Обратите внимание: такая благородная любовь не безлична! Это не «возлюби ближнего своего как самого себя», каким бы тот ни был; это не агапэ, не милосердие и сострадание. С другой стороны, это вовсе не выражение столь же неразборчивого полового влечения. Такая любовь, можно сказать, не от Небес или ада, а от земли. Она возникает у конкретной личности по предпочтению глаз, которые передают затем свое впечатление о другой конкретной личности, ее зрительный образ, сердцу — а сердцу «благородному» и «нежному» присуща, как утверждается в других шедеврах того времени, склонность к любви-амор, а не к низменному вожделению.
В чем же особенность так рождающейся любви?
В разнообразных примерах восточного эротического мистицизма» как индийского, так и ближневосточного, женщина понимается как благоприятная для ее возлюбленного возможность пережить бездонные глубины просветления — сходным проводником была для Данте Беатриче. Но трубадуры понимали все иначе: в любимой они видели женщину — конкретную женщину, а не проявление божественного начала. Именно к ней была обращена любовь, а самым восхваляемым переживанием становились муки земной любви —неизбежные последствия того, чтов этом мире полнейшее единение любящих невозможно. Счастье любви — в предчувствии вечности, боль — в неумолимом ходе времени, и потому ее сущность, как и сказал Готфрид, «горькая услада и радостная печаль». Для тех же, кто «не в силах терпеть скорбь и желают лишь купаться в блаженстве», величайший дар жизни, любовное снадобье — напиток слишком крепкий. Готфрид даже превращает Любовь в богиню и приводит заблудившихся влюбленных к ее затерянному в пустошах храму, «Гроту Влюбленных», где вместо алтаря высится пышное, хрустально чистое ложе.
Но самой трогательной, на мой взгляд, сценой в сочинении Готфрида является эпизод, когда юная пара, направляющаяся на корабле в Ирландию (с этого начинается опера Вагнера) случайно выпивает любовное снадобье и постепенно сознает, что в их сердцах уже неприметно зреет любовь. Верная служанка Бранжьена, которая по ошибке оставила роковую бутыль без присмотра, обращается к молодым людям со зловещим предупреждением: «Этот сосуд и содержимое его обоим принесет лишь гибель!», на что Тристан отвечает: «Да исполнится уготованное Господом, будь то жизнь или смерть. Напиток отравил меня сладостью. Не знаю, чем станет предрекаемое тобой, но такая смерть меня нимало не страшит. И если погибелью моей станет прекрасная Изольда, я с радостью пойду и на вечную смерть».
Бранжьена имела в виду смерть обычную, Тристан же под «такой смертью» подразумевал восторг любви, а под «вечной» — адское проклятие, которое для средневекового католика было вовсе не образным оборотом речи.
Слова Тристана вновь возвращают к исламскому образу влюбленного в Бога Сатаны, низвергнутого в преисподнюю. Кроме того, вспоминается сцена из «Божественной комедии», где Данте рассказывает о круге прелюбодеев в аду; он видел, как раскаленный вихрь пронес мимо стенание души самых знаменитых влюбленных в истории — Семирамиды, Елены Прекрасной, Клеопатры, Париса и, разумеется, Тристана! Далее Данте повествует, как заговорил с Франческой да Римини, которую сжимал в объятиях Паоло, брат ее мужа. Поэт спросил, что привело в кошмарную вечность этих двоих, и Франческа поведала, как они с Паоло вместе читали про Ланчелота и Джиневру, как взгляды их встретились, как они, дрожа, поцеловались — и книга осталась в тот день недочитанной... Оценивая этот отрывок в свете тристановской готовности к «вечной смерти», я поневоле задумался, так ли уж прав был Данте, когда счел что пребывание в аду причиняло тем душам ужасные мучения. Он-то глядел на все как посторонний, а его собственная любовь неудержима влекла поэта вперед и выше, к самой вершине Небес. С другой стороны Паоло с Франческой познали страсть куда более жаркую, и путеводной нитью к постижению этого ужасного счастья могут стать для нас слова другого духовидца, Уильяма Блейка: «Я шел среди адских огней, и мое Вдохновенье казалось Ангелам муками или безумием...» В этом смысл ада (как, впрочем, и рая): оказавшись там, попадаешь на свое место — в точности куда хотел.
