Несомненно, эти древние сюжеты и предания не были известны многим миллионам наших современников, которые следили за похоронами своего погибшего юного героя, вслушивались в стук копыт семи серых жеребцов о мостовые притихшего города и глядели на благородного скакуна с развернутыми назад стременами. Тем не менее давние легенды были не просто подоплекой происходящего — они напоминали о старинных военных обрядах и были всем понятны. Именно это я хочу подчеркнуть! Кроме того, они перекликались и с другой вехой американской истории: пушками Гражданской войны и похоронами Линкольна, который тоже был убит и которого провожали в вечность такой же церемонией. Мелодия современного обряда многократно усиливаясь символическими обертонами — неслышными, быть может, обычному уху но в глубине души их отмечал каждый — размеренным, торжественным боем военных барабанов и стуком черных копыт коней Царя Смерти, бредущих по безмолвному городу.
Пока я наблюдал за этим обрядом, где древние сюжеты перекликались с современностью, мне на ум приходили и другие мысли — например об открытости человеческого ума, отыскивающего утешительные образцы в таинственных играх, подобных этой, что подражала уходу души с Земли и вознесению сквозь семь небесных сфер. За много лет до того в трудах великого историка культуры Лео Фробениуса я наткнулся на повествование и рассуждения о том, что он сам именовал «пайдевматическими», или педагогическими, силами, посредством которых на протяжении всей истории культура руководит и направляет человека — несформировавшееся и неопределившееся животное, в чьей нервной системе поведенческие механизмы не стереотипны, а открыты оттискам извне. В древности (как и сейчас у некоторых примитивных народов) наставниками человека были звери и травы. Позже его учителями стали семь небесных сфер. Любопытной особенностью нашего лишенного жесткой формы живого вида является то, что мы строим свою жизнь на выдумке: мальчишка воображает себя мустангом и, ощутив в себе новую личность и прилив сил, мчится по улице галопом; девочки подражают матери, а сыновья — отцу.
В давно забытые тысячелетия палеолитической Великой Охоты, когда ближайшими соседями человека были самые разные звери, именно животные играли роль его воспитателей и воплощали своим образом жизни многочисленные силы и законы природы. Члены племени называли себя именами животных, а на обрядах прикрывались звериными масками. С другой стороны, для тех народов, что жили среди тропических джунглей, основное действо природы разыгрывала зелень, а людские игры в подражание были связаны с растительным миром. Как мы Уже знаем, главный миф рассказывал о боге, давшем себя умертвить, расчленить и зарыть в землю, откуда затем выросли годные в пищу растения. В обрядах человеческих жертвоприношений, характерных для вcex земледельческих культур, этот изначальный мифологический сюжет разыгрывали до омерзения буквально; ибо в мире трав новая жизнь зарождается из мертвого, молодые ростки восходят из увядшего, и точно так же должна быть устроена человеческая жизнь. Усопших предавали земле, чтобы они родились заново, а образцом мифов и ритуалов стад круговорот растительного мира.
В великий и очень важный период расцвета Месопотамии (ок. 3500 г. до н. э.), древнейшей цивилизации городов-государств, чарующий образец для подражания переместился с Земли, от царства животных и растений, на небеса. Случилось это, когда жрецы-звездочеты обнаружили, что семь небесных сил — Солнце, Луна и пять видимых планет — перемещаются среди неподвижных созвездий с математической точностью и размеренностью. Новое прозрение относительно чудесного устройства Вселенной достигло своих вершин в идее космического порядка, незамедлительно ставшего небесным образцом для общественного устройства на Земле: восседающий на престоле царь в короне Солнца или Луны, царица как богиня-планета Венера и высшие придворные сановники в роли второстепенных светил. В легендарных дворцах христианской Византии еще в V—XIII веках императорский трон был окружен разнообразными символами рая: ревущими золотыми львами с воздетыми хвостами, щебечущими среди самоцветных дерев птицами! из драгоценных камней и металлов. И когда посол какого-либо варварского племени, только что проведенный по ослепительным мраморным коридорам с бесконечными рядами дворцовых стражников и пестрыми толпами нарядных военачальников и епископов, представал перед внушительной, неподвижной и безмолвной фигурой монарха, восседающего в солнечном венце на своем лучезарном престоле, гость тут же падал ниц в искреннем благоговении перед такой Божественностью — а пока: он лежал в прострации, скрытый от глаз хитроумный механизм возносил царский престол в воздух. И вот, когда потрясенный посетитель поднимался наконец с колен, он видел вдруг, что монарх, успевший уже облачиться в совершенно новые одеяния, взирает на него сверху, словно сам Бог с усеянного звездами неба. В письмах к императору святой Кирилл Александрийский величает царя «Образом Божьим на Земле». Это, возможно, немного чересчур, хотя по существу мало чем отличается от идеи, которую безмолвно выражают современные королевские дворы или папская месса.
