Шерток Л., Соссюр Р. "Рождение психоаналитика. От Месмера до Фрейда"ВСТУПИТЕЛЬНАЯ СТАТЬЯПуть этой книги к советскому читателю был долгим и трудным. Во Франции она вышла в свет почти двадцать лет назад и была переведена на многие языки. В СССР еще совсем недавно судьба изданий, посвященных бессознательному, психоанализу, фрейдизму, складывалась непросто. Но вот теперь эта книга издана и в Советском Союзе — и в этом знак добрых перемен. Любознательный читатель прочтет ее не только как своего рода учебник по истории психотерапевтических учений, но как детективный роман — роман идей и событий, связанных с осмыслением человеческой психики, межличностных отношений, с тем, что близко затрагивает — наряду с профессионалами-психотерапевтами и психологами — каждого человека. Речь в этой книге идет, конечно, прежде всего о Зигмунде Фрейде и его учении о бессознательном, психоанализе, возникшем в конце XIX века и распространившемся ныне по всему миру. Но не только о нем. Ведь психоанализ не родился на свет как нечто раз навсегда завершенное и самодостаточное. В каждом конкретном акте познания человеческой души, всех ее нормальных и патологических проявлений вновь оживают те обстоятельства и предпосылки, которые некогда вызвали появление психоанализа и были им так или иначе учтены: прошлое входит в настоящее и незримо присутствует в нем. Вот почему эта книга, посвященная истории возникновения психоанализа, драматическим судьбам предшествовавших ему учений о флюиде, внушении, гипнозе, важна для нас не только как исторический документ. Она нужна как настольное практическое пособие для психолога и философа, для педагога и воспитателя, для каждого, кто хочет лучше понять самого себя, свои мотивы и поступки, свои отношения с другими людьми. Эту книгу с большой пользой для себя прочтет всякий, кто захочет понять работы 3. Фрейда, ныне доступные для самого широкого круга людей, интересующихся проблемой человека, его тела и души. Авторы этой книги — широко известные ученые. Раймон де Соссюр одним из первых представил психоаналитические идеи франкоязычному миру: его книга «Психоаналитический метод» появилась в 1922 году с предисловием самого Фрейда. В дальнейшем он стал вице-президентом Международной психоаналитической ассоциации и президентом Европейской психоаналитической федерации. Леон Шерток, видный клиницист, теоретик и практик психоанализа1 и гипноза, историк науки, знаком советскому читателю по монографиям «Гипноз» (М., «Медицина», 1972) и «Непознанное в психике человека» (Mi, «Прогресс», 1982)2. Л. Шерток, участник французского Сопротивления, награжденный орденом Военного креста, всегда стремился к научному диалогу и дружескому общению с советскими учеными—даже в те годы, когда это не находило поддержки и понимания в среде его западных коллег3. Вместе с Ф. В. Басси-ным, А. Е. Шерозией, А. С. Прангишвили он был организатором Тбилисского симпозиума по проблемам бессознательного (октябрь 1979 года). История идей, представленная в книге, — не собрание нейтральных фактов: она «исполнена страстей и са- 1 Если Р. де Соссюр прошел курс личного психоанализа у Фрейда, то Л. Шерток — у «французского Фрейда», Жака Лакана, так что «психоаналитическое рождение» обоих авторов удостоверено ведущими психоаналитическими авторитетами современности. 2 См. также статьи Л. Шертока: Возвращаясь к проблеме внушения. — В: Бессознательное. Природа, функции, методы исследования. Т. IV. Тбилиси, «Мецниереба», 1985; Сердце и разум в психоанализе (эпистемологический подход). — В: Современная наука: познание человека. М., «Наука», 1988; От Лавуазье к Фрейду (совместно с И. Стенгерс). — Вопросы истории естествознания и техники, 1988, № 3; Шарко, Бернгейм, Фрейд, Лакан. — Психологический журнал, 1990, № 2, и др. 3 Когда за свою «привязанность к России» Л. Шерток был обвинен в сотрудничестве с КГБ (это случилось вскоре после Тбилисского симпозиума), он вынужден был подать в суд за клевету и с блеском выиграл процесс, а его обвинитель, итальянский психоаналитик Армандо Вердильоне вскоре сам оказался под судом за «злоупотребление» своим статусом психоаналитика. ма вызывает страсти». Конвульсии и кризы, чудесные исцеления и жестокие преследования, опасности и сопротивления— в истории европейской психотерапии последних двух веков мы находим немало увлекательных эпизодов, то трагичных, то не лишенных комичной театральности. Бережное обращение авторов книги с фактами избавляет нас от необходимости их пересказа. В книге мы находим портреты блистательного Месмера, благородного Пюисегюра, великодушного Лье-бо, мудрого, чуть ироничного Шарко. Однако за всем этим разнообразием осуществляется перекличка идей, соотнесение позиций и накопление знаний, которое позволяет надеяться, что не только в отношении природы, но и в отношении человеческой души возможно объективное познание. То общее, что проясняется на страницах этой книги, может, на первый взгляд, показаться нам теперь простым и даже тривиальным. В самом деле, идейный стержень, вокруг которого сосредоточены все умственные и душевные усилия представителей европейской психотерапии XVIII—XIX веков, — это идея межличностного отношения врача и пациента. Сколько времени и сил потребовалось, однако, для того, чтобы, как Месмер, перейти от изучения влияния планет и воздействия магнитов к идее универсального флюида — особой физической субстанции, более гармоничное распределение которой в контакте врача и пациента приводит к исцелению больного 1; чтобы заметить, как Пюисегюр, что, помимо «магнетического флюида», для излечения необходимо отчетливое желание исцелять у врача и особое, похожее на любовь, состояние зависимости у пациента; чтобы понять, как де Виллер в его «Влюбленном магнетизере», что не только желание врача «исцелять», но и собственное желание больного выздороветь становится условием успеха в лечении, и т.д. и т.п. Размышляя теперь о том, почему осмысление этого 1 Это развитие идей сопровождалось в данном случае поистине революционным сдвигом в медицинской практике: посредством особых пассов и прикосновений врач добивался у больного припадка, сопровождавшегося потерей сознания, а затем, вследствие «перераспределения флюида», — улучшения состояния пациента. Это в корне противоречило официальной медицине того времени с ее предписаниями и канонами: врач не имел права прикасаться к больному и обращался, непременно по-латыни, с наставлениями к его душе. аспекта психотерапии давалось так нелегко, мы, благодаря Л. Шертоку и Р. де Соссюру, начинаем понимать, что этому мешали не только «эпистемологические препятствия». Не случайно ведь месмеровский «животный магнетизм» был осужден как «опасный для нравов» (экземпляр доклада Байи, члена специальной комиссии короля Людовика XVI, с таким заключением хранился в личной библиотеке Фрейда), а его исцеляющее воздействие на больных приписано воображению. Сексуальный элемент магнетизма, а в дальнейшем внушения и гипноза, надолго становится камнем преткновения для экспериментов и исследований в этой области. И дело здесь, пожалуй, не только в пуританской морали, но и в более глубоко укорененных социальных табу, десакрализовать которые не смог, вопреки распространенному мнению, и сам психоанализ1. Только осознавая это, мы начинаем понимать, что наукообразная естественнонаучная форма размышлений о гипнозе и внушении в XIX веке — это лишь одна сторона медали, что за сухостью описаний подчас скрывается стремление избежать нравственной опасности, исключить возможность злоупотреблений. На мысль об этом наводят и нейрофизиологическая трактовка гипноза у Брейда, и чисто физиологическое его описание у Бернгейма, полностью исключающее роль межличностного фактора в лечении, и акцент Шарко на механических, телесных реакциях при гипнозе, не связанных, по его мнению, с человеческими страстями и привязанностями, и полное отрицание межличностных отношений у ученика Шарко П. Рише, объяснявшего гипнотическое воздействие повышенной тактильной чувствительностью, и пр. Новую и одновременно законченную форму придает этой психотерапевтической идее концепция Фрейда. Эта форма парадоксальна: Фрейд признает несомненную реальность межличностного взаимодействия в психологическом (а не только физиологическом) плане и вместе с тем предельно отстраняется от этой реальности, стремится «изъять» себя из ситуации личностной вовлеченности, доказать свою объективность, беспристрастность и нейтральность. Акт творения психоанализа и рождения психоаналитика был для Фрейда 1 См.: Chertok L. Psychothérapie et sexualité. Considerations historiques et épistémologiques. — Psychothérapie, 1981, № 4, p. 218. одновременно и отказом от гипноза и внушения (в его сильной, прямой форме), и признанием особой реальности «трансфера», или перенесения эмоций пациента на врача (а также «контртрансфера», или обратного перенесения эмоций врача на пациента). Фрейд отказывается от гипноза и внушения по нескольким причинам: гипноз ограничивает свободу пациента, мешает осознанию сопротивлений больного и, стало быть, прошлых травм, а кроме того, число больных, способных входить в глубокое гипнотическое состояние, несоизмеримо меньше, чем число больных, которых можно подвергать психоаналитическому лечению, — оно практически неограниченно. Интеллектуальное решение Фрейда, связанное с созданием психоанализа и ситуаций экспериментальной «трансферентной» любви, подконтрольной врачу, было обусловлено, разумеется, не только такой личной особенностью Фрейда, как «страх перед сексуальностью». На принятом Фрейдом решении сказались — прежде всего в его трактовке трансфера—каноны естественных наук того времени с их требованием воспроизводимости наблюдаемых явлений, их подвластности контролю экспериментатора и др. Для возникновения психоанализа нужны были, помимо открытия трансфера, и другие компоненты, например, идея психологической (а не чисто физиологической, как считалось ранее) природы истерии, важности детских психических травм (включая и сексуальные) в дальнейшем развитии личности и в образовании тех или иных патологических симптомов, владение техникой гипноза, способность вызывать, а затем устранять экспериментальные неврозы, доказывая тем самым действенность бессознательного, выявление в истерии сексуальных аспектов, разработка самого понятия бессознательного и пр. Все эти составные элементы были объединены в одну общую теорию в 1895 году. Однако связывает все эти различные линии воедино, с точки зрения авторов книги, именно концепция трансфера. В трансфере, как считал сам Фрейд, препятствие к познанию и психоаналитической работе превращается в стимул и движущую силу такой работы. Для того чтобы понять, как, собственно, происходит такое превращение, постараемся представить себе психоаналитический сеанс. Основное правило для боль- ного — говорить все, что приходит в голову. Он обычно лежит на кушетке, видимый врачу, но сам не видящий врача, и рассказывает, что хочет. Поначалу Фрейд принимал содержание рассказов своих пациентов за реальность, но вскоре понял, что речь идет о неосознанно искаженных событиях, о фантазмах — воображаемых слияниях желаемого и действительного. Одни только паузы или, скажем, ограниченность, бедность ассоциаций применительно к какому-то событию или предмету уже могут свидетельствовать для врача о наличии вытеснений — то есть о передвижении травмирующих событий в более спокойные зоны бессознательного, где они уже не причиняют невыносимой душевной боли, но