Такую же мысль выразил Жан-Поль Сартр в пьесе «За закрытыми дверями», где события разворачиваются в однокомнатном номере гостиницы в Аду, меблированной в строгом стиле Второй Империи, с изображением Эроса на каминной доске. Автор по очереди представляет трех постояльцев, навечно занявших этот номер.
Первый, репортер-пацифист среднего возраста, буквально минуту назад был расстрелян как дезертир, и теперь, движимый тщеславием, мечтает, чтобы его попытку удрать в Мексику и заняться там изданием пацифистского журнала назвали героической, а его самого — смельчаком. Второй появляется лесбиянка, расставшаяся с жизнью после того, как соблазненная ею девушка тайком открыла газ в квартире и они обе задохнулись во сне. Сухая интеллектуалка мгновенно почувствовала презрение к малодушному мужчине, навеки ставшему теперь ее соседом, и не высказала ожидаемого утешения. Не сделал этого и третий, последний постоялец — юная нимфоманка, которая утопила свое незаконнорожденное дитя и довела возлюбленного до самоубийства.
Вторая дама, разумеется, тут же липнет к мужчине, но тому нужно не чувство, а сочувствие. Лесбиянка пресекает любые попытки соседей достичь взаимопонимания, а сама тем временем строит глазки девушке, но та не проявляет к этим ухаживаниям никакого интереса и вообще не понимает, чего от нее хотят. Когда же неослабные приставания друг к другу доводят эту троицу — а персонажи, согласитесь, подобраны весьма колоритные, — до такой вершины отчаяния, что всякий, кто оказался в таком положении, мечтал бы лишь об одном — бежать без оглядки, запертая дверь номера распахивается настежь, за ней открывается лазурная пустота, но никто не выходит. Дверь звучно захлопывается, и люди добровольно остаются вечными узниками.
Примерно о том же говорит Бернард Шоу в третьем акте «Человека сверхчеловека». Я имею в виду прелестную сцену негодования древней старухи, верной дочери Церкви, которую убеждают в том, что место, где она бродит вне себя от радости, на самом деле — Ад, а не Рай. «Я же говорю вам, несчастный: я знаю, что я не в Аду, — настаивает она. — Я не испытываю страданий». В ответ ей говорят, что при желании она без трудаможет подняться вон на тот холм и попасть в Рай. За этим следует предупреждение: у тех, кто счастлив в Аду, пребывание в Раю вызывает обычно мучительные неудобства. Некоторые (чаще всего англичане) все же остаются там, но вовсе не потому, что счастливы; просто они считают место на Небесах приличествующим своему положению. «Англичанин убежден, что исполняет нравственный долг, — рассказывает собеседник старушки, — когда он всего лишь терпит неудобства». Колкое замечание Бернарда Шоу вплотную подводит меня к последнему размышлению на тему этой главы.
Исцеляющая деятельность, что спасает от сомнений весь мир, мечущийся, как легендарный Тристан, между добрым именем и любовью, нашла свое отражение в предании о Святом Граале. В этой исполненной символики истории духовное смятение того времени представлено образом «бесплодных земель» — тех самых, которым в 1922 году посвятил одноименную поэму Томас Элиот, применивший давний символ для описания собственной неспокойной эпохи. В пору церковного деспотизма любое естественное побуждение получало клеймо безнравственности, а единственным признанным средством «искупления» порока были таинства, которые проводились по-настоящему испорченным духовенством. Людей принуждали к притворству и убеждениям, далеко не всегда разделяемым в глубине души. Навязанное моральное состояние было важнее тяги к истине и любви. Предвестниками адских мук на земле становились издевательства над сластолюбцами, еретиками и прочими злодеями, которых прилюдно, прямо на площадях, заживо резали на куски или бросали в костер. И все надежды на лучшую участь обращены были ввысь, к владениям небесным, где, как с презрением говорил Готфрид, должны были купаться в блаженстве те, кто не в силах терпеть скорбь и желания.
В «Парцифале», версии легенды о Граале пера Вольфрама фон Эшенбаха, великого современника и литературного соперника Готфрид» опустошающую жизнь христианского мира символизируют ужасные раны юного Хранителя Грааля Анфортаса, чье имя означает «немощь». Предполагалось, что главным подвигом долгожданного Рыцаря Грааля станет излечение смертельно больного юноши. Примечательно, что Анфортас просто унаследовал — а не заслужил по праву — почетный пост хранителя высшего символа духовной жизни. Он, так сказать, не подтвердил должным образом свою роль и, напротив, шел по обычному пути молодости: как случалось со всеми знатными юношами того времени, король умчался однажды от Замка Грааля с боевым кличем «Амор!» — и тут же столкнулся с рыцарем-язычником из страны, лежащей неподалеку от огражденного Райского Сада. Рыцарь отправился на поиски Грааля, а на острие его копья было выгравировано название реликвии. Двое взяли пики наперевес, ринулись друг на друга, и язычник пал, но его копье — со словом «Грааль» на острие — оскопило молодого короля, а отсеченная голова накрепко застряла в разверстой ране.