Шутливые выходки такого рода до сих пор производят сильное впечатление, поскольку основаны на переносе в мир бодрствования мифических образов из сновидений — человеческой плоти, церемониального наряда или архитектурной композиции, — порожденных не повседневными переживаниями, а теми глубинами души, которые ныне принято называть бессознательным. В силу своей неосознаваемой природы они вызывают у зрителя сноподобный, беспричинный отклик. Вследствие этого характерной особенностью мифических сюжетов и образов, переведенных на язык ритуала, становится то, что они соединяют личность со сверхличностными целями и силами. Ученые, изучающие поведение животных, уже заметили, что в тех случаях, когда дело касается важнейших задач вида — например, при брачных играх и поединках за самку, – схемы стереотипного, ритуализированного поведения ориентируют отдельную особь в направлении, которое согласуется с запрограммированным порядком поступков, характерных для вида в целом. Сходным образом во всех сферах человеческого общения ритуальные процедуры лишают противников индивидуальных черт, то есть их поведение — поступки уже не личности, а человека как обобщенного представителя вида, общества, касты или профессии. Этим объясняется, например, обычай судей и других государственных служащих облачаться в особую форму: приступая к исполнению своих профессиональных обязанностей, они перестают быть самостоятельными личностями и превращаются в олицетворения принципов и законов общества. Даже в частном предпринимательстве есть свои принципы обмена и договоров, ведения торгов и выдвижения судебных исков — то есть общепризнанные ритуальные правила игры, хотя бы отчасти лишающие личной окраски нередкие столкновения интересов. Без подобных правил игры общество просто не смогло бы жить, поскольку никто не имел бы ни малейшего представления о том, как нужно поступать в тех или иных обстоятельствах. Больше того, именно благодаря правилам игры локального сообщества, человеческие свойства любой личности превращаются из отвлеченных возможностей в одну-единственную реальную жизнь, жестко очерченную границами времени, пространства и характера.
Теперь подумаем, что могло бы стать для современного человека Достойным источником благоговения. Как отмечает Фробениус, первое ощущение загадочности вызывал у человечества мир животных во всем разнообразии его видов — именно эти ближайшие соседи, став предмет том восторга, пробудили в человеке тягу к подражательному отождесвлению. Следующим образцом оказался растительный мир — чудо плодородия почвы, в недрах которой мертвое вновь оживает. Наконец, с расцветом первых развитых цивилизаций Ближнего Востока центр внимания перенесся на математику семи подвижных космических тел, подаривших нам, помимо прочего, семь скакунов кавалькады Царя Смерти и Воскрешения. Однако, как утверждает мой учитель истории, сегодня нашим ближайшим соседом являются уже не звери и не травы, и даже не свод небесный с его завораживающими огоньками. Фробениус подчеркивает, что наука лишила все это мифологичности и потому главной загадкой ныне стал сам человек: человек как «Ты», ближний, — ной не такой, каким видит или хочет видеть его «Я», а такой, какой он есть а таинственное и удивительное существо «в себе».