лишь косвенно проявляются в изменениях речи и поведения. Как заключал Фрейд на основе анализа сновидений — особенно плодотворного материала для наблюдения за свободной игрой ассоциаций,— язык, речь больного, независимо от тех вторичных переработок и рационализации, которые придают рассказу о сновидении связный вид, позволяют судить о наличии тех или иных психических травм, как правило, пережитых в детском возрасте. В любом случае сгущение (совмещение различных понятийных рядов) и смещение (выдвижение на передний план какой-то одной, на первый взгляд незначительной детали и соответственно искажение всего повествования) элементов речи свидетельствует о психической патологии и требует дальнейшей работы — распутывания запутанного и восполнения отсутствующего. Во время рассказа психоаналитик, как правило, молчит, но поддерживает рассказ своим вникающим слушанием. Нередко пациент обращается к врачу с вопросом или, как позднее стал говорить Ж. Лакан, с «запросом». Следуя правилу «нейтральности», врач понимает, что чувства пациента направлены не на него лично, а на некое «третье» лицо (на какой-то значимый в его жизни персонаж), и потому не поддается на «провокации», не отвечает ни на положительные, ни на отрицательные чувства пациента, направляя тем самым его душевную энергию на осмысление событий собственной жизненной истории. Неудовлетворенный «запрос», странствуя по различным уровням психики, меняя свою форму, все ближе подходит к тому архаичному психическому слою, где в сколь угодно искаженном и запутанном виде запечатлены неразре- 10 шенные психические конфликты или — еще глубже — потребность в материнской (родительской) любви. Как известно, Фрейд считал свою концепцию психоанализа и, в частности, трансфера, научной и рациональной. Воспоминание, прояснение и осознание жизненных травм должны были, по его мнению, привести к излечению больного. Трактовка трансфера как рационально контролируемой процедуры должна была подтвердить необратимость генезиса психоанализа как научной дисциплины из донаучных видов психотерапевтической практики: по сути, Фрейд считал психоанализ излечением через осознание. Таким образом, Фрейд преувеличил силу разрыва психоанализа с его эмоциональными, гипносуггестивными истоками. Именно этот момент со всеми последующими сомнениями Фрейда ярко показан в книге Шертока и де Сос-сюра. Отказавшись от гипноза в своей практике, Фрейд, по-видимому, недооценил и сложность устранения взаимного переноса эмоций между врачом и пациентом, и наличие в психоанализе неконтролируемого внушения, подчиняющего больного воле и мысли врача в большей степени, нежели это допускает тезис о «нейтральности» и «невовлеченности» психоаналитика. Столь же избирательно Фрейд воспринимает те трудности, которые связаны с функционированием психоанализа как особого социального институтаг. Речь идет прежде всего об отношениях между членами психоаналитического сообщества, учителями и учениками. Как известно, условие самостоятельной практики для психоаналитика — прохождение курса личного психоанализа под руководством опытного наставника («дидакта»). При передаче психоаналитических навыков и знаний особую роль приобретает личная эмоциональная зависимость ученика от наставника и, сле-довательно, возникает опасность работы в психоана- Фрейд, как известно, не только организовал Международную психоаналитическую ассоциацию, которая была призвана распространять и пропагандировать его учение; он верил в возможность организации-братства и даже подарил своим ближайшим сподвижникам (Ференци, Абрахаму, Джонсу, Заксу, Ранку, Эйтингону) камни для изготовления перстней в знак взаимной верности и дружбы, хотя и его отношения с учениками, и отношения его учеников между собой были, мягко говоря, далеки от идиллических, а подлинные причины этого не могли ограничиваться «несходством характеров» или же обычными «теоретическими разногласиями». 11 лизе лиц с «неснятым трансфером», институционализа-ция пожизненного неравноправия между членами психоаналитического сообщества. Дальнейшее развитие психоанализа заставило усомниться в правомерности самой формулы «излечение через осознание». Интерес к аффективно-эмоциональным сторонам межличностного отношения все более усиливался. Споры и обсуждения вызывают прежде всего такие вопросы: столь ли радикален «эпистемологический разрыв», отделяющий психоанализ от предшествующих видов психотерапии (внушения, гипноза)? Столь ли подконтрольна сознанию психоаналитическая практика? Столь ли специфичен психоанализ как социальное установление среди таких авторитарных институтов, как церковь или армия? Все эти три аспекта недооценки эмоционально-аффективного компонента в психоанализе — исторический, практи-ко-терапевтический и социальный — были оспорены его последующей историей, как показано в очерке Л. Шертока «Возрожденное внушение», также включенном в эту книгу. Однако это произошло не сразу. Сначала предстояло сделать еще один шаг по пути развития тех традиций психоанализа, которые предполагали верность Фрейду. И для понимания этого шага необходимо обратиться к той странице истории психоанализа (в «Возрожденном внушении» об этом сказано бегло, поскольку текст адресован публике, хорошо осведомленной в ситуации), без которой советскому читателю многое будет неясно в идейном подтексте современной истории психоанализа. Одним из крупнейших последователей Фрейда, сохранивших и усиливших интеллектуалистский пафос психоанализа, был Жак Лакан (1901—1981). В психоаналитической теории и практике Лакан заостряет именно те интеллектуально-интерпретативные моменты, которые считал существенными и сам Фрейд, и потому лакановский девиз «назад к Фрейду» сохраняет свой смысл, несмотря на все произведенные им переосмысления фрейдовской программы. Франция довольно сильно запоздала с признанием и распространением психоанализа: вплоть до конца второй мировой войны число практикующих психоаналитиков здесь было 12 невелико. Именно с Жаком Лаканом, «французским Фрейдом»1, связан подъем французского психоанализа в послевоенные годы. Лакановское отношение к психоанализу было попыткой «большого синтеза», стремлением включить в психоанализ данные современных гуманитарных наук—этнологии, антропологии, литературоведения, математики, философии и прежде всего—лингвистики. Акцент на языке и речи, на символическом уровне психики, где, собственно, и действует язык, порядок, закон, новая ступень деперсонализации психоанализа, при которой общение врача и пациента предстает, по сути, как саморазвитие языковых интерпретаций, а роль врача сводится к пунктуации этого движения языка, — все это свидетельствует о том, что Лакан стремился предельно интеллектуализировать психоаналитическую работу. Не случайно Лакан отказывался видеть цель анализа в исцелении и полагал, что выздоровление возможно лишь как случайный, побочный результат истолкования и прояснения. В противоположность более мягкой позиции Фрейда Лакан налагал прямой запрет на исследования и практику гипноза и внушения. Однако при этом во внетеоретичес-ких формах деятельности Лакана так или иначе выражалась эмоциональная гипносуггестивная подоплека психоаналитических процессов, порождая сомнения в правильности акцента на интеллектуально-ин-терпретативную сторону психоанализа в ущерб его эмоционально-аффективной стороне2. Справедливости ради нужно отметить, что уже в 20-е годы ученики Фрейда Ференци и Ранк подчеркивали 1 Turk le Sh. Psychoanalytic Politics. Freud's French Revolution. London, 1981. 2 В самом деле, конфликт с Международной психоаналитической ассоциацией, закончившийся отлучением Лакана от официально признанного психоанализа, ситуация массовой и вполне «гипнотической» зависимости учеников и пациентов от слова и поступка мэтра, многократные расколы в лоне французского психоанализа, сложная и почти «скандальная» обстановка создания, а впоследствии роспуска Парижской школы фрейдизма (1964—1980) — все это лишь подчеркивало саму ситуацию воли и власти, болезненное противоречие между теорией и практикой, между индивидуальным и институциональным, между «призванием» к психоанализу, за которое ратовал Лакан, и необходимостью каких-то внешних форм социального контроля и социального обеспечения этой «невозможной профессии». Вокруг этих проблем в современном психоанализе идут бурные рпо-ры (см., например, Green A. Instance tierce ou rapports du tiercé?— «Le Monde», 10 fév. 1990, p. 2). 13 значение эмоционально-аффективных компонентов в психоанализе, утверждая, что осознание позволяет устранить симптомы лишь в тех случаях, когда мы имеем дело не с собственно бессознательным, а лишь с предсознательным, неполно вытесненным: само бессознательное, которое существует где-то на довербаль-ном уровне, невозможно ни вспомнить, ни пережить, ни осознать]. Актуальность всех этих пророческих предупреждений в полной мере выявилась в рамках французского психоанализа к концу 70-х годов. Сомнения и переосмысления сосредоточились как раз в тех трех направлениях, в которых у Фрейда и затем Лакана происходило «вытеснение» глубинных эмоционально-аффективных компонентов психоанализа. Приведенный в «Возрожденном внушении» материал свидетельствует о том, как очевидным становится не только присутствие аффективных моментов (в частности, внушения и гипноза) в психоанализе2, но и наличие непосредственной преемственности между психоанализом и предшествовавшими ему психотерапевтическими практиками. Кроме того, гипносуггестивные моменты обнаруживаются в самом фундаменте психоаналитического сообщества, во взаимоотношениях учителя и ученика— прежде всего по отношению к Фрейду и Лакану. Ныне подвергается сомнению главный тезис Фрейда о господстве осознания над чувствами, о преимущественной роли интеллектуального истолкования в излечении больного. Эти сомнения возникли прежде всего в среде англо-американских психотерапевтов и психоаналитиков (Боулби, Малер, Масуд Кан, Уинникот, Ко-гут, Сиерлес и др.) после второй мировой войны. Философское обоснование такого подхода дается в работах О. Маннони, Ф. Рустана, М. Борш-Якобсена и прежде всего — М. Анри. Многие из этих авторов полагают, что для того, чтобы понять Фрейда, необходимо по- 1 FerencziS., Rank О. The development of psychoanalysis. N.Y, Washington, 1925. См. также: Chertok L. Le conflit Freud — Ferenczi ou Théorie et pratique en psychanalyse. — In: Sixièmes journées de formation continue (janviet, 1986). 2 Ср.: «Зависимость гипнотизируемого от гипнотизера, установление избирательной, интенсивной, сомнамбулической связи, способность испытывать внушение, воспринимать передаваемые мысли — все это вновь обнаружилось в самом средоточии аналитического курса — в форме трансфера» [Borch-Jacobsen M. Le sujet freudien. Paris, 1982, p. 189]. 