Такое несчастье, по мысли Вольфрама, призвано было олицетворять разобщенность духа и природы в христианской жизни: отрицание естественного как порочного, навязывание власти якобы сверхъестественной и неминуемое уничтожение как природы, так и истины. Исцелить недужного царя мог, таким образом, только неиспорченный, одаренный от природы юноша, который завоевал бы высшую награду настоящими подвигами и жизненными свершениями в духе непоколебимой возвышенной любви, стойкой верности и искреннего сострадания. Таким героем и стал Парцифаль. На этих страницах нам не удастся исчерпывающе изложить весь ход его символической жизни, но для того чтобы очертить целительную идею поэта, достаточно будет пересказать четыре главных эпизода.
Овдовевшая мать растила благородного юношу в глухом лесу, вдалеке от учтивого общества, но в один прекрасный день, когда в окрестностях их дома оказалось случайно несколько странствующих рыцарей, мальчик оставил мать и сбежал ко двору короля Артура. Уроки хороших манер и рыцарской доблести давал ему старый вельможа Гурнеманц восхищенный многочисленными достоинствами безвестного юноши и мечтавший выдать за него свою дочь. Но Парцифаль счел, что должен воевать жену, а не получить ее просто так, поэтому вежливо отказался и вновь оставшись в одиночестве, уехал прочь.
Он ослабил поводья, и воля природы (то есть его коня) привела юношу к осажденному замку осиротелой принцессы Кондвирамур (сопiiuireamour, «хранить любовь»), его ровесницы. На следующий же день Парцифаль геройски спас ее от нападок нежеланного короля, который надеялся путем брака с принцессой приумножить свои феодальные владения. Юная принцесса и стала для рыцаря завоеванной женой; правда, в округе не нашлось священника, который провел бы свадебный обряд. Этой подробностью поэт показывает, что благородная любовь сама собой освящает супружество, а крепчайшими брачными узами становится любящая верность.
Второй рассказ, к которому затем переходит Вольфрам, олицетворяет вершину — но еще не преодоление — человеческой природы, добившейся высочайшей духовной цели, символом которой в средние века был Грааль. Сначала Парцифаль занят обычными для того времени мирскими делами —рыцарскими подвигами и женитьбой —и лишь потом, без всяких предупреждений и сознательных намерений, погружается вдруг в непредсказуемый, непредвиденный мир духовных исканий, олицетворяемых Замком Грааля и чудесно исцеленным королем. Неписаный закон приключений требует, чтобы герой ничего не знал заранее о своих задачах и общих правилах, но совершал все подвиги стихийно, по велениям души. Замок впервые предстает перед Парцифалем как видение: опускается подъемный мост, внутри рыцаря ждет радушный прием, и, когда в тронный зал вносят больного, перед гостем стоит одна задача — просто спросить, чем занедужил король. И в тот же миг рана затянется, бесплодные земли покроются зеленью, а героя-спасителя сделают королем. Однако впервые оказавшийся в замке Парцифаль, хоть и полон сострадания, вежливо хранит молчание, так как Гурнеманц учил, что рыцарю не пристало задавать вопросы. Тревога за свое общественное положение подавила порывы души — такое случалось в те времена со всеми на свете, и именно это было причиной всех сложностей.
Нам, впрочем, придется изрядно сократить эту долгую и удивительную историю. Перейдем сразу к итогу: не подчинившийся зову души, Женивший себе юный рыцарь — презираемый, униженный, осмеянный изгнанный с позором из окрестностей замка Грааля — был так пристыжен и ошеломлен случившимся, что в сердцах проклял самого Господа за то, что оставался до сих пор жертвой подлого обмана. Долгие годы Парцифаль посвящает одиноким исканиям, чтобы со временен вновь найти замок Грааля и наконец-то исцелить измученного короля Лесной отшельник убеждает рыцаря в том, что Богом на замок наложены особые чары: кто намеренно ищет его, никогда не найдет, и кто однажды потерпел неудачу, второго шанса не получит. Несмотря на это юноша упорно ищет замок, и решимость его опирается на сочувствие к больному королю, который ужасно страдает по его, Парцифаля, вине.