Первые похвалы и признание этот новый, такой близкий предмет восхищения снискал в греческих трагедиях. Обряды всех прочих народов того времени были посвящены животным, растениям, космическим и потусторонним силам, но в Греции уже в эпоху Гомера мир стал человеческим, а трагедии великих поэтов пятого века возвестили окончательное духовное становление этого смещения интересов. В «Портрете художника в юности» Джеймс Джойс дает сжатое определение важнейших черт древнегреческой трагедии, благодаря которым открылся пули к мистическому измерению гуманной духовности. Говоря об аристотелевской «Поэтике», Джойс напоминает о двух классических «трагичных» чувствах», сострадании и страхе, одновременно отмечая, что Аристотели не дал им определения. «Аристотель не дает определений сострадания и страха. Я даю, — заявляет его герой Стивен Дедал и продолжает: — Сострадание — это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и соединяет нас с терпящими бедствие. Страх — это чувство, которое останавливает» мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и заставляет нас искать их тайную причину». Тайная причина бедствий, разумеется, — сама конечность существования, непременное и следовательно, поистине «значительное и постоянное» его условие, которое невозможно отвергать, если пытаешься утвердить жизнь. Но, несмотря на согласие с этим необходимым условием, мы испытываем создание к человеку бедствующему: в данном случае это поистине родственная нам душа.
В похоронных обрядах, о которых только что шла речь, событие было помечено характерным вниманием древнего и современного Запада человеческой личности, но в любой восточной традиции сходный по длительности случай воспринимали бы совсем иначе — там он указывал бы посредством человека на предполагаемые космологические обстоятельства. Любой, кому доводилось присутствовать на подобном восточном обряде, заметил, наверное, что церемония истребляет впечатление о личности «человека бедствующего», тогда как на Западе, напротив, ценность индивидуальности подчеркивают всеми средствами. Старые мехи наполнились новым вином — значимостью личности; в данном случае, это была личность выдающегося молодого человека и всего, что он собой олицетворял (в нашу историческую эпоху, а не во вневременном круговороте нескончаемо повторяющихся тысячелетий). И все же в древней символике семи цокающих копытами жеребцов и оседланного скакуна без всадника сбереглось что-то важное и для настоящего. Старинные образы слагались в новую песню — гимн уникальному, непохожему на других, не имеющему близнецов человеку бедствующему, — но, в то же время, продолжали навевать ощущение «значительного и постоянного в человеческих бедствиях» и нести священную весть о неоспоримой «тайной причине», без которой обряд лишился бы глубинного измерения и исцеляющей силы.
Позволю себе обратиться напоследок к надежде на непостижимое чудо: эту надежду силой искусства вызывают у нас мифы и обряды. Я хотел бы повторить красноречивые строки одного поэта. Лет сорок тому назад, когда я впервые прочел это короткое стихотворение, оно глубоко тронуло меня и с тех пор не раз возвращало мне душевное равновесие. Написал его калифорнийский поэт Робинсон Джефферс; он присылал стихи со своей сторожевой башни на берегу Тихого океана, где годами следил за изящным полетом пеликанов вдоль побережья, вслушивался в простуженный, мирный лай тюленей и старался не замечать вторгающегося издалека размеренного и неуклонно нарастающего гула моторов.
Вот это стихотворение.
МУЗЫКА ПРИРОДЫ
Вечный рев океана, птичий щебет речушек
(Зима позолотой сменила их серебро,
Запятнала их воды и зелень побегов окрасила медью,
чтоб берега очертить)
Такие разные голоса поют на одном языке.
И я уверен, что будь мы сильнее,
Вслушайся мы без смеси желаний и страхов
В бурю народов больных и ярь городов истощенных,
Тот же напев к нам донесся бы — ясно, как голос ребенка.
Или дыхание девы, что одиноко танцует
На берегу океана и о возлюбленных тайно мечтает.
IV. РАЗДЕЛЕНИЕ ВОСТОКА И ЗАПАДА (1961 г.)
жителям Запада нелегко представить, что относительно недавно появившиеся у нас идеи важности индивидуального, уважения к личности, ее правам и свободе, для Востока совершенно бессмысленны. Такими же невразумительными показались бы они первобытным людям, народам Древней Месопотамии и Египта, Индии и Китая. Вообще говоря, наши взгляды прямо противоположны идеалам, смыслу и укладу жизни большинства народов мира. Я убежден, однако, что эти принципы — поистине великое новшество, которое подарили миру именно мы. Это — наше, западное откровение о достойных человека духовных идеалах, соответствующих истинному, высшему потенциалу нашего биологического вида.