14 новому взглянуть на «генеалогию» психоанализа. Раз процессы архаического, симбиотического уровня, участвующие в психоанализе, развертываются там, где еще нет «Я» и вообще каких-либо аналогов субъект-объектных структур, значит, на этом уровне невозможно представление чего-либо, относящегося к бессознательному, в вещной, предметной форме, а пото-Му — невозможно забывание, вспоминание, осознание тех или иных бессознательных содержаний в форме представления. Говорить о представлении, полагают М. Анри и М. Борш-Якобсен, можно лишь применительно к вторично или неполно вытесненным психическим содержаниям, сформировавшимся на стадии эдиповых конфликтов. Их действительно можно забыть, вспомнить, осознать — но ведь это не бессознательное или, точнее, не все бессознательное, но лишь его наиболее поверхностная часть. Наиболее решительный вывод, который в таких случаях делается, таков: бессознательное вообще не может быть объектом научного познания, коль скоро оно, по сути своей, никогда не дано нам в форме представления. А раз у нас нет надежных знаний о бессознательном, значит, у нас не может быть и практики, основанной на знании о бессознательном. Подобно тезису о первенстве интеллектуального перед аффективным, сомнению подвергается и понятие трансфера как средства разрешения трудностей межличностных отношений на уровне осознания. Проводя своеобразную деконструкцию понятий «трансфер» и «внушение», Шерток обнаруживает истоки обоих понятий в преданалитическом опыте, показывает неправоту или ограниченность современного психоаналитического «логоцентризма» 1. Ведь и сама речь в психоанализе пронизана аффективными отношениями. А разве «свободные ассоциации» действительно «свободны» и могут быть свидетельством освобождения субъекта? Если Шерток видит элементы внушения (особенно кос- Современные американские исследователи (прежде всего Нэд Лукачер и Герман Рапапорт) истолковывают этот мыслительный путь в духе знаменитой программы деконструкции европейской ло-гоцентристской метафизики, предлагаемой Жаком Деррида. Хотя такое соответствие деконструктивистской программе не входило в собственный замысел Л. Шертока (в этой связи он называет себя мольеровским Журденом, который и не подозревал, что говорит прозой), некоторые проблемные переклички здесь действительно можно отметить. 15 венного) не только в гипнозе, но и в психоанализе, то М. Борш-Якобсен проводит еще более глубокую реконструкцию психоаналитического процесса. Он усматривает общее звено между психоанализом и внушением не в доаналитическом гипнозе, а на уровне транса. Таким образом, поиск общего целительного компонента в различных видах психотерапии подходит ко все более глубоким и архаичным культурным формам. В самом общем виде вопрос о внушении, гипнозе и их месте в психоанализе — это вопрос одновременно и о внутренней и о внешней границе психоаналитического опыта. Впрочем, с точки зрения современной философии в ее постмодернистских вариантах, этот вопрос не имеет особого смысла, ибо понятия внутреннего и внешнего более не воспринимаются как полярные: они теснейшим образом переплетены. В любом случае гипноз и внушение (как «внешнее» условие или как «внутренняя» предпосылка психоанализа) — это, согласно Л. Шертоку, биологически врожденная матрица развивающихся в дальнейшем межличностных отношений. Феномен гипноза находится как раз на стыке социального, биологического, психологического, и потому для его постижения необходимы совместные усилия многих наук. Однако сходство между гипнозом и психоанализом вовсе не означает, что гипноз и внушение призваны заменить психоанализ. Гипноз и психоанализ не покрывают друг друга: в психоанализе есть много такого, что никак не связано ни с внушением, ни с гипнозом, и наоборот, гипноз — это вполне самостоятельная разновидность психотерапевтической практики (в современных исследованиях, например, выдвигается гипотеза о роли гипноза в повышении иммунитета и соответственно — в противораковой терапии). Кроме того, хотя гипноз и психоанализ в чем-то близки, один воздействует прежде всего на волю, а другой — на сознание. Однако гипноз, как утверждается, в частности, в «Возрожденном внушении», должен стать частью профессиональной подготовки психоаналитиков. Это позволит, снимая табу, и поныне тяготеющие над гипнозом, прояснить его роль в психотерапии. Речь идет, таким образом, не о сомнениях по поводу достижений психоанализа — а они бесспорны, — но о таком этапе в его развитии, на котором в нем возникают и основополагающие вопросы о пределах и границах собствен- 16 ного опыта, о значимости доводов и результатов: от решения всех этих вопросов будет зависеть и дальнейшая судьба психоанализа. Из всего сказанного читатель уже мог, по-видимому, сделать вывод, что в книге Шертока и де Сос-сюра налицо некое противостояние как классической традиции психоанализа, так и некоторым его современным вариантам. Однако водораздел между этими позициями проходит не по той линии, как можно предположить. Позицию Шертока и его сторонников не следует трактовать в духе некоего «гносеологического сентиментализма»—как предпочтение чувств и аффектов строгому и холодному разуму. В действительности речь идет здесь вовсе не о том, что противоположно разуму, а о том, что имеет свои критерии проверки, обоснования, доказательства, быть может, непривычные или вовсе не доступные науке на нынешней стадии ее развития. Предлагаемая в книге позиция — не антирационализм с характерным для него стремлением укрыться на уровне «симбиотических» слияний от свободы, от ответственности, от развитой, концептуально организованной мысли; скорее это попытка прорваться к новым пластам осмысления аффекта, эмоции, чувства — в соотношении с разумом, а не безотносительно к разуму. В частности, призывы к междисциплинарным исследованиям гипноза и внушения как раз и подразумевают возможность более глубокого рационального постижения тех областей человеческой души и тела, о которых нам еще так мало известно. Итак, вот основная идея книги — значимость аффективных факторов, внушения и гипноза в генезисе психоанализа, в психоаналитической практике, вообще — в структуре межличностных отношений. Возникает вопрос: насколько актуален для нас сегодня этот урок? Нужен ли он нам вообще? Существует мнение, что для нас эта проблематика не очень актуальна, поскольку у нас есть свои русские традиции психоанализа, для которых никогда не был характерен разрыв между гипно-зом^внушением) и психоанализом]. Согласно одной из Как известно, Россия была одной из первых стран, с энтузиазмом принявших учение Фрейда. В 20-е годы были изданы на русском языке почти все работы Фрейда, созданы Государственный психоаналитический институт и Русское психоаналитическое общество. С конца 20-х годов начинается долгий сталинский период политической, 2-1033 17 традиций в рамках русского психоанализа, гипноз и трансфер — это разные стороны одного и того же врожденного механизма, обеспечивающего в первые годы жизни ребенка усвоение тех или иных навыков поведения в общении с близкими. Другая традиция была связана с интересом к физиологическим обоснованиям учения Фрейда: в 20-е годы это нашло свое отражение в обращении русских психоаналитиков к сеченовской рефлексологии. Интересовался физиологическими механизмами психоаналитического воздействия и И. П. Павлов. Однако в данном случае речь идет прежде всего о физиологических, а не о психологических подходах к гипнозу и внушению. А кроме того, русская психоаналитическая традиция в целом была все же не настолько прочна, чтобы полагаться на нее после столь долгого перерыва. Во всяком случае, для тех широких кругов читателей, которые ныне впервые открывают для себя Фрейда, никакого собственного, сбереженного духовного наследия, никакой непрерывной традиции не существует, и во всей специфике западных воздействий ему придется разбираться самостоятельно. В целом же нынешнее отношение к Фрейду в СССР нередко формируется в искаженной исторической перспективе. Налицо, безусловно, отрадные изменения: совсем недавно изданы (или переизданы) некоторые работы Фрейда (правда, черед не дошел до его поздних работ), официально разрешена психоаналитическая практика (в частности, в кооперативах), создано независимое общество молодых психотерапевтов, а совсем недавно — и психоаналитическая ассоциация. Вместе с тем у тех, кто сейчас активно участвует в этом процессе обновления, подчас возникает иллюзия, будто это первые шаги возрождения русского психоанализа после пятидесятилетнего застоя. При этом сознательно или неосознанно обходится молчанием или даже искажается роль тех исследователей (прежде всего — Ф. В. Бассина, А. Е. Шерозии и др.), чья деятельность в эти трудные десятилетия подготовила почву, на кото-экономической и культурной изоляции, во время которого общество и институт были закрыты, а слово «бессознательное», как и само имя ' Фрейда, практически изъято из употребления. «Советский фантазм» полной социальной интеграции, как пишут западные историки русского психоанализа, противоречил конфликтной теории психики, предложенной Фрейдом. 18 рой ныне возможен серьезный интерес к Фрейду, бессознательному, психоанализу; преуменьшается значение такого крупного общественного и научного события, как Тбилисский симпозиум 1979 года1. Это было событие мирового масштаба: первый диалог между советскими и западными учеными по проблеме бессознательного. С этих пор идеология страха и недоверия к данному кругу проблем была подорвана в корне. После печально знаменитой Павловской сессии, закончившейся разгромом всей «инакомыслящей» психологии, это действительно было первое «реабилитирующее" Фрейда в СССР событие. В послесталинские времена интерес к Фрейду и психоанализу медленно, но неуклонно возрождался. Однако настоящий взрыв интереса к Фрейду у нового поколения исследователей относится уже к началу 80-х годов — и в этом свою большую положительную роль как раз и сыграл Тбилисский симпозиум. Нынешний момент в истории психоанализа в СССР имеет особое значение. Идеологическое раскрепощение языка и мышления все более обостряет психологически травматическую ситуацию разрыва между желаемым и действительным, между словом и реальностью. В западной литературе можно столкнуться с различными психоаналитическими истолкованиями нашей нынешней ситуации. Одна из них подчеркивает массовый общественный инфантилизм, отсутствие сколько-нибудь сформировавшейся «эдиповой стадии»: нет «зрелого поколения», никто не стремится «занять место отца» вместе со всей предполагающейся при этом ответственностью за собственные поступки и решения,— напротив, общество состоит из «детей разных возрастов», стремящихся укрыться от ответственности в лоне государства— как безусловно любящей матери, обязанной заботиться о своих детях независимо от того, насколько они «заслужили» ее любовь и заботу. Возможны и прямо противоположные психоаналитические истолкования современной ситуации: homo soveticus задавлен «строгим отцом», комплексом Эдипа, он постоян- Большое значение — особенно для молодежи — имела публикация обширных материалов симпозиума. См.: Бессознательное. 1 фирода, функции, методы исследования. Тт. I—IV. Тбилиси, «Мец-ниереба», 1978 (I—III тт.), 1985 (IV т.) под ред. Ф. В. Бассина, А. С. ' фангишвили, А. Е. Шерозия. 