Однако источником окончательной победы, как ни странно, становится не эта упрямая решимость, а верность Кондвирамур и бесстрашие в бою. Непосредственным преддверием главных событий был пышный свадебный пир — множество прекрасных дам и утонченный флирт в живописных беседках, — откуда Парцифаль удирает не только из-за нравственного возмущения. Он по-прежнему хранит в сердце образ Кондвирамур, которую не видел на протяжении всего срока неустанных и трудных поисков, и потому просто не в силах предаваться заманчивым утехам пиршества. Как обычно, он уезжает один, но тут же видит мчащегося навстречу из соседней рощи великолепного рыцаря-магометанина.
Между прочим, к этому времени Парцифаль уже знал, что у него есть старший единокровный брат, мусульманин. Им и был этот незнакомец. Рыцари сошлись и вступили в яростный поединок.
Они сражаются... Они?! Нет, истине в глаза взгляни. Здесь в испытанье боевое, Казалось бы, вступили двое, Но двое, бывшие — одним. Мы их в одно соединим:
Две кровных половины, Два брата двуедины...
Сцена битвы в общих чертах повторяет схватку Анфортаса с язычником, но меч Парцифаля ломается о шлем противника, после чего мусульманин, не желая покрывать себя позором убийства безоружного врага, отбрасывает свой меч. Рыцари садятся рядом, и разворачивается сцена примирения.
В описании этой важнейшей встречи достаточно явно содержится аллегорическое указание на две друг другу противостоящие (в те времена) религии, ислам и христианство — «два брата двуедины». И затем происходит настоящее чудо: стоит братьям прийти к согласию, как возникший перед ними посланец из замка Грааля приглашает к королю обоих — удивительнейшее решение для европейского автора в эпоху крестовых походов! И вот недужный король здоров, Парцифаль седлает коня, а мусульманин, взяв в жены девушку из замка — лишь ее непорочные ладони могут нести символическую чашу, — увозит ее на Восток и правит там в любви и правде, строго присматривая за тем, чтобы, как сказано в тексте, «народ его обрел свои права».
Да, чудесного «Парцифаля» Вольфрама фон Эшенбаха действительно стоит прочесть! Эта забавная и радостная книга, совершенно не похожая на тяжеловесный опус Вагнера, — одно из величайших, богатейших и самых гуманистичных творений европейского Средневековья. Кроме того, это живой памятник спасительной силе любви во всех ее проявлениях; возможно, это лучшая история любви всех времен и народов.
В завершение позвольте мне обратиться к сочинениям современного автора, Томаса Манна, который уже в первой новелле «Тонио Крегер» (1903 г.) назвал любовь руководящим принципом своего творчества.
Молодой герой этой истории, уроженец северной части Германии, чья мать была романской крови, сознает, что далек от своих голубоглазых и белокурых приятелей не только внешне, но и характером. Он относится к ним с забавной меланхоличной утомленностью интеллектуального сноба, в которой, в то же время, сквозит зависть, смешанная с восхищением и любовью. И вправду, в глубине души он навеки преданым и, прежде всего, обаятельному Гансу и прекрасной Ингеборг, которые непреодолимо влекут его как живые идеалы свежести, красоты и Молодости.
Достигнув совершеннолетия, Тонио, испытывающий тягу к поприщу писателя, уезжает с Севера на Юг и знакомится там с русской девушкой Лизаветой и ее друзьями, высоколобыми интеллектуалами; но среди этих людей, осуждающих и презирающих глупость человеческого рода, У ничуть не легче, чем прежде рядом с объектами их критики. «Заблудший обыватель», как величает себя сам Тонио, покидает второе общество и, оказавшись меж двух миров, отправляет скептичной Лизавет» эпистолярный манифест, где изложено его творческое кредо.