Основную пограничную черту, отделяющую восточный мир от западного, я провожу вертикально через Иран, примерно вдоль шестидесятого градуса долготы к востоку от Гринвича. Этот меридиан можно считать линией культурного водораздела, по обе стороны от которой наедятся две созидательные матрицы развитых культур: к востоку — Индия и Дальний Восток (Китай и Япония), а к западу — Левант (Ближний восток) и Европа, На протяжении всей истории эти четыре мира сохраняли каждый свои уникальные свойства — мифологию, религию, философию и идеалы, не говоря уже про образ жизни, стиль одежды и искусства; несмотря на различия, их все же следует рассматривать попарно Индию с Дальним Востоком, а Левант с Европой.
Восточные центры, отгороженные от Запада и друг от друга бескрайними горными пустынями и тысячами лет изоляции, оставались глубоко консервативными. Левант и Европа, напротив, постоянно вступали в плодотворные конфликты и торговые отношения и были настежь открыты как крупным вторжениям, так и взаимному обмену добротные товарами и идеями. Изумительные духовные и материальные свершения нынешней бурной эпохи во многом объясняются тем, что некогда крепкие стены Индии и Дальнего Востока были сперва испещрены пpoбоинами, а потом и вовсе разрушены. После этого, однако, мир столкнулся с проблемой, которую в мифологии олицетворяет библейское предание о строительстве Вавилонской башни, когда Господь смешал языки народов, чтобы те перестали возводить свой вечный город и рассеялись, как сказано в Писании, «по лицу всей земли» (Быт. 11:4). Сегодня, однако, уже нет места, где можно было бы друг от друга спрятаться;
именно в этом, конечно, и заключается особая сложность нашей эпохи;
Мифический образ Вавилона уместен здесь вдвойне, поскольку в древних городах-государствах Месопотамии около 3500 г. до н. э. Был заложены первые основы всех высших (то есть высокообразованных и колоссальных по масштабам) цивилизаций. Именно от Леванта, а еще точнее — от ранних храмовых городов с башнями-зиккуратами, — разрослись все ветви огромного дерева четырех главных территорий цивилизованности. Больше того, именно там зародились мифические формы общественного строя, до сих пор не позволяющие жителям Востока постичь идею по-настоящему личной жизни. В древних, первобытных общинах охотников, собирателей и рыболовов отдельные кочевые социальные группы, едва добывавшие себе пропитание, не были ни крупными, ни сложными по устройству. Единственными факторами разделения труда были возраст и пол, а каждый мужчина, женщина и ребенок очень неплохо владели всей совокупностью своего культурного наследия. В этом смысле любой взрослый человек был тогда личностью целостной — во всяком случае, в рамках местной культурной модели. Однако примерно после 7500 г. до н. э., с расцветом и развитием сравнительно благополучного Ближнего Востока, жизнь в оседлых общинах» где уже занимались земледелием и скотоводством, намного усложнилась: по мере неуклонного роста населения и площади таких сообществ большее значение приобретали специализированные отрасли знаний и профессиональные навыки. К 4500 г. до н. э. по всему Ближнему Востоку процветали целые созвездия самостоятельных селений, а около 3500 г. до н. э. такие селения в низовьях долины Тигра и Евфрата превратились в города — первые города на свете. Появилось четкое различие между кастами знати и прислуги, цехами ремесленников, орденами жрецов и купеческими гильдиями, так что о целостной личности не могло уже быть и речи — каждый стал человеком односторонним. Вполне закономерно, что в прикладном искусстве той эпохи так ярко и внезапно проявились несомненные попытки символически передать мечту о воссоединении разрозненных частей в единое целое.
Например, уже в керамике середины пятого тысячелетия до нашей эры возникает симметричная геометрическая упорядоченность круговых орнаментов с объединяющей — и олицетворяющей идею целого — центральной фигурой: розеткой, крестом или свастикой. В более поздних композициях центральное место отводили фигуре божества, а в первых городах-государствах тот же бог воплощается в царей (в частности, египетском фараоне). Больше того, и сам монарх, и все его придворные играли в жизни тех сообществ символические роли, определявшиеся не их личными желаниями, а, скорее, правилами ритуальной пантомимы, где властителей отождествляли с небесными телами, — подобно тому как было прежде, на первобытных этапах культурной мутации человека, когда ритуалы строились как подражание животным или круговороту жизни и смерти в растительном мире.