19 но прислушивается к авторитету, хотя и ненавидит его. Между этими истолкованиями, пожалуй, нет противоречия, поскольку они отмечают различные аспекты в общей ситуации интеллектуальной и психологической беспомощности с характерными для нее попытками спрятаться за «мы», за коллективного субъекта1. Впрочем, целый ряд процессов, происходящих на Западе и находящих свое отображение в судьбах и перспективах современного западного психоанализа, ослабляет ощущение уникальности нашей нынешней ситуации. Сопоставляя современные психоаналитические программы с классическими и ортодоксальными, можно заметить ряд существенных сдвигов. Считается, например, что если классическая истерия возникла в обществе с жесткими моральными нормами и социальными давлениями, то многие из нынешних психоаналитических проблем возникают в ситуации краха «великих идеалов», потери устоев и принципов, когда у людей, главным образом у молодежи, возникает потребность найти какие-то новые основания для сплочения в группы. Эти люди нуждаются не в освобождении от всех и всяческих запретов, а напротив — в указании на то, что и где запрещено. Это и проблемы так называемых «разболтанных детей» — продукта сверхтолерантной педагогики, и целый ряд других вопросов, возникающих в обществе, где психология заменила мораль, а тревога—чувство вины. По-видимому, многое из того опыта, которым сейчас располагает западный психоанализ во всех его разнообразных ответвлениях, может нам пригодиться. Еще в 1984 году, размышляя после одной из своих поез- 1 Ситуация самого последнего времени, как кажется, особенно ярко показывает слитность индивида с массой, высокую меру гипна-белъности людей, не умеющих и не желающих выделяться из толпы. Одно из самых ярких и интересных социально-психологических явлений последнего времени—сеансы А. М. Кашпировского. По мнению специалистов, Кашпировский применяет классическую модель прямого (авторитарного) внушения, весьма распространенного в Европе XIX века. Правда, такого ошеломляющего успеха и такого накала страстей нельзя было бы увидеть нигде, кроме как в нашей вы-сокогипнабельной аудитории, готовой—при нехватке лекарств и квалифицированной медицинской помощи — верить в чудо и ждать его. В любом случае бум вокруг Кашпировского лишний раз показал реальность и действенность гипноза и внушения, необходимость их экспериментального, клинического и теоретического исследования и истолкования. 20 док в СССР о будущем психоанализа в нашей стране (заметка была шутливо названа «Зигмунд в гостях у Карла» '), Л. Шерток высказал предположение, что, вероятно, на повестке дня вскоре будет создание (возрождение) психоаналитического общества и соответственно просьбы о его включении в Международную психоаналитическую ассоциацию. Правда, Шерток думал тогда, что все это — перспектива не для «завтрашнего дня». Однако «завтрашний день» наступил скорее, чем можно было надеяться, принеся с собой неизбежно множество серьезных и требующих безотлагательного решения проблем, в частности, связанных с теоретической, практической и организационной подготовкой советских психоаналитиков. Прежде всего очевидно, что советские психоаналитики будут обречены на то, чтобы учиться в основном «по книгам» и советам со стороны, или, говоря фрейдовскими словами, практиковать «дикий» (непрофессиональный) психоанализ. Однако при налаживании социальных структур психоанализа необходимо будет учитывать особую личную зависимость между учителями и учениками, которая может оказаться в данном случае более сильной и опасной, чем в любом другом научном сообществе. Осмысливая возможности психоанализа как института и как разновидности психотерапевтической практики, мы, конечно, не можем не принимать во внимание исторические доводы. Отвержение психоанализа в эпоху сталинизма, безусловно, способствует его нынешней популярности. Недаром, вспоминаем мы теперь, «великие диктаторы» (Сталин, Гитлер) не любили Фрейда: им претила сама мысль о том, что в человеке есть нечто недоступное механизмам власти—- ведь это означает, что никакая власть не может быть полной и безраздельной. Но следует ли из этого, что все запрещенное во времена Сталина заведомо заслуживает безоговорочного признания? Должны ли мы искупить грех былого поругания слепой любовью и лишь потом перейти к более трезвой его оценке? Нужна ли нашему читателю — мало знающему о психоанализе и легко внушаемому — новая икона?2 Конечно, нет. В канони- * Chertok L. Sigmund chez Karl.— «Le Monde», 2.9.1984. Нередко можно встретить утвердительный ответ на этот вопрос и у нас, и на Западе. Некоторые западные журналисты склонны видеть доказательство нынешней прогрессивности именно в слепом 21 зации не нуждается и сама величественная фигура Фрейда. Психоанализ — живое учение, способное достойно отвечать на критику в его адрес: за пятьдесят лет, прошедших после смерти Фрейда, мы неоднократно убеждались в готовности фрейдизма к таким ответам и изменениям в новой исторической ситуации — и в этом лучшее свидетельство его жизнеспособности. Конечно, угнаться за потерянным временем, повторяя все зигзаги пути, пройденного западным психоанализом, для нас сейчас нецелесообразно и невозможно. Но каких-то явно непродуктивных поворотов, по-видимому, можно и нужно избежать, учитывая, вслед за Шерто-ком и де Соссюром, все значение гипносуггестивных факторов в любых видах психотерапии, связанных с межличностными отношениями, и прежде всего — в психоанализе. По сути, перед советским и западным психоанализом встают во многом сходные проблемы, не ограниченные частной исторической ситуацией: они определяются собственным проектом психоанализа, его возможностями и реальностями. Спор о том, что представляет собой психоанализ, не утихает уже почти целое столетие. И на каждом новом повороте этого спора заново проблематизируется та ситуация «рождения психоаналитика», которая во всем богатстве фактов и логической последовательности идей представлена на страницах книги Шертока и де Соссюра '. При этом обнаруживается, что психоанализ никогда не был безусловной целостностью. Можем ли мы сказать, что он наиболее ценен для нас своими общефилософскими построениями или, напротив, практикой и конкретными лечебными результатами? Авторы данной книги склоняются к первой точке зрения. Однако существует немало сторонников и второй. В спорах об эпистемологическом статусе психоанализа поклонении Фрейду и воспринимать малейший намек на критику чуть ли не как угрозу перестройке. 1 Впрочем, некоторые исследователи усматривают в книге Шертока и де Соссюра преувеличение роли французских влияний (а именно Шарко и Бернгейма) в генезисе психоанализа. В этом упреке, по-видимому, есть доля истины. См.: Tourney G. Leon Chertok and Raymond de Saussure. The Therapeutic Revolution: From Mesmer to Freud. — Journal of the History of the Behavioral Sciences. 1983, № 3, p. 297—299. 22 мы найдем немало попыток применить к нему критерии естественной науки — с тем, скорее всего, чтобы показать, что в психоанализе эти критерии не работают. Во всяком случае, именно таким путем шли и К. Поп-пер, и Л. Витгенштейн, а в последнее время — А. Грюнбаум. На основе того, что психоанализ не удовлетворяет естественнонаучным критериям, нередко делается решительный вывод: психоанализ — это современный миф. Эта позиция также имеет немало сторонников. Известный французский эпистемолог, исследователь психоанализа Франсуа Рустан даже называет Фрейда современным Гесиодом, а его концепцию— «теогонией» наших дней1. В самом деле, Фрейд, как считает Ф. Рустан, лишь дал удачное имя — бессознательное — тем состояниям и душевным процессам (речь идет, например, о сновидениях), в которых наши предки видели посещения людей богами или душами умерших. Ведь бессознательное—это не реальность, а конструкция, продукт воображения, изобретение Фрейда или — в лучшем случае — гипотеза, не допускающая доказательств или опровержений в научном смысле. А может быть, в психоанализе мы видим как раз такой новый вид знания, применительно к которому некорректна даже сама попытка расчленять миф и науку, искусство и строгое знание? Быть может, именно такая нерасчлененность знания и соответствует таинственному объекту психоанализа — бессознательному? Или же стоит оценивать психоанализ по канонам искусства? Ведь, кажется, именно об этом свидетельствует «индивидуализирующий» поворот психоанализа в исследовании психической реальности, его стремление понять индивидуальную жизненную историю? Близкие к этой точке зрения идеи высказывал, кроме Ф. Ру-стана, и Поль Рикер. В самом деле, эпистемологический эквивалент решения этой загадки — признание психоаналитической концепции теорией герменевтического типа. Критерии экспериментальной проверки выводов или же воспроизводимости наблюдаемых явлении к ней неприменимы, однако критерии связности элементов опыта соблюдаются вполне последовательно. M™ t^?ustanS F- Sur l'épistémologie de la psychanalyse. — In: Le 01 et 1 Autre. Paris, Denôel, 1985, p. 157. 23 Большинство современных исследователей психоанализа на Западе отличаются отчетливо выраженной антигносеологической установкой. Справедливо считая безнадежными любые поиски аналогий и соответствий между психоанализом и развитыми науками естественнонаучного типа, они склонны вовсе отрицать научный и — шире — познавательный смысл психоанализа, усматривая в нем прежде всего особый опыт личного раскрепощения и освобождения, достигаемого через освобождение речи. Конечно, психоанализ особенно силен в выявлении на уровне психического микрорепрессивных структур власти, ускользающих от нашего внимания при макроскопическом исследовании. А отсюда — и возможность ставить в психоанализе такие задачи, решение которых бы не просто включало больного в отторгнувший его (или отторгнутый им) социум, но научило бы его быть самим собой без «бегства от свободы». Однако свобода речи—это еще не вся свобода, как мы теперь убеждаемся на собственном опыте. Здесь представляется необходимым сделать одно важное замечание в связи со свободой и зависимостью, индивидуальностью и социальными аспектами психоаналитического опыта. В большинстве западных психоаналитических концепций, которые ищут основу человеческого существа в архаических, инфантильных, симбиоти-ческих взаимодействиях, этот уровень трактуется как фундамент социальности, особенно на уровне массовых отношений. Тогда досоциальное становится основой анализа социального, а эмоционально-аффективное, гипносуггестивное трактуется как социогенное: вряд ли можно согласиться с таким порядком зависимостей применительно к развитой стадии общественных отношений, хотя для филогенеза была характерна именно такая последовательность. Очень часто в качестве примера фундаментального аффективно-биологического факта, лежащего в основе социальности, приводится отношение матери и ребенка. Но ведь такое отношение лишь отчасти биологично, поскольку биологические потребности выражаются здесь в основном социальными, а вовсе не чисто биологическими средствами. Попытки прилагать к психоанализу мерки и критерии различных способов духовной и практической деятельности убеждают в том, что психоанализ—это со- 24 вершенно особое единство, это такая форма знания, которая выступает одновременно и как форма практики, такое практико-эпистемологическое сращение, в котором особым образом стоят проблемы фундаментального и прикладного, априорного и апостериорного, гипотетического и подтвержденного. Ведь в психоанализе действительно нет непроходимого барьера между искусством постижения внутренних сторон человеческой душевной жизни и научным, или хотя бы нацеленным на научность и объективность, усмотрением в уникальном и индивидуальном общезначимого и общепонятного. Представляется, что специфика психоаналитической ситуации и психоаналитического опыта заключается именно в своеобразном триединстве отношений терапевтического, этико-педагогического и просто дружеского плана: оно вполне уникально среди возможных и реальных форм социальной практики,особен-ности которой составляют межличностные отношения. Своеобразным предметом проработки и прояснения в этих сложно организованных структурах и межличностных отношениях оказывается бессознательное— нечто непредметное, непредставимое в вещном и субстанциональном смысле, выступающее как неясное и неявное, смутное отображение. Однако