Он понял уже, что правдивое слово, lemotjuste, способно ранить, даже убивать, но долг писателя состоит в том, чтобы беспристрастно наблюдать и называть все своим именем — пусть даже причиняя боль или сражая наповал, ведь писатель обязан показывать именно изъяны я мире нет совершенства, иначе он был бы предметом восхищения, а не любви; возможно, он просто навевал бы скуку. Совершенство всегда лишено индивидуальности (все будды совершенны и потому, говорят, похожи: добившись освобождения от недостатков, они покидают мир и никогда больше не возвращаются; остаются только бодхисаттвы, взирающие на жизнь и дела людей в этом несовершенном мире со слезами сострадания). Обратите внимание на подробность, в которой кроется важнейшая особенность рассуждений Манна на эту тему: мы любим в других именно изъяны. Писатель призван подбирать таким недостаткам точные определения и посылать их, будто стрелы, точно в «яблочко» — но стрелы эти должны быть насквозь пропитаны целебным бальзамом любви, так как мишень (изъяны) и представляет собой индивидуальное, человеческое, естественное, главное в жизни.
«Я восхищаюсь, — пишет Тонио Крегер своей подруге-интеллектуалке, — холодными гордецами, что шествуют по тропе великой, демонической красоты, но не завидую им [и тут герой романа пускает свою стрелу!]. Ведь если что может сделать из литератора поэта, то как раз обывательская любовь к человечному, живому, обыденному. Все тепло, вся доброта, весь юмор идут от нее, и временами мне кажется, что это и есть та любовь, о которой в Писании сказано, что человек может говорить языком человеческим и ангельским, но без любви голос его все равно останется гудящей медью и кимвалом бряцающим».
«Эротическая», «пластическая ирония» — так назвал Томас Манн свой принцип, который оставался главной идеей его творчества на протяжении большей части писательской карьеры. Неусыпное око подмечает, разум подсказывает слово, а сердце сгорает от сострадания. Жизнеутверждающая сила любой влюбленной в мир души меряется и проверяется, в конечном счете, умением с сочувствием относиться ко всему что глаз увидел, а ум назвал. «Ибо всех заключил Бог в непослушание –– писал святой Павел к римлянам, — чтобы всех помиловать». Больше тогоможно не сомневаться, что сама жизнь рано или поздно устроит каждому испытание на способность к такой любви — как случилось вскоре самим Томасом Манном, чьи голубоглазые гансы и белокурые ингеборг были превращены Гитлером в каких-то растленных чудовищ...
И как нам быть, случись такая проверка?
«Любовь долготерпит», —сказал святой Павел, а до него Христос говорил: «Не судите, да не судимы будете». Дошли до нас и слова Гераклита: «Для богов все достойно, хорошо и правильно, но человек считает одно верным, а другое ошибочным. Добро и зло едино».
В этом таится глубочайшая, ужасная тайна, которую мы, вполне вероятно, никогда не постигнем, но для того, чтобы пройти испытание, эту мудрость непременно нужно усвоить. Любовь ничуть не слабее жизни. Когда жизнь порождает то, что рассудок именует злом, можно по долгу чести вступить в праведный бой, но если в этой схватке будет забыта идея любви — «Любите врагов ваших!» —утратится и человечность.
Говоря словами американского романиста Готорна, «человек не вправе отрекаться от родства даже с самыми страшными преступниками».
IX. МИФОЛОГИИ ВОЙНЫ И МИРА (1967 г.)
Примеры мифологий войны по очевидным причинам приводить намного легче, чем мифологий мира, поскольку столкновения между группами людей всегда были делом обычным. Следует признать и тот жестокий факт, что убийство вообще является непременным условием бытия: живое живет живым, пожирает живое, иначе просто не сможет существовать. Многие не в силах смириться с этой ужасной необходимостью, и целый народ, случалось, порождал мифологию о пути к вечному миру. В итоге, однако, такие народы не смогли пережить бойню, которую Дарвин назвал всеобщей борьбой за существование. Чаще в ней побеждали те, кто примирился с правилами жизни в этом мире. Скажем просто и откровенно: свою жизнеутверждающую мифотворческую мудрость потомкам передали именно те племена, народы и нации, которые были воспитаны на мифологиях войны.
Если заглянуть почти на два миллиона лет в прошлое, в те невероятно далекие времена, куда уводят недавние палеологические находки и открытия, то выясняется, что уже в первобытной Восточной Африке, то обнаружены самые ранние приметы эволюции нашего рода, существовало два принципиально несхожих вида человекообразных. Гоминиды первого типа, открытые профессором Лики и получившие имя синантропов, были травоядными — и давно вымерли. Второй вид, homowhilis, «человек умелый», как назвал его Лики, был плотоядным. Эти убийцыизготовляли оружие и орудия труда, и именно от них, несомненно) произошла современная человеческая раса.