Как отмечалось в предшествующей главе, именно за оградами храмов древнешумерских городов-государств около 3500 г. до н. э; жрецы, следившие за небесными знамениями, впервые заметили, что Солнце, Луна и пять видимых планет перемещаются среди звезд с математической точностью. Тогда и зародилась грандиозная идея небесного, космического порядка, который непременно должен сказываться на устройстве общества. Облачившись в торжественные наряды и символические венцы, царь, царица и придворные церемониально воспроизводили на земле величие небесных светил. Сейчас трудно поверить, что они так глубоко вживались в свои роли, но у нас есть поразительные свидетельства, найденные покойным сэром Леонардом Вулли в «царских гробницах» древнего города Ур — святыни лунного бога.
Согласно его собственному рассказу, сэр Леонард проводил раскопки на древнем храмовом кладбище, где, по преданию, был похоронен патриарх Авраам. Лопаты археологов наткнулись на удивительные групповые захоронения, где стройными рядами были уложены людские тела порой числом до шестидесяти пяти. Лучше других сохранилось тело женщины по имени Шуб-ад, погребенной вместе с двадцатью пятью слугами непосредственно над могилой мужчины по имени А-бар-ги, рядом с которым покоилось около шести десятков придворных. Тело Шуб-ад в богатом убранстве привезли в гробницу на запряженных ослами дрогах; А-бар-ги — вероятно, ее муж — был доставлен на кладбище в крытой повозке, которую тянули быки. И животные, и люди были погребены в гигантской могиле заживо. Придворные дамы мирно лежали рядком во всех дворцовых регалиях: в волосы вплетены серебряные и золотые ленты, манжеты красных накидок отделаны бисером, в ушах — крупные серьги в форме полумесяца, а на груди — золотые ожерелья с лазуритом. Скелет девушки-арфистки все еще касался струн — вернее, того места, где были когда-то струны. Музыкальные инструменты напоминали по внешнему виду тело быка, чья золоченая голова была украшена пышной лазуритовой бородой. Дело в том, что это был мифологический, божественный, лунный бык, чья песнь судьбы призвала всех погребенных добровольцев — сначала усопшего царя, а затем его супругу — претерпеть смерть, чтобы родиться заново. Нам даже известно имя бога, восседавшего на мифическом быке; это был великий и легендарный ближневосточный бог-царь и вселенский спаситель Таммуз (шумерский Думузи). Даты празднования его ежегодных смерти и воскресения закреплены и в нашем мифо-ритуальном календаре как дни Пасхи, которую празднуют и в синагогах, и в христианских храмах.
Мы не знаем, по какой причине могли быть похоронены эти две группы царской свиты, но то же самое происходило практически во всех древних цивилизациях. В Египте и Китае найдены могилы, где погребено до восьмисот тел. Можно добавить, что фараоны первых трех династий владели сразу двумя такими «загробными поместьями»: одно в Абидосе, Верхнем Египте, другое — в Мемфисе, Нижнем царстве. Это были, так сказать, столичное и загородное имения, и за каждым приглядывало до четырехсот скелетов.
Так где же, хотелось бы спросить, во всем этом личность? В подобном мире просто не могло быть личной жизни — только великий космический закон, властвующий над всеми и отводящий каждому свое место. Египтяне называли его Маат, а шумеры — Me; в китайском это Дао а в санскрите _ Дхарма. Единый закон не допускает личного выбора индивидуальных желаний и даже собственных суждений. У человека просто нет повода задаваться вопросами: «Чем я сам предпочел бы заниматься? Каким мне хотелось бы стать?» Кем тебе быть, о чем думать и как поступать, определяется твоим рождением. Вот что я прежде всего хочу подчеркнуть: в основе восточного мировосприятия вплоть до наших дней лежит зародившаяся в начале бронзового века идея общества как отражения космического порядка, которому обязан без рассуждений покоряться каждый, если он вообще хочет кем-то быть.