размытый след—это все же след, да и несубстанциональность связей не означает отсутствия всяких связей или невозможности их осмысления. Именно поэтому размытая и неявная, но тем не менее вполне определенная соотнесенность бессознательного отображения с действительностью помогает человеку воспринимать причинные связи (хотя само бессознательное лишено причинности и логичности в обычном смысле), так или иначе разграничивать существенное и несущественное, осмысленным образом ориентироваться в окружающей действительности и т. д. Главные регистры изучения бессознательного — это исследования прединфор-мативных (в частности, предсенсорных) процессов, предвербальных стадий формирования мысли, мотива-ционно-смысловых уровней человеческого поведения. Во всех этих случаях мы сталкиваемся с различными степенями осуществления того единства слова, эмоции и понятия, которое характеризует развитую, зрелую, Целенаправленную деятельность человека. На ранних стадиях своего формирования это единство постигает- 25 ся, а в сложных и патологических случаях корректируется психоаналитической практикой. Что же касается парадокса упорядочения-освобождения, то он разрешается в психоаналитическом процессе (будь то отношения пациента и врача или отношения учителя и ученика) в неустанном поиске все более свободных форм общения и одновременно во включении в этот процесс все новых, неистребованных регистров, способных ускорить продвижение к искомому единству эмоции, слова и понятия в той мере, в какой это вообще доступно для данного человека в данной ситуации и в данное время. Из того, что в психоанализе подчас трудно провести грань между мифом и теорией, между художественным и собственно познавательным опытом, вряд ли следует, что нужно вообще отказаться от таких попыток. Однако, пытаясь дать отчет в том, что происходит и переживается в психоанализе, мы неизбежно сталкиваемся с проблемой, главной для этой книги,— проблемой соотношения аффективного и когнитивного, гипноза и осознания. Конечно, обобщение психоаналитического опыта даже на самых ранних его стадиях уже требует осмысления всех звеньев и компонентов единства эмоции и слова, жеста и понятия. Эта сложнейшая задача заключается в том, чтобы «обнаружить универсальное на основе бессмысленного, утвердить возможность общения на основе некоммуникабельного...»1. Особенно трудно устанавливать соответствия между языковыми и аффективными представлениями, а также между уровнем представлений как таковых и дорепрезентативным уровнем. Если согласиться с тем, что для психоанализа как «психопрактики» главный критерий—излечение, то что важнее в этом процессе: слово или эмоция? Вряд ли здесь уместны безапелляционные ответы. Можно, пожалуй, предположить, что словесные и несловесные, дискурсивные и недискурсивные формы и воздействия соотносятся между собой в процессе лечения как причина и условие. Так, диалог на словесном уровне, определенным образом управляющий потоками душевной энергии, выступает, по-видимому, как причина саногенных изменений. Од- 1 RoustangF. Un destin si funeste. Paris, 1976, p. 98. 26 нако важнейшим условием осуществления этих изменений неизбежно остается эмоциональный контакт на до-словесном уровне, в чем-то родственный гипнозу и внушению. Если нет этого глубинного контакта, невозможно и собственно языковое общение на других уровнях душевной организации. Наверно, в каждом конкретном случае этот общий вопрос должен решаться по-своему. Для тех заболеваний, которые связаны с нехваткой эмоционального тепла в раннем возрасте (это почти все психосоматические заболевания), целительным будет прежде всего аффективно-эмоциональный контакт. Однако для тех заболеваний, которые возникают вследствие психических конфликтов более зрелого, эдипового периода (здесь имеются в виду вторичные вытеснения представлений, которые уже имели словесную форму и потому могут быть осознаны), большую роль будет играть ортодоксальная фрейдовская схематика — умственные конструкции пережитой истории, воспоминание и прояснение. Соответственно и дозировка элемента гипноанализа и собственно психоанализа будет в этих случаях различной. Вряд ли найдется такой врач, который сможет заранее, без учета конкретных реакций пациента с уверенностью сказать, какой способ лечения окажется наиболее эффективным. В любом случае нам придется смириться с тем, что Фрейд нам «не всё сказал»1, что во многом нам придется разбираться самим. В этом поиске может быть много неожиданного. Но некоторые ориентиры у нас, безусловно, уже есть, хотя мы и не всегда отдаем себе в этом отчет. В наши дни часто можно встретить снисходительное отношение к вере Фрейда в научность создаваемой им дисциплины: в этом видится дань давно устаревшему позитивистскому пафосу XIX века (мнение о том, что психоанализ это и есть уже сложившаяся наука, встречается гораздо реже). Конечно, теория бессознательного, лежащая в основе психоанализа, имеет свои слабые стороны. Следует ли из этого, однако, что знание о бессознательном вообще невозможно или что оно в принципе и никогда не сможет стать научным? Верно, что Р5ИД эволюционировал от триумфаторских заявлении и прогнозов 10-х годов к гораздо более осторо- Freud n'avait pas tout dit. —«L'Express». 1989, № 1. 27 жным или даже скептическим утверждениям относительно психоаналитической практики — например, в знаменитой статье 1937 года «Анализ конечный и бесконечный». Однако при всех этих разочарованиях оставалось и нечто незыблемое. Это нечто можно, по-видимому, назвать трезвой рационалистической установкой, независимой от той конкретной формы (позитивистской или непозитивистской), которую принимала наука его времени. Фрейд некогда сказал, что голос разума негромок, но он заставляет себя слушать — среди того немногого, что еще заслуживает доверия. Пожалуй, самое главное в опыте психоанализа и истории его познания — это как раз поиск такого — негромкого—разума, который бы «слышал» и постигал не только самого себя, но и практические, экзистенциальные, эмоциональные стороны жизни, составляющей основу его собственных усилий и возможностей. Именно стремление к обновленному, более глубокому представлению о разуме и рациональности применительно к человеческой психике одушевляет и страницы этой книги. Перефразируя метафору великого Паскаля, приведенную в последней книге Л. Шертока и И. Стен-герс «Сердце и разум» ', можно сказать, что высший разум—это умение слышать не только самого себя, но и голос «сердца», умение постигать «разум сердца», его неведомую нам логику. В стремлении научиться такому слушанию и такому постижению книга, предлагаемая вниманию советского читателя, будет ему незаменимой опорой. Н. С. Автономова 1 ChertokL., StengersI. Le coeur et la raison. L'hypnose en question, de Lavoisier a Lacan. Paris, Pavot, 1989. ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮДве работы, объединенные в этом издании для советского читателя, появились на языке оригинала с разрывом в 11 лет. Книга «Рождение психоаналитика» Р.де Соссюра и Л. Шертока вышла в свет в 1973 году. Ее авторы стремились проследить историю психотерапии как науки. Эта история исполнена страстей и сама вызывает страсти, показывая сопротивление научных кругов понятию, которое переворачивало общепринятые представления. Мы увидим, как и сам Фрейд оказался лицом к лицу с феноменом гипноза и как на этой основе он построил свое понимание бессознательного и всю психоаналитическую практику. Цель, которую ставили перед собой авторы «Рождения психоаналитика», заключалась в том, чтобы подчеркнуть значение этого наследия. Его слишком часто недооценивали или вообще не замечали. Многие психоаналитики и сейчас обращают очень мало внимания на доаналитический этап в истории психоанализа. Для них этот этап—далекое прошлое, а фрейдизм — нечто абсолютно новое. Психоанализ и гипноз не имеют, с их точки зрения, ничего общего, поэтому они не проявляют к гипнозу никакого интереса — ни на практике, ни в теории, — а нередко относятся к нему с предубеждением, унаследованным от прошлых времен. Такая точка зрения, по мере того как я продолжаю свои исследования, все более кажется мне ошибочной. Пытаясь понять природу лечебного процесса, я увидел, насколько мы еще невежественны в этом отношении. Многочисленные психоаналитические теории не могут преодолеть наше невежество. По-моему, наилучший пУть к познанию этих явлений открывает гипноз, по- 29 скольку он дает широкий простор для наблюдения и управления теми психобиологическими взаимодействиями, в которых и таится ключ к проблеме. К этим выводам я пришел в книге, которая вышла в свет в 1979 году и была опубликована в русском переводе в 1982 году под заглавием «Непознанное в психике человека». Я не скрывал в то время, что гипноз, столь перспективный как эвристическое средство, сам остается загадкой. Я выразил тогда пожелание, чтобы гипноз стал предметом изучения всех заинтересованных исследователей как в области гуманитарных наук, так и в области наук о жизни. Семь лет спустя был написан другой текст, также вошедший в эту книгу. Я назвал его «Возрожденное внушение», чтобы подчеркнуть, что внушение снова выходит на авансцену. Этот возврат, естественно, коснулся также и гипноза, поскольку эти явления родственны. Оба они, хотя и по-разному, свидетельствуют о психологическом воздействии одного индивида на другого. Правда, Фрейд считал, что благодаря трансферу ему удалось найти средство, позволяющее осознанно управлять этой формой внушения и в конечном счете устранять ее. С этой точки зрения полное подчинение аффективного когнитивному и открывает «эру научной психотерапии». Однако с этим утверждением нельзя согласиться, если учесть все те практические и теоретические доводы против него, которые приведены в «Возрожденном внушении». После второй мировой войны американские и английские психоаналитики стали подчеркивать целительную роль тесного эмоционального общения между врачом и пациентом, называя его эмпатией и связывая его с отношением матери и ребенка. С этого времени осознание перестает быть основой психоанализа. К этому выводу пришли два французских исследователя: Франсуа Рустан и Октав Маннони. Усомнившись в объективности психоаналитического метода, они утверждают, что как внушение, так и гипноз присутствуют в самом психоанализе. Хотя Рустан и Маннони—известные психоаналитики, большинство их собратьев по профессии не прислушиваются к их доводам, как, впрочем, и к моим. Я попытался понять, почему так происходит. Особенно интересным показался мне случай Лакана. Хотя Лакана часто считают рево- 30 люционером в психоанализе, его позиция в отношении гипноза полностью соответствует традиционным взглядам. Такая позиция предполагает категорический запрет на использование гипноза «как для объяснения симптома, так и для его устранения». Этот запрет кажется тем более странным, что «свободный обмен слова- ми>>__к чему сводится лакановское лечение — далеко еще не доказал свою эффективность. Поразительно, что в осуждении гипноза Лакан идет гораздо дальше Фрейда, который, отказавшись от гипноза в своей практике, никогда не переставал искать его объяснения. Тот «возврат к внушению», который наблюдается в настоящее время во Франции, происходит не благодаря психоаналитикам, а благодаря исследователям из других областей знания. Отметим здесь особо две дисциплины. Одна из них — философия. В течение всего XIX века животный магнетизм, а затем гипноз вызывали интерес известных