«Человек, — писал Освальд Шпенглер, — животное хищное». Так уж устроен мир. Есть и другой факт: если в целом сравнить хищников с их травоядными жертвами, то первые не только сильнее, но и, как правило, умнее. Гераклит говорил, что война — творец всего великого, («Война — отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других — людьми, одних творит рабами, других — свободными» (Цит по изд.: Фрагменты ранних греческих философов. Часть 1. От эпических теокосмогоний до возникновения атомистики. — М.: Наука. — 1989. —С. 202; в пер. А. В. Лебедева)) а Шпенглер много позже отметил: «Кому не хватает смелости быть молотом, тот рано или поздно станет наковальней». Откликаясь на эту неприглядную истину, многие чувствительные натуры считали мироустройство нестерпимым, а всех, кто был лучше приспособлен к жизни, с ужасом называли «злобными», «чудовищными» или «свирепыми», предлагая взамен свой идеал человека: он всегда подставляет другую щеку, хотя царство его, разумеется, не от мира сего. И так уж вышло, что в конце концов в широкой панораме человеческой истории можно выделить две совершенно противоположные формы мифологий: одни с воодушевлением принимают кошмарные условия жизни в бренном мире, а другие — с возмущением отвергают.
Если обратиться к первобытным мифологиям народов, не имеющих письменности, сразу становится заметно, что все они без исключения относятся к первому, утверждающему типу. Лично мне не известен ни один примитивный народ, который бы отвергал и презирал борьбу с другими народами либо воспринимал военные действия как абсолютное зло. Крупные охотничьи племена неустанно истребляют животных, и, поскольку запасы мяса ограничены, между членами соперничающих групп, притязающих на одни и те же угодья, неизбежно происходят столкновения.
В целом, охотничьи народы — сообщества воинские; больше того, многие из них видят в войнах развлечение и превращают их в браваду. Обряды и мифологии таких племен опираются обычно на идею о том, что смерти вообще нет. Если кровь убитого зверя просочится в почву, то его жизненное начало вернется к Матери-Земле и после родится заново;
иными словами, на следующий год тот же зверь вновь обретет временное тело. По этой причине животные считаются добровольными жертвами, которые дарят тела людям, прекрасно понимая, что охотники проведут все обряды, необходимые для того, чтобы жизненное начало зверя возвратилось к своему источнику. Сходным образом, после военных стычек практикуются особые ритуалы, призванные умиротворить и отправить в страну духов призраки погибших воинов.
Подобные церемонии включают подчас и обряды, смягчающие боевой пыл победителей и их увлеченность войной, поскольку любое умерщвление — хоть животных, хоть людей — всегда считалось чреватым многими опасностями. Во-первых, убитый человек или зверь может отомстить; во-вторых, сам воин или охотник рискует заразиться манией убийства и впасть в неистовство. Таким образом, наряду с обрядами, смягчавшими гнев призраков, порой проводились особые ритуалы для успокоения вернувшихся воинов, чтобы те вновь привыкли к мирной жизни.
Одна из первых книг, которые мне посчастливилось редактировать, была посвящена военным церемониям племени навахо. Книгу сопровождал ряд изображений рисунков на песке (в данном случае точнее было бы сказать: «картин из пыльцы», так как их рисуют порошком из цветочных лепестков). Это были иллюстрации к преданию о богах войны племени навахо, братьях-близнецах, чей культ возродили в резервациях в годы Второй мировой войны, чтобы пробудить боевой дух у индейцев-новобранцев. Сама легенда носит название «Когда двое пришли к отцу» и рассказывает о путешествии близнецов-героев навахо к дому их отца, Солнца, в поисках колдовства и оружия, которые помогли бы истребить чудовищ, наводнявших в те времена всю Землю.
Основополагающая мысль практически каждой мифологии войны сводится к тому, что враг — чудовище и, уничтожая его, ты защищаешь единственный по-настоящему ценный уклад жизни, которому следует, разумеется, только твой собственный народ. В обрядах посвящения племени навахо юные смельчаки играют роль молодых богов-героев мифологической эпохи, которые в свое время спасли людей, очистив пустоши от ядовитых змей, великанов и прочих кошмаров. Я бы добавил, что одна из главных проблем нашего многострадального общества заключается именно в том, что если молодежи, воспитанной в безопасности мирной домашней жизни, внезапно приходится играть роль воинов, ей практически не предлагают нужной психологической установки. Юноши духовно не готовы исполнять требуемые роли в извечной игре жизни, а заложенные в них, но непригодные в этом случае моральные чувства ничем не в силах им помочь.