В санскрите глагол «быть» в женском роде настоящего времени имеет форму «сати»; то же слово обозначает добродетельную жену, предающую себя смерти на погребальном костре скончавшегося мужа. Этот самоотверженный, бездумный и исполненный чувства долга поступок становится венцом общественной роли жены и делает ее частицей вечности, символом бессрочной верности и нерушимой совместной жизни — иными словами, настоящей женой. Если же индуистка отказывается исполнить свою роль до конца, ее называют а-сати, «небытие» — попросту говоря, ничто, поскольку жизнь человека, весь смысл его существования на Земле сводится к обостренному ощущению общественной роли; он по-настоящему есть лишь когда безукоризненно исполняет свои обязанности. Если же оглянуться назад, на две братские могилы древней царской столицы Ур, то можно убедиться, что на свете была по меньшей мере одна жена, верная своему долгу до конца.
Выясняется, однако, что ритуально умертвили и самого А-бар-ги! Несомненные свидетельства древнего обычая ритуального цареубийства обнаруживаются на большей части земного шара. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно раскрыть «Золотую ветвь» Джеймса Фрэзера практически на любой странице: древних царей-богов приносили в жертву каждые шесть, восемь или двенадцать лет — в зависимости от местных порядков; вместе с ними умерщвляли и придворных сановников. Знать сбрасывала бренные тела, чтобы родиться заново. Несмотря на ужасность, эта идея фантастична, благородна и чудесна: сама по себе личность — никто и ничто, она лишь живое (даже после смерти!) воплощение единого, вечного и совершенно безличного космического закона.
Именно с этой концепцией нам предстоит сравнить западный или точнее, современный европейский идеал личности.
2
Перейдем теперь непосредственно к европейскому представлению о личности. Начнем с мнения швейцарского психолога Карла Юнга, в чьих работах понятие «индивидуация» обозначает психологический процесс обретения индивидуальной целостности. Юнг высказывает мысль о том, что в нынешней жизни общество требует от каждого из нас исполнения определенной социальной роли и, вообще говоря, непрерывное разыгрывание ролей является неотъемлемым условием нашего существования в этом мире. Такие роли Юнг называет персонами, от латинского persona, «маска, личина»; римские актеры носили эти маски на сцене и через них говорили (per-sonare, «звучать сквозь что-либо»). Чтобы сосуществовать с другими людьми, приходится надевать ту или иную маску; и даже тот, кто решил отказаться от всякой маски, фактически надевает что-то вроде маски отказа: «Черт побери, нет!». Одни личины шутливы, игривы, легкомысленны; другие, напротив, полны глубокого, очень глубокого, прямо-таки недоступного смысла. Как тело состоит из головы, двух рук, туловища и пары ног, так каждый человек имеет, помимо прочего, характер — надежно закрепившуюся persona, под которой он представляется себе и другим и без которой не может обойтись. По этой причине совершенно глупо предлагать, например: «Давайте снимем наши маски и будем естественными». Так или иначе, повсюду нас окружают ряженые: личины юности, старости и социальных ролей, а также самодельные маски, которые мы цепляем на других и принимаем затем за правду.
Представьте, например, что вы сидите в самолете и ведете непринужденный разговор с соседом, но проходящая мимо стюардесса вдруг почтительно обращается к нему: «сенатор». После этого вы, скорее всего, продолжите разговор совсем в ином тоне, без прежней непринужденности. Собеседник станет для вас тем, кого Юнг назвал «мана-личностью» — субъектом, заряженным чарами внушительной социальной маски. Из обычного человека ваш сосед превращается в важную персону олицетворение власти; больше того, вы сами тут же становитесь персоной подчиненной и малопримечательной — благопристойным американским гражданином, который удостоился беседы с сенатором. В этом кратком эпизоде личины во мгновение ока меняются — по меньшей мере, для вашего восприятия. Что касается самого сенатора, он, разумеется, остался тем же человеком, что и прежде, и если не важничал минуту назад, то едва ли начнет задирать нос теперь.