философов. Достаточно назвать Гегеля и Шопенгауэра в Германии, Мэн де Бирана и Бергсона во Франции. Правда, после смерти Шарко во Франции начался период упадка гипноза, который перестал быть предметом философских размышлений. Однако с начала 80-х годов гипноз вновь оказался в центре внимания ученых, которые, опираясь на самое тщательное критическое изучение текстов Фрейда, пришли в выводу, что существенного различия между трансфером и гипнозом нет. Проводятся исследования и в совсем другой области знания — этологии. Новый свет на эту проблему может пролить сопоставление гипноза и феномена «привязанности» в работах Боулби. В обоих случаях речь идет о биоаффективной связи, отличной от сексуальности. Таков в самых общих чертах путь исследования, намеченный в данной книге. Вряд ли нужно добавлять, что наши исследования не закончились в 1984 году—в тот момент, на котором они обрываются в книге,— что с тех пор наши позиции непрестанно расширялись и укреплялись. Гипноз во Франции стал предметом междисциплинарных исследований, о чем свидетельствуют прежде всего семинар по гипнозу под нашим с Изабель Стенгерс совместным руководством в Доме наук о человеке в Париже, а также посвященный гипнозу симпозиум, проведенный в сентябре 1989 года в Се-ризи-ла-Салль. Гипнотический феномен — эта неоспо- 31 римая реальность и образец всякого межличностного отношения — все еще недоступен пониманию. Он порождает увлекательную, но весьма сложную эпистемологическую проблему, суть которой изложена в книге, недавно опубликованной мною в соавторстве с Изабель Стенгерс под названием «Сердце и разум». Быть может, решение проблемы гипноза придет не скоро. Однако, учитывая значение проблемы отношений между духом и телом, известной со времен античности, необходимо приложить все усилия для ее решения. ПРЕДИСЛОВИЕНижеследующие строки подписаны только моим именем, ибо ушедшему от нас Раймону де Соссюру уже не суждено порадоваться выходу в свет нашего общего труда. Раймон де Соссюр, потомок древнейшего швейцарского рода, к которому принадлежали также Неккер и мадам де Сталь, был сыном лингвиста Фердинанда де Соссюра; он с молодых лет посвятил себя занятиям медициной и психиатрией, а в 1920 году посетил Вену, где слушал лекции Фрейда и прошел у мэтра курс личного психоанализа. С этого времени он связал себя с психоанализом и стал его неутомимым пропагандистом как у себя на родине, так и во Франции. Полвека назад Раймон де Соссюр изложил принципы этого учения в книге «Психоаналитический метод» (Saussure, 1922). Предисловие к этой работе написал сам Фрейд, отметивший, что она «дает французским читателям правильное представление о том, что такое психоанализ и в чем он заключается». В 1927 году Раймон де Соссюр стал одним из основателей Парижского психоаналитического общества и «Французского психоаналитического журнала». В дальнейшем он был избран вице-президентом Международной психоаналитической ассоциации и президентом Европейской федерации психоанализа. Нас связывала с ним давняя дружба. Я познакомился с ним в 1955 году в Женеве во время XIX Международного конгресса по психоанализу. К этому моменту я только что завершил свое психоаналитическое образование, в то время как за его плечами были уже многие годы блестящей деятельности в этой области. Нас сблизил общий интерес к изучению истоков — 3—1033 33 порой малоизвестных — психоанализа, с конца XVIII века до эпохи фрейдизма. Этот пробел объясняется тем, что упомянутый период связан с развитием животного магнетизма и гипноза, двух тем, и поныне вызывающих сопротивление в среде психоаналитиков, С увлечением занимаясь историческими исследованиями, Раймон де Соссюр считал, что для углубленного изучения предмета необходим как синхронический (по выражению Ф. де Соссюра), так и диахронический подход. Я помню, как в 1955 году он познакомил меня со своей библиотекой, где было собрано множество работ, посвященных допсихоаналитическому периоду. Во время наших встреч в последующие годы у нас созрел план воссоздания истории этого периода в новом освещении: нам хотелось выделить из потока идей и экспериментов те, которые подготовили почву для возникновения психоанализа. Осуществление задуманного проекта потребовало многих лет. Нам пришлось изучить обширную литературу, о чем свидетельствует публикуемая в приложении библиография. Оба мы были заняты в это время другой работой, а то обстоятельство, что практика удерживала одного из нас в Женеве, а другого в Париже, также не способствовало частым встречам. К тому же в последние три года Раймон де Соссюр по нездоровью стал работать медленнее. Он поручил мне подготовку окончательного текста. Я старался выполнить эту задачу как можно лучше, сохраняя в неприкосновенности основные идеи, которые мы разработали вместе. В заключение мне хотелось бы сказать несколько слов о личности человека, который долгие годы дарил мне свое дружеское расположение. Высокий и прямой, этот «женевский патриций» был удивительно прост в обращении. Простота соединялась в нем с редкостной доброжелательностью, и я никогда не забуду сердечной обстановки, в которой проходила наша совместная работа в прекрасном доме на улице Тертасс, куда съезжались психоаналитики из всех стран света. Нередко такие встречи заканчивались за дружеским ужином, и мадам де Соссюр, сама опытный психоаналитик, принимала нас с неизменным радушием. Раймон де Соссюр с большим мужеством переносил тяжкий недуг, которому суждено было унести его от нас, и до конца дней сохранял живость ума, интерес 34 к новому. Мне вспоминается, как в июле 1971 года в Вене за три месяца до своей кончины,— мне так и не довелось увидеть его снова — он настойчиво рекомендовал мне познакомиться с недавно обнаруженной рукописью Месмера. Мне хотелось бы верить, что предлагаемое здесь психоисторическое исследование отвечает пожеланиям, которые высказывал Раймон де Соссюр. Париж, ноябрь 1972 Л.Ш. ВВЕДЕНИЕЦель настоящей книги заключается в том, чтобы проследить истоки первых фундаментальных открытий Фрейда, определив их место в истории психотерапии с конца XVIII до конца XIX века. Разумеется, у нас были предшественники, но мы надеемся, что нам удалось по-новому осветить эту историю и яснее показать оригинальность идей создателя психоанализа на фоне тех представлений, которые господствовали в его время. Хотя Фрейд, несомненно, испытал влияние немецких писателей и ученых, воздействие французской культуры и науки оказалось для него в некоторых отношениях определяющим. Именно в Париже в 1885—1886 годах у него зародились идеи его будущих открытий, именно там и тогда он принял важнейшее решение оставить физиологию и обратиться к психологии. Мы будем изучать это влияние, поскольку именно во Франции психотерапия, возникшая в виде «животного магнетизма», вышла из «эзотерической» области и достигла настоящего расцвета, встав на путь экспериментального исследования. Мы рассмотрим также очевидную и существенную взаимосвязь между этим французским влиянием и всем породившим его комплексом работ: мы познакомимся с именами и трудами — подчас основополагающими — многих исследователей других стран, которые стали вехами на пути этой долгой и сложной «филиации идей». Поставив перед собой такую задачу, мы хотели бы подчеркнуть глубокое различие между психотерапией Фрейда и его предшественников. Начало XX века ознаменовалось, как пишет Г. Ба- 36 переходом от «научного состояния» минувшего в"ека к «эре нового научного духа». После открытий Эйнштейна (1905) в физике, по мнению Башляра, произошла настоящая революция, и «идеи, одной из которых было бы достаточно, чтобы прославить целое столетие, появляются теперь каждые двадцать пять лет, что говорит об удивительной духовной зрелости». Можно считать, что благодаря Фрейду сходный переворот произошел в тот же период и в области психологии: не зря ведь говорят о «психоаналитической революции». В XIX веке ученый оставался «наблюдателем», он держался «на расстоянии» или по крайней мере «вне» проводимого им эксперимента. В XX веке ученый оказывается непосредственно «включенным» в исследование даже в области естественных наук и тем более — в психологии, где межличностные отношения становятся главным объектом изучения. Открытие трансфера и контртрансфера1 ставит в центр исследований межличностное взаимодействие, возникающее в любом психотерапевтическом акте. Психоаналитическая революция коренным образом изменила понятия бессознательного и предметного отношения, тесно связанные между собой, и привела к эффективному их использованию. Мы постараемся показать, как на основе данных, накопленных за истекший век, гений Фрейда осуществил подлинный переворот, воздействие которого вышло далеко за рамки медицины и распространилось на все области современной культуры. В своем исследовании мы использовали исторические и психобиографические данные. Мы исходили из установленных фактов, которым давали свое собственное толкование, стараясь всемерно соблюдать научную строгость и объективность. При этом мы осознаем, что если достижение полной объективности в историческом исследовании, независимо от его темы, всегда представляет собой трудную задачу, то в истории психотерапии эта задача еще более усложняется, поскольку приходится иметь дело и с материалами психобиографического характера. И все же мы не отказались от Н^^ения личности Фрейда в определенный период его Объяснения специальных терминов см. в Глоссарии. — Прим. 37 жизни, ибо наряду с творческим гением и культурным наследием важную роль в генезисе научного открытия играет и аффективный фактор. Это в особенности справедливо применительно к создателю психоанализа. Предлагаемая работа не ставит своей целью исчерпывающее изложение истории психотерапии. Она затрагивает только период решающего перехода от донаучной эпохи, не знавшей экспериментальной психотерапии, к научной. В связи с этим мы рассмотрим лишь наиболее важные стороны работ тех лет — этого достаточно, чтобы представить общую картину научных исследований, предшествовавших работам Фрейда. В изложении материала мы стремились к ясности и краткости, избегая по возможности специальной терминологии (специальные термины объясняются в Глоссарии). Для облегчения пользования книгой мы снабдили ее именным и предметным указателем, библиографией и глоссарием. Мы надеемся, что предлагаемый труд станет источником полезной информации, особенно для молодых психологов, психиатров и психоаналитиков, для специалистов по истории психотерапии, студентов медицинских факультетов и врачей, а также для всех, кто интересуется эволюцией идей в области наук о человеке. Часть первая ПРЕДМЕТНОЕ ОТНОШЕНИЕI. Предметное отношение в животном магнетизме Термин «предметное отношение» означает, в частности, отношение, устанавливающееся между пациентом и врачом. Говорят также «терапевтическое отношение», но этот термин в меньшей степени передает специфику психотерапии1. Исследователь наблюдает природные феномены «извне», стремясь при этом, насколько возможно, избегать всякой субъективности. Трудно соблюсти это условие в области психотерапии, ибо врач оказывается вовлеченным в лечебный процесс. Наличие такой вовлеченности смутно ощущалось и прежде, но именно Фрейду принадлежит заслуга научного изучения этого явления и разработки концепций трансфера и контртрансфера; об этих понятиях мы еще будем далее говорить, поскольку они лежат в основе психоаналитического лечения и принимаются во внимание в большинстве современных психотерапевтических методов. Открытие Фрейда показало значение аффективных импульсов, возникающих в процессе психотерапевтического лечения. В течение долгого времени это межличностное отношение вызывало настороженность врачей, и, опасаясь возникновения аффективной, а то и эротической привязанности, они направляли свои усилия на лечение болезни, а не больного. Такая тенденция не могла не влиять на трактовку болезни: ею объясняется и ряд неудач, которых, возможно, удалось бы избежать Термин «предметное отношение», используемый в психоаналитической литературе, в действительности имеет более широкое значение и все еще вызывает споры. Мы отсылаем читателя к 2Ю1°ВарЮ>> Лапланша и Понталиса [Laplanche, Pontalis, 1967, p. 277— *8I]. «Терапевтическое отношение между больным и врачом» в психоаналитическом и антропологическом аспекте исследует Валабрега IValabrega, 1962]. 