Впрочем, не все первобытные народы воинственны. Переходя от кочевых охотников и воинов бескрайних равнин к обосновавшимся в деревнях жителям тропиков, где основой питания были прежде всего растения, мы вправе, казалось бы, ожидать относительно миролюбивой жизни, не требующей воинственного уклона в психологии и мифологии Однако не тут-то было! Как уже говорилось в одной из предшествующих глав, в тропических зонах господствуют очень странные верования основанные на том наблюдении, что в растительном мире юное зарождается в увядшем, живое всходит из погибшего, а новый посев прорастает над сгнившими остатками прошлогоднего. В согласии с этим преобладающий среди жителей этих районов мифологический сюжет подтверждает представление о том, что жизнь приумножается умерщвлением. По правде говоря, именно в этих уголках мира проводились, а кое-где сохранились и по сей день! — самые ужасные и бессмысленные по своей жестокости ритуалы человеческих жертвоприношений, в основе которых лежит все та же мысль: чтобы пробудить жизнь, нужно убивать. Именно там процветает охота за головами: прежде чем жениться и произвести на свет потомство, юноша должен отнять жизнь у кого-то другого и добыть его голову. На свадьбе трофею воздадут должные почести — но это не презрение к врагу, а почтение к убитому, который передал свою жизненную силу будущим детям победителя.
Что касается мрачной задачи поиска жертв для обрядов продолжения жизни, то самым показательным примером служит цивилизация древних ацтеков, где беспрестанные умерщвления людей на многочисленных жертвенниках считались необходимым условием движения Солнца, хода времени и существования самой Вселенной. Ацтеки постоянно ввязывались в войны с соседями лишь ради того, чтобы добывать сотни и тысячи пленных для жертвоприношений. Воинов в стране ацтеков почитали наравне со жрецами, а принцип битвы —даже сражений между стихиями ветра и земли, воды и огня — лежал в основе устройства Вселенной, высшим олицетворением которой был великий ритуал так называемой Цветочной Войны.
Перенесемся на древнейший Ближний Восток, где впервые возникли сообщества, занимавшиеся севом и жатвой злаков, а после и ранние города. Около восьмого тысячелетия до нашей эры там постепенно обрел четкую форму совершенно новый уклад жизни, основанной теперь не на собирательстве и охоте, а земледелии; главной кормилицей человека стала великая и добрая Мать-Земля. Именно в те времена у тех народов появились обряды плодородия и стали в дальнейшем важнейшими церемониями всех земледельческих цивилизаций: ритуалы посвящались вспашке и севу, веянию, первой жатве и окончанию сбора урожая. На протяжении примерно тысячи лет такого существования крошечные поселки не нуждались в защите, но уже к шестому тысячелетию, и особенно в пятом, оплотом цивилизованной жизни все чаще становятся городские стены. Так археологи узнали о том, что эти уже сравнительно зажиточные селения миро- и трудолюбивых земледельцев начали ощущать угрозу со стороны воинственных кочевников, а порой и подвергались их опустошительным набегам.
В западной части этой стремительно развивавшейся культурной сферы особенно выделялись два разбойничьих народа: скотоводы-арийцы с лугов Восточной Европы и семиты, вторгавшиеся с юга, из Сирийской пустыни, где паслись овечьи отары и стада коз. Те и другие были воинами совершенно безжалостными, и после их набегов от городов не оставалось камня на камне. Ветхий Завет изобилует рассказами о разграблениях и полном уничтожении мирных селений. Глядите! Со сторожевых башен заметили облако пыли у горизонта. Песчаная буря? Нет, войско кочевников! А это значит, что к утру в черте городских стен не останется ни единой живой души...
