как только мы рассматриваем ее вместе с психоаналитиками как феномен самонаказания. Она отсылает нас в таком случае к первичному комплексу, в котором больной пытается оправдать себя, наказывая себя. Мы видим, что психоаналитическая теория эмоций была бы возможна. Но так ли уж ее совсем нет. У этой женщины фобия лавра. Стоит только ей увидеть лавровое дерево, как она падает в обморок. Психоаналитик обнаруживает в ее детстве тяжелый сексуальный инцидент, связанный с лавровым кустом. Чем же здесь будет эмоция? Феноменом отказа, цензуры. Отказа не от лавра. Отказа вновь пережить воспоминание, связанное с лавром. Эмоция здесь является бегством от разоблачения, которое надлежит для себя сделать, как сон является иногда бегством от решения, которое надлежит принять, как болезнь некоторых девушек по Штекелю является бегством от замужества. Конечно, эмоция не всегда будет бегством. Уже у психоаналитиков можно обнаружить интерпретацию гнева как символического удовлетворения сексуальных влечений. И, конечно, ни одну из этих интерпретаций нельзя отбросить. Нет никакого сомнения в том, что гнев мог бы означать садизм, что обморок от пассивного страха мог бы означать бегство, поиск убежища — все это так, и мы попытаемся показать причину этого. То, что здесь находится под вопросом — это самый принцип психоаналитических объяснений. Именно его мы и хотели бы здесь рассмотреть. Психоаналитическая интерпретация представляет сознательный феномен как символическое осуществление желания, отвергнутого цензурой. Заметим, что для сознания это желание не заключено в его символической реализации. В той мере, в которой оно существует посредством нашего сознания и в нем, оно только то, за что оно себя выдает: эмоция, желание спать, кража, фобия лавра и т. д. Если бы было иначе, если бы мы хоть в какой-то мере, пусть даже имплицитно, осознавали наше истинное желание, мы были бы людьми с нечистой совестью, а психоаналитик так не считает. Из этого следует, что значение нашего сознательного поведения является полностью внешним самому этому поведению, или, если угодно, означаемое полностью отрезано от означающего. (...) Одним словом, сознательный факт есть по отношению к означаемому нечто подобное тому, чем эффект некоторого события является по отношению к этому событию: как, например, следы огня, зажженного в горах, — по отношению к человеческим существам, которые этот огонь зажгли. Человеческое присутствие не содержится в золе, которая остается. Оно связано с этой золой отношением причинности: это отношение является внешним, следы очага пассивны по отношению к этому каузальному отношению, как всякое следствие — по отношению к своей причине. Сознание, которое не получило бы необходи-мых технических знаний, не сумело бы понять эти следы как знаки. В то же время, эти следы есть то, что они есть — т. е. они пребывают в себе вне всякой зависимости 128 от означающей интерпретации: они есть наполовину обгоревшие куски дерева, вот и все. (...) Постольку, поскольку сознание само себя создает, оно никогда не является ничем иным, как тем, чем оно себе предстает. Если оно имеет значение, оно должно содержать его в себе как структуру сознания. Это вовсе не значит, что значение это должно было бы быть совершенно эксплицитным. Имеется много возможных степеней конденсации ц ясности. Это значит только, что мы должны вопрошать сознание не извне, как вопрошают остатки очага или стоянки, а изнутри, что нужно в нем искать значение. Сознание, если cogito должно быть возможно, само есть факт, значение и означаемое. (...) Глубокое противоречие всякого психоанализа заключается в том, что он одновременно представляет как причинную связь, так и связь понимания между феноменами, которые он изучает. Эти два типа связей несовместимы. Поэтому теоретик психоанализа устанавливает жесткие трансцендентные причинные связи между изучаемыми фактами (подушечка для булавок означает всегда во сне женские груди, войти в вагон означает совершить сексуальный акт), тогда как практик достигает успеха, изучая прежде всего факты сознания в понимании, т. е. ловко отыскивая внутрисознательное отношение между символизацией и символом. Со своей стороны, мы не отбрасываем результаты психоанализа, когда они получены посредством понимания. Мы ограничиваемся отрицанием всякого значения и всякой вразумительности его теории психической причинности. И между прочим мы утверждаем, что в той мере, в какой психоаналитик пользуется пониманием для интерпретации сознания, было бы лучше признать открыто, что все то, что происходит в сознании, может получить свое объяснение только из самого же сознания. Вот мы, наконец, и вернулись к исходной точке: теория эмоций, которая утверждает означающий характер эмоциональных фактов, должна искать это значение в самом сознании. Иначе говоря, именно сознание само делает себя сознанием, будучи взволнованным потребностью во внутреннем значении. (...) III. Очерк феноменологической теории В нашем исследовании, быть может, окажется полезным одно предварительное замечание, которое может служить общим критическим замечанием в адрес всех теорий эмоций, которые мы до сих пор встретили (кроме, может быть, теории Дембо): для большинства психологов все происходит так, как если бы сознание эмоции было с самого начала рефлексивным сознанием, т. е. как если бы первоначальной формой эмоции как факта сознания была бы такая ее форма, которая бы выступала для нас как изменение нашего психического бытия, или, проще говоря, как если бы эмоция была схвачена с самого начала как состояние сознания. И, конечно, всегда возможно осознать эмоцию как аффективную структуру сознания, сказать: я в гневе, мне страшно и т. д. Но страх первоначально не есть сознание Э-Зак 1355 о9 страха, так же как восприятие книги не есть сознание восприятия книги. (...) Эмоциональное сознание есть с самого начала сознание мира. Не нужно даже представлять всю теорию сознания, чтобы ясно понять этот принцип. Здесь достаточно нескольких простых наблюдений, и примечательно то, что исследователи эмоций никогда не подумали их сделать. Очевидно, в самом деле, что человек, который боится (peur), боится чего-то. Даже если речь идет об одном из тех неопределенных страхов (angoisses), которые испытывают в темноте, зловещем и пустынном проходе и т. д., то боятся опять же именно определенных аспектов ночи, боятся мира. И несомненно, все психологи отметили, что эмоция была вызвана восприятием, представлением-сигналом и т. д. Но кажется, что затем эмоция удаляется для них от объекта с тем, чтобы погрузиться, наконец, в саму себя. Не нужно много размышлять, чтобы понять обратное: что эмоция каждый миг вновь возвращается к объекту и там питает себя. Описывают, например, бегство в страхе, как если бы бегство не было прежде всего бегством от некоторого объекта, как если бы избегаемый объект не оставался постоянно присутствующим в самом бегстве как его основа, причина его существования, как. то, от чего убегают. И как говорить о гневе в том случае, когда бьют, оскорбляют, угрожают, не упоминая человека, который представляет объективное единство этих оскорблений, угроз и этих ударов? Одним словом, взволнованный субъект и волнующий объект объединены в неразрывный синтез. Эмоция есть некоторый способ понимания (apprehender) мира. (...)
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 Все Обращение к авторам и издательствам: |
Звоните: (495) 507-8793Наша рассылка |