39 при более тесном контакте врача и пациента. Сказанное позволяет лучше понять неудачи и колебания исследователей XIX века и переворот, произведенный открытиями Фрейда. Психотерапия стала предметом экспериментального исследования под именем «животного магнетизма»1 в конце XVIII века с появлением работ Месмера2. В силу своей новизны теории последнего не нашли понимания у современников и с самого начала вызвали бурные споры в научных и медицинских кругах (Thouret, 1784). Эти споры прослежены в книге Жана Веншона о Месмере (Vinchon, 1936)3. До Месмера терапевтическое отношение часто связывалось с религиозными идеями, с магией и даже колдовством, чем и объясняется презрение, с которым к нему относились в среде врачей. МЕСМЕР (1736—1815) Франц-Антон Месмер, доктор медицины Венского университета, вынужденный покинуть Австрию из-за слишком большой смелости и необычности своего учения и врачебных методов, в 1778 году приехал в Париж, где сразу же стал пропагандировать свои теории (вдохновленные тайными учениями франкмасонов) о существовании и действии универсального флюида. Согласно Месмеру, болезнь вызывается неравномерным распределением флюида в организме; воздействуя на больного и вызывая кризы (конвульсивные), магнетизер добивается гармоничного перераспределения флюида, что и ведет к излечению. Сам Месмер считал, что его теория основана на физиологии и близка к теориям электричества или магнитов, вызывавших большой интерес в научных кругах того времени. Заметим, что представление о целительной силе «криза» существовало задолго до Месмера. Месмер прибегал как к непосредственным (прикосновения и магнетические пассы), так и опосредованным 1 Позднее он был назван «гипнотизм» или «гипноз». Один из наиболее полных обзоров истории гипноза во Франции — книга Баррюкана [Barrucand, 1967]. 2 Избранные работы Месмера опубликованы Р. Амаду [Mesmer, 1971]. 3 Новое издание подготовлено Р. де Соссюром в 1971 году. 40 манипуляциям. На коллективных сеансах он использовал знаменитый «чан» — большой сосуд с водой, в котором находились осколки стекла, камни, железные опилки, бутылки и металлические прутья; к концам этих прутьев, выступавших над поверхностью воды, прикасались больные, а веревка, которой они были связаны между собой, должна была способствовать «циркуляции флюида». Иногда Месмер пользовался стеклянной палочкой, чтобы не прикасаться к пациентам, но полностью ему это не удавалось, особенно при первом контакте. Он применял различные методы установления «раппорта»1, например упирался коленями в колени пациента или потирал своими большими пальцами рук его большие пальцы; во время пассов он слегка пробегал пальцами по какому-либо участку тела или по всему телу пациента с целью вызвать «криз». Увлеченный своей теорией, Месмер в магнетическом флюиде видел единственного посредника между врачом и больным. И действительно, во всем наследии Месмера мы встречаем лишь один намек на роль чувства: «[Животный магнетизм] должен передаваться прежде всего посредством чувства. Только чувство позволяет постигнуть эту теорию. Так, например, больной, привыкший к воздействию, которое я на него оказываю, способен понять меня лучше, чем кто-либо другой» [Mesmer, 1781, р. 25]. Никогда больше Месмер не повторил и не развил эту поразительную в его устах мысль. По всей видимости, он избегал аффективного отношения; во всяком случае, теория флюидизма давала ему возможность уклониться от личной вовлеченности. Отвергая «словесный^ диалог», Месмер добивался от больного глубо- 1 Месмер избрал слово «раппорт» для обозначения действенного, физического контакта. Этот ранний психотерапевт не догадывался, что этим словом он обозначил и аффективный контакт. В наше время для врачей во франкоязычных странах это слово утратило свое специфическое значение. В английском языке rapport означает «аффективную гармонию»; это одновременно и психотерапевтический термин, и слово обыденного языка. Любопытно, что в русском языке слово «раппорт», заимствованное из французского, служит исключительно для обозначения психотерапевтического отношения. Другое русское слово, «рапорт», принадлежит языку административному, военному и т. п. В немецком языке словом rapport нередко обозначаются отношения доверия между гипнотизером и гипнотизируемым. Фрейд использовал его именно в этом смысле, но также обозначал им трансферентное отношение между психоаналитиком и его пациентом [Freud, Gesammelte Werke, VIII, S. 473]. 41 кой регрессии, при которой возможен был только «те-лесный диалог». Месмер не раз наблюдал явления искусственно вы. званного сомнамбулизма, когда пациент вел себя совершенно спокойно и сохранял способность к диалогу с врачом (эти явления, как мы увидим, были впервые описаны Пюисегюром в 1784 году). Однако он не понял их значения и не попытался извлечь из них лечебного эффекта. Он вообще не склонен был допускать какую бы то ни было инициативу со стороны пациента. Именно по этой причине он старался позднее умалить значение работ Пюисегюра и видел в искусственном сомнамбулизме лишь побочное действие животного магнетизма. Он определил его как «усыпление критической способности». Месмер считал, что его теория рациональна и основана на физиологии, в его представлении флюид был столь же реальным и «ощутимым», как действие магнита. Он никогда не задумывался над психологической связью, возникавшей между ним и его больными, но, хотя он ни в коей мере не стремился к ней, она все же неотвратимо устанавливалась. Поскольку эта связь и манипулирование ею лежат ныне в основе всякой психотерапии, нам следует попытаться определить ее природу, начиная с приемов месмеризма. В ней прежде всего поражает то, что она действует только в одном направлении, Месмер манипулирует, Месмер говорит, и если больной «отвечает» ему каким-нибудь симптомом, то Месмер властными приказаниями стремится немедленно добиться исчезновения этого симптома. Он низводит больного к дословес-ной стадии, он «господствует» над ним. Подобный метод, даже если он рационально обоснован и возведен в теорию, является не только результатом его мысли, но и выражением его темперамента. В связи с этим нам придется напомнить здесь некоторые биографические данные ученого. В юности Месмер отличался застенчивостью и приобрел уверенность в себе только после женитьбы, которая ввела его в придворные круги Австрии и принесла большое состояние, быстро растраченное им на постройку дворца, где он устраивал нескончаемые празднества. Былая застенчивость компенсировалась у него параноидальной мегаломанией, В этот период у Мес- 42 мера сложилось убеждение, что он совершил революционный переворот в медицине и что ему уготована поль благодетеля человечества. Изгнанный из Вены, он не колеблясь, обращается к Людовику XVI с просьбой предоставить в его распоряжение для лечения больных один из королевских замков. Он испытывает неутолимую потребность властвовать над больными, правда сохраняя известную дистанцию. В общем, ему удается достигнуть желаемого благодаря твердой вере в свое могущество. Какую роль играл эротизм в жизни Месмера, трудно определить: до нас дошло мало сведений о его сексуальной жизни1. Женился он поздно на женщине старше себя, детей у них не было; через несколько лет он расстался с женой, переселившись в Париж. В этом городе, где злословие не пощадило апостола животного магнетизма, никто тем не менее ни разу не упрекнул его ни в одном беспутном поступке. Чем это могло объясняться? Полным воздержанием? Сексуальной неполноценностью? В последнем случае магнетизм должен был в известной мере служить ему защитой: сознавая свою импотенцию, он то вымещал ее на других в форме параноидальной агрессивности, когда, например, он заподозрил в предательстве своего друга д'Эслона, основавшего собственную школу магнетизма [Chertok, 1966A], то подавлял больных добротой (особенно в последние годы в Швейцарии). Однако даже если признать, что сексуальное поведение Месмера действительно было «безупречным», то обо всех магнетизерах этого, по-видимому, никак нельзя сказать. Среди них встречалось немало таких, кто, испытав однажды силу магнетизма на себе, считал себя вправе в свою очередь магнетизировать других. Магнетические сеансы сделались модной салонной игрой. Магнетизеры-неофиты вызывали кризы и любовный трансфер, на который им случалось отвечать соответствующими acting out2, кое-кто из врачей-любителей даже позволял себе вступать в половую связь со своими пациентками3 . Факты подобного рода были известны по- х В 1971 году Р. де Соссюр опубликовал исследование «Харак-ер Месмера» [Saussure, 1971, р. 9—19]. з См. Глоссарий. " Дальнейшем мы еще скажем несколько слов об одной теории 43 лиции, они противоречили условностям аристократического и буржуазного уклада. JaK что не только по настоянию Месмера, но, возможно, и под давлением этих кругов Людовик XVI велел учредить «комиссии», к деятельности которых мы еще вернемся. Один из членов комиссии, известный политический деятель и астроном Байи, занялся проблемой «эротических осложнений». В своем «Секретном докладе» [Rapport, 1784 С] Байи подчеркивает опасность эротического элемента в практике магнетизеров. Месмер ни словом не упоминал о подобных осложнениях, но о них много говорили вокруг, и это не могло не усилить сопротивления ученых и неосознанного протеста наиболее яростных противников месмеризма. Пройдет столетие, и все те же сексуальные табу вызовут страстную неприязнь к теориям Фрейда, который открыто обсуждал проблемы сексуальности и навлек на себя обвинение в пансексуализме. Однако полемика вокруг фрейдизма не идет в сравнение с бурными спорами вокруг животного магнетизма. Бессознательные мотивы руководили также и сторонниками Месмера, ибо предромантическое мироощущение (противопоставлявшееся рационализму Вольтера, умершего в год приезда Месмера в Париж) создавало благодатную почву для расцвета мистически окрашенных идей (в частности, флюидиз-ма). Вместе с тем вылеченные Месмером больные, как, например, адвокат Бергасс, сохраняли глубокую привязанность к своему спасителю (положительный трансфер) и становились горячими пропагандистами его учения [Bergasse, 1784]. К тому же предметное отношение вызывало у больных идентификацию со всемогущим врачом, так что больные, становясь магнетизерами, манией величия компенсировали собственное чувство неполноценности, что в ряде случаев облегчало их страдания. Нелегко определить долю рационального и иррационального в побуждениях как противников, так и сторонников Месмера и послемесмеровского магнетизма. Однако некоторые из последователей Месмера, врачи и неврачи, стремились обрести истину на рацио-love treatment (англ. —лечение любовью), предложенной два века спустя одним из наших современников. 