На Западе крупнейшим трудом по мифологии войны является, помимо Ветхого Завета, конечно же, «Илиада». Греки стали хозяевами Эгейского моря в конце Бронзового века и начале Железного — примерно тогда же, когда Ханаан наводнили амореи, моавитяне и хабиру, первые евреи. Эти вторжения происходили в одну и ту же эпоху; предания о славных завоеваниях тоже появились практически одновременно. Не очень различались и основные мифологические идеи, пронизывающие оба сборника легенд. «Илиада» и Ветхий Завет изображают нечто вроде двухэтажного мира, где внизу находится Земля, а над нею — мир божественный. На нижнем этаже ведутся войны (наши побеждают чужих), но ходом сражений руководят свыше. В «Илиаде» многочисленные боги пантеона примыкают к противоборствующим сторонам, поскольку там, наверху, тоже царят раздоры: Посейдон идет против воли Зевса, Афина соперничает с Афродитой, а у Зевса не ладятся отношения с Герой. Удача земных армий зависит от исхода очередной распри наверху. Вообще говоря, одной из самых любопытных особенностей «Илиады» является то, что сочинение во славу греков оказывает больше почестей и уважения троянцам. Даже главным духовным героем шедевра становится благородный троянский воин Гектор, рядом с которым Ахилп выглядит мелким головорезом. Трогательный эпизод из шестой книг» когда Гектор прощается перед битвой со своей женой Андромахой и маленьким сыном Астианактом (лежащим, «подобно звезде лучезарной» на руках кормилицы), — несомненно, венец всей поэмы, вершина человечности, нежности и подлинного мужества.
«Муж удивительный, — рыдает добродетельная жена, —губит тебя твоя храбрость! [...] Скоро тебя аргивяне, вместе напавши, убьют!» Величественный супруг отвечает:
Все и меня то, супруга, не меньше тревожит; но страшный Стыд мне пред каждым троянцем и длинноодежей троянкой, Если, как робкий, останусь здесь я, удаляясь от боя. Сердце мне то запретит; научился быть я бесстрашным, Храбро всегда меж троянцами первыми биться на битвах, Славы доброй отцу и себе самому добывая!
И когда малыш в страхе отшатывается от отцовского сверкающего шлема с пучком конского волоса на гребне, Гектор громко смеется, снимает шлем, кладет на землю и лишь потом целует сына, качает на руках и обращается к Зевсу с молитвой за него — прежде чем уйти навстречу предначертанной смерти.
Можно вспомнить и великолепную трагедию Эсхила «Персы» — какое выдающееся произведение появилось в Афинах спустя каких-то два десятилетия после того, как сам Эсхил сражался с вторгшимся на остров Саламин персидским флотом! Действие трагедии разворачивается в Персии, где царица и придворные обсуждают возвращение потерпевшего поражение в той битве Ксеркса. Текст написан от лица персов и ясно показывает, с каким почтением и сопереживанием могли относиться древние греки даже к заклятым врагам.
Если же перенестись из Афин в Иерусалим, от «Илиады» к Ветхому Завету, перед нами предстает мифология с совсем иным верхним этажом и совершенно иной высшей силой. Это уже не многоликий пантеон, где боги благосклонны ко всем участникам войны, а целеустремлённое единственное божество, чья милость навеки закреплена только за одной стороной. И запечатленное в тексте отношение к врагу, кем бы он ни был, разительно отличается от греческих понятий. По правде говоря, неприятеля вообще не считают человеком, и война с ним — не благородное «иду на Вы», а захват какой-то вещи. Я подобрал несколько характерных отрывков, которые все вы, не сомневаюсь, легко узнаете, но в рамках нашей темы они помогут понять, что мы тоже вскормлены одной из самых жестоких военных мифологий на свете. Начнем с «Второзакония»:
Когда введет тебя Господь, Бог твой, в землю, в которую ты идешь, чтоб овладеть ею, и изгонит от лица твоего многочисленные народы, Хеттеев, Гергесеев, Аморреев, Хананеев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев, семь народов, которые многочисленнее и сильнее тебя,
И предаст их тебе Господь, Бог твой, и поразишь их: тогда предай их заклятию, не вступай с ними в союз и не щади их.
И не вступай с ними в родство: дочери твоей не отдавай за сына его, и дочери его не бери за сына твоего;
Ибо они отвратят сынов твоих от Меня, чтобы служить иным богам, и тогда воспламенится на вас гнев Господа, и Он скоро истребит тебя.
Но поступайте с ними так: жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите, и рощи их вырубите, и истуканы их сожгите огнем.
Ибо ты народ святый у Господа, Бога твоего; тебя избрал Господь, Бог твой, чтобы ты был собственным Его народом из всех народов, которые на земле (7:1—б).
Когда подойдешь к городу, чтобы завоевать его, предложи ему мир.
Если он согласится на мир с тобою и отворит тебе ворота, то весь народ, который найдется в нем, будет платить тебе дань и служить тебе.
Если же он не согласится на мир с тобою и будет вести с тобою войну, то осади его.
|