Для того чтобы пережить, говоря по-юнговски, индивидуацию, то есть перейти к образу свободной личности, необходимо знать, как и когда следует надевать и снимать маски различных социальных ролей. «С воронами жить — по-вороньи каркать», так что дома незачем носить маску той роли, какую исполняешь в зале заседаний сената. Но это, к сожалению, не так легко, ведь некоторые личины срастаются с кожей. Маски предопределяют определенные суждения и нравственные ценности, гордость, честолюбие и тягу к успеху. Они могут требовать даже безрассудных страстей. Очень распространена, в частности, чрезмерная впечатлительность, почтительность к маскам, будь то собственная твоя личина или мана-маска собеседника. Работа индивидуации требует между тем устранения такого непреодолимого подобострастия. Задача заключается в поисках своего настоящего лица и последующей жизни исходя из этого собственного центра, с полной властью над всеми своими «за» и «против»; но этого невозможно добиться, если подчиняешься и подыгрываешь любому маскараду жестко установленных ролей. Как утверждает Юнг, «в конечном счете, каждая жизнь представляет собой постижение целого, то есть самое себя, и по этой причине такое постижение можно назвать индивидуацией. Жизнь сводится к постигающим ее носителям индивидуальности, без них она просто немыслима. Но каждому носителю отведена индивидуальная судьба и место назначения, и само постижение этого придает жизни смысл».
Эта концепция прямо противоположна идеалу, навязанному всем — даже великим святым и мудрецам — на Востоке, где безраздельно властвует уверенность, что человек должен до конца отождествиться с отведенной ему маской социального положения, а после, когда все обязанности, соответствующие этой роли, безукоризненно исполнены, исчезнуть, или, пользуясь известным сравнением, раствориться, словно капля, в океане всеобщего. В противоположность обычной для Западной Европы идее — что именно индивидуальная судьба и характер, потенциально данные каждому человеку, представляют собой «смысл» и «исполнение» его единственной жизни, — на Востоке центром внимания остается не отдельная личность, а, как любят повторять современные коммунистические тираны, установленный общественный строй. Для Востока важна не уникальная творческая индивидуальность (там считают, что она, напротив, таит в себе угрозу), а ее обуздание посредством отождествления с локальным общественным архетипом и одновременного подавления любых порывов души к обособленной жизни. Просвещение сводится к навязыванию определенных доктрин, либо, как принято говорить сегодня, промыванию мозгов: брамину надлежит быть брамином, башмачнику — башмачником, солдату — солдатом,
жене — женой. И ничем иным, не больше и не меньше.
В таких условиях личность никогда не увидит в себе ничего кроме более-менее успешного исполнителя совершенно стандартной роли. . Любые черты уникального характера, какие могли проявляться в раннем детстве, уже через пару лет полностью исчезают и сменяются чертами социального архетипа, казенной формой, призрачной личностью или, как еще говорят в наше время, высокомерным ничтожеством. В подобном обществе образцовым учеником является тот, кто без лишних - вопросов исполняет любые указания и, руководствуясь похвальной добродетелью несгибаемой веры в правоту наставника, жадно впитывает не только уже разжеванные знания, но и манеры, суждения и общий образ учителя, в которого ученику предстоит превратиться — и здесь слово «превращение» следует понимать буквально, так как от прежнего ученика не останется ничего, никакой личности в нашем, западном смысле — никаких собственных мнений, предпочтений и антипатий, мыслей и целей.
Интересно отметить, что в «Божественной комедии» путешественник-визионер, скитающийся по аду, чистилищу и раю, легко узнает своих покойных друзей и беседует с ними о минувшей жизни. Сходным образом, в античных загробных мирах «Одиссеи» и «Энеиды» оба главных героя с ходу называют тени усопших по именам и заговаривают с ними. Однако в восточных преисподних и небесах индуистов, буддистов и джайнов не встретить упоминаний о подобном сохранении черт личности, поскольку в миг смерти сбрасывается маска земной роли и надевается новая личина загробных обязанностей: обитатели ада принимают демонический облик, а попавшие в рай — божественный. Когда же, перевоплощаясь, эта безликая сущность вновь переносится на Землю, она просто примеряет очередную маску и ничего не помнит о прошлом. В образцах европейского мировосприятия — будь то античные эпические поэмы и трагедии, «Божественная комедия» или юнговская психология «индивидуации» — центром внимания является личность, которая рождается и живет лишь единожды; уникальные желания, мысли и поступки делают ее непохожей на всех остальных. С другой стороны, на бескрайних просторах Востока — в Индии, Китае, Корее, Японии, Тибете — живое существо воспринимается как бесплотный чужеземец, который задерживается на Земле «проездом» и постоянно меняет наряды. Ты — не твое тело. Ты — не твое «я». Пойми, что все это иллюзорно.
Последствия этой основополагающей разницы между восточными и привычными нам европейскими взглядами на личность затронули все сферы общественной жизни и нравственности, а равно психологические, космологические и метафизические представления. «Эта объективная Вселенная, — сказано, например, в одном санскритском тексте, — совершенно нереальна. Столь же нереально и «я», чей срок существования, очевидно, — лишь краткий миг. [...] Перестань отождествлять себя со сгустком плоти, грубым телом, и с эго, телом тонким; ведь оба они — в воображении ума. [...] Уничтожив своего врага, эгоизм, могучим мечом Самосознания, вольно насладись непосредственным блаженством своего истинного царства — величием Я, которое есть Всё во Всем».
Вселенная, от которой нам, таким образом, следует обособиться, должна быть понята как извечно возникающее и пропадающее в повторных циклах, подобно сну, иллюзорное видение. Когда приходит такое прозрение и человек исполняет любую роль без участия эго, без каких-либо желаний, надежд и страхов, наступает освобождение от непрестанного круговорота бессмысленных перевоплощений. Солнце восходит и заходит в положенный срок и надлежащем месте, Луна прибывает и убывает, как заведено, звери поступают сообразно своему виду, и потому мы с вами тоже обязаны жить как предопределено рождением. Считается, что вследствие наших поступков в прежних жизнях нынешняя начинается как бы с того же самого места, но для его точного определения не требуется участия какого-либо бога-судьи. Все решается само собой — меряется, так сказать, духовным весом перевоплощающейся монады. Только от этого зависит общественное положение чело> века, предписанный образ жизни и все прочее, что будет приносить ему радости и страдания.
В древнеиндийских сводах законов («Законы Ману», «Установления Вишну» и т. д.) даются подробные объяснения в отношении того, какое обучение приличествует каждой касте, что ее представителям следует употреблять в пищу, на ком жениться, когда молиться и проводить омовения, в какую сторону поворачиваться, когда чихаешь или зеваешь, как полоскать рот после еды — и так далее, adinfinitum. Наказания за нарушение этих правил просто ужасают. На Дальнем Востоке, где Естественный Путь, или Порядок, описывается категориями, несколько отличными от индийских, распорядок человеческой жизни определяется примерно равнозначными понятиями. Там тоже существует космический порядок, воплощенный, в частности, в общественном устройстве, подчиняться которому — и долг, и естественный образ жизни человека. Сходные регулирующие законы точно и подробно поясняют каждому, как следует жить; социальное положение человека определяет, например, размеры его спальни, материал циновки и обуви, длину рукавов, допустимое число утренних чашек чаю и тому подобное. Тщательно описывается каждая мелочь, и в результате человек столько всего должен, что у него попросту нет времени задумываться, чего бы он хотел.
Иными словами, принципы личности, открытого мышления, свободы воли и самостоятельных поступков в этих обществах вызывают только отвращение и отбрасываются как противоречащие всему естественному, благому и настоящему. По этой причине индивидуация, которая, по Юнгу, представляет собой идеал душевного здоровья и благополучия взрослой жизни, Востоку просто непонятна. Позволю себе привести лишь один пример, а именно отрывок из «Законов Ману», связанный с общими правилами поведения благоверной индуистки:
Женщиной — в детском возрасте, молодой или даже пожилой — никакое дело не должно исполняться по своей воле, даже в [собственном] доме.
В детстве ей полагается быть под властью отца, в молодости — мужа, по смерти мужа — [под властью] сыновей: пусть женщина [никогда] не пользуется самостоятельностью.
Пусть она никогда не желает разлуки с отцом, мужем и сыновьями; оставляя их, женщина делает заслуживающими презрения обе семьи [свою и мужа].
[Ей] надо быть всегда веселой, искусной в домашних делах, иметь хорошо вычищенную утварь, быть бережливой.
Кому бы ни отдал ее в жены отец или, с разрешения отца, брат, ей следует повиноваться мужу при жизни и не пренебрегать им после его смерти. [...]
|