44 льном и науЧном пути. С этой точки зрения наиболее серьезными исследователями были д'Эслон, Пюисе- гюр и Делёз. Знаменитые доклады 1784 года [Rapports, 1784, А, В Cl убедительно свидетельствуют о сосуществовании рационального и иррационального во взглядах серьезных ученых. Когда споры вокруг Месмера достигли наивысшего накала, Людовик XVI учредил для изучения животного магнетизма две комиссии, составленные из самых видных ученых. В первую входили пять членов Академии наук, и среди них астроном Байи, будущий мэр Парижа, погибший позднее на гильотине, Бенджамин Франклин, химик Лавуазье и четыре профессора медицинского факультета, в их числе химик Дарсе и Гийотен, анатом и изобретатель печально известной машины. Во вторую комиссию входили пять членов Королевского медицинского общества (преобразованного позднее в Медицинскую академию), и среди них ботаник Жюссье. Каждая из комиссий опубликовала доклад; доклад первой комиссии известен под названием «Доклад Байи» [Rapport, 1784 А]. (Доклад второй комиссии см.: Rapport, 1784 В). Оба доклада осуждают теорию животного магнетизма и отрицают существование какого бы то ни было флюида. В них тщательно описываются магнетические феномены (мы теперь назвали бы их гипнотическими) и даже отмечается некоторый лечебный эффект манипуляций. Однако, поскольку их задача сводилась к нахождению флюида, члены комиссий после ряда безуспешных исследований перешли непосредственно к выводам, не попытавшись взглянуть на проблему шире и глубже. Для Байи и его коллег все рассмотренные явления объясняются воображением. «Воображение,— пишет он, — вызывает конвульсии и без магнетизма... Магнетизм без воображения ничего не порождает» LRapport, 1784 А, р. 77]. Члены комиссий не осознавали, что своими выводами они указывали на существование межличностного психологического взаимодействия точнее, предметного отношения,—что их доклады стали тем самым первыми документами экспериментальной психологии. Флюида не существует — таков был вывод членов комиссий. Что касается сторонников флюида, то их объясне- 45 ния были различны: одни говорили о физической ре-альности, другие — о метафизической концепции, для третьих речь шла просто о метафоре [Chertok, 1966 А]. Одно, во всяком случае, было несомненным: в ходе магнетического лечения «что-то» переходит от врача к больному, в результате чего состояние пациента внезапно улучшается. Динамический характер магнетического лечения коренным образом отличается от медицинской практики того времени, от обращения с больным, словно с неодушевленным предметом. Между врачом и пациентом устанавливалось взаимодействие, предвосхищавшее двустороннее отношение. Члены комиссий видели причину наблюдавшихся феноменов в «воображении» (для них это означало нечто нереальное, несуществующее) и отказывались ее изучать. В этом, возможно, выразилось бессознательное сопротивление тем явлениям, чреватым осложнениями, которые описаны Байи в секретном докладе, направленном королю одновременно с опубликованием официального доклада. Там говорится: «Магнетизируют неизменно мужчины женщин1; разумеется, завязывающиеся при этом отношения — всего лишь отношения между врачом и пациенткой, но этот врач — мужчина; как бы тяжела ни была болезнь, она не лишает нас нашего пола и не освобождает нас полностью из-под власти другого пола; болезнь может ослабить воздействие такого рода, но она не способна совершенно его уничтожить...» [Rapport, 1784 С, р. 512]. «...Они [женщины] достаточно привлекательны, чтобы воздействовать на врача, и в то же время достаточно здоровы, чтобы врач мог воздействовать на них, следовательно, это опасно и для тех, и для других. Длительное пребывание наедине, неизбежность прикосновений, токи взаимных симпатий, робкие взгляды — все это естественные и общеизвестные пути и средства, которые испокон века способствовали передаче чувств и сердечных склонностей. Во время сеанса магнетизер обыкновенно сжимает коленями колени пациентки: следовательно, колени и другие участки нижней половины тела входят в соприкосновение. Его рука лежит на ее подреберье, а иногда опускается ниже в область при-датков... [ibid., p. 512]. Нет ничего удивительного, что 1 В действительности, как мы увидим, среди магнетизеров встречались и женщины. 46 чувства воспламеняются... Между тем криз продолжает развиваться, взгляд больной замутняется, недвусмысленно свидетельствуя о полном смятении чувств. Гама пациентка может и не осознавать этого смятения, но оно совершенно очевидно для внимательного взгляда медика. Вслед за появлением этого признака веки больной покрываются испариной, дыхание становится коротким и прерывистым, грудь вздымается и опускается, начинаются конвульсии и резкие стремительные движения конечностей или всего тела. У чувственных женщин последняя стадия, исход самого сладостного из ощущений, часто заканчивается конвульсиями. Это состояние сменяется вялостью, подавленностью, когда чувства как бы погружены в сон. Это необходимый отдых после сильного возбуждения [ibid., p. 513]... Поскольку подобные чувства — благодатная почва для увлечений и душевного тяготения, понятно, почему магнетизер внушает столь сильную привязанность; эта привязанность заметнее и ярче проявляется у пациенток, чем у пациентов: ведь практикой магнетизма занимаются исключительно мужчины. Разумеется, многим пациенткам не довелось пережить описанные аффекты, а некоторые, испытав их, не поняли их природы; чем добродетельнее женщина, тем меньше вероятности, что подобная догадка в ней зародится. Говорят, что немало женщин, заподозрив истину, прекратили магнетическое лечение; тех же, кто о них не догадывается, следует от этого оградить» [ibid., p. 513, 514]. Вывод секретного доклада гласил: «Магнетическое лечение, безусловно, опасно для нравов» [ibid., p. 514]. Конечно, подобное нравственное осуждение не могло не отвратить исследователей от изучения межличностного психологического взаимодействия, и в течение целого столетия оно, сознательно и бессознательно, неким пугалом маячило перед теми, кто отваживался Ступить в эту область. Более того, оно укрепило уве-'енность тех, кто отрицал само существование гипноти-еских феноменов, хотя эти феномены были подтверж-ç ены и описаны в докладах комиссий. В последующие де-нь,1ИЛеТИЯ В ^кадемии рассматривались то одобритель-g 1е' то неодобрительные доклады о магнетизме, Урные дискуссии следовали одна за другой, до тех пор 47 пока в 1840 году ученые корпорации не вынесли нового заключения о том, что животного магнетизма не суще. ствует, и постановили больше этой проблемой не зани-маться [Burdin, Dubois, 1841, p. 630]. Месмер покинул Францию вскоре после вердикта комиссий и впоследствии появлялся там лишь ненадолго; однако его сторонники не пали духом и продолжали свою деятельность. Принимали ли они в расчет «эротическую опасность» и наличие аффективной связи между врачом и больным? Мы попробуем выяснить, как они определяли свое место в отношениях с пациентом, какими защитными средствами устраняли риск личностной вовлеченности, к каким рационализациям они прибегали в своих объяснениях. В работах того времени сведения, по которым можно было бы восстановить историю предметного отношения, весьма редки и кратки, поскольку большинству исследователей магнетического флюида даже не приходило в голову, что в действительности они имеют дело с чувствами. Обширная литература отражает споры о природе флюида: согласно Месмеру, это элемент универсальной силы, или, иначе говоря, воли, внимания, или, наконец, души. Быть может, недоверие этих врачей к «чувствам» (которые они обычно называли «страстями») было реакцией на первые признаки наступающей эпохи романтизма. ПЮИСЕГЮР (1751 — 1825) В течение всего XIX века и вплоть до эпохи Шарко магнетизеры ставили своей целью действовать на благо больному и их услуги обычно были бесплатными. Врач использовал флюид не только ради исцеления, но и для «развития души» пациента. В связи с этим некоторые магнетизеры того времени уподобляли флюйД некоему духовному принципу, позволявшему проникать за пределы обыденного мира. Пюисегюр, самый известный из учеников Месмера, открыл «магнетический сомнамбулизм» (то есть искусственно вызванный сомнамбулизм), и это его открытие во многом изменило методику практического использования теории магнетизма. Его метод позволял 48 збежать конвульсивного криза, при котором больной зывался как 5Ы «выключенным из связи»; даже впадая в состояние пассивной покорности, больной не утрачивал способности к разговору с врачом. Предметное отношение сразу же приобретало новые оттенки и требовало некоторых «доработок». Пюисегюр, несомненно, оставался флюидистом, но он не отрицал и влияния таких вторичных факторов (мы назвали бы их «психологическими»), как стремление вылечить пациента и хотя бы в какой-то степени учесть его личность. Он принимал во внимание и чисто эмоциональные факторы. «Целительное действие непосредственного прикосновения, — писал он, — когда воля направлена на излечение больного, настолько очевидно, что многие, стоит им об этом задуматься, признают, что часто пользовались им, сами о том не подозревая. Сколько нежных матерей непроизвольно спасали свое дитя, горячо прижимая его к груди в минуту внезапного недуга! Как успокаивает и облегчает наши страдания присутствие дорогого нам человека! Я убежден, что, помимо знаний и опыта, душевная теплота врача или сиделки — это далеко не безразличный момент в лечении болезни» [Puységur, 1785, р. 252]. Пюисегюр осознавал возможность эротического воздействия: «Что касается последствий взаимной привязанности, которая неизменно рождается между лицами разного пола в результате заботы с одной стороны и благодарности — с другой, то достаточно предупредить, что эта привязанность всегда усиливается магнетическим воздействием, чтобы тот, кто боится связанной с магнетической практикой опасности, не стал ни заниматься ею, ни подвергать себя магнетическому лечению» [Puységur, 1807, р. 217]. Чтобы оградить себя от этих «эротических отклонении», Пюисегюр использовал регрессию пациента до стадии буквального возврата к детству: «Больной, находящийся в магнетическом кризе, отвечает только своему магнетизеру и не терпит прикосновения другого ЛиДа; он не выносит присутствия собак или иных жи-отных; если же случайно кто-либо дотронется до него, о лишь магнетизер способен снять вызываемую этим боль» [ibid., p. 171] Риведенная цитата хорошо иллюстрирует состоя-полной регрессии: подобно тому как ребенок не 4—юзз 49 терпит ничьих рук, кроме материнских, так и магнетизированный не выносит ничьего прикосновения, кроме прикосновения своего магнетизера; заметим, что повторение этой регрессии может быть равносильно материнскому влиянию с его целительным действием. Предметное отношение не связано ни с каким другим отношением. Однако случается, что пациент проявляет строптивость, как ребенок с матерью: «Эта власть абсолютна во всем, что способствует душевному покою и здоровью пациента... Но если мы хотим принудить больного сделать что-то такое, что может быть ему неприятно, он станет упорствовать и не подчинится нашей воле» [ibid., p. 172]. Отношение может даже совсем прерваться: «Что произойдет, если мы будем принуждать больного сделать то, что ему не нравится? После больших страданий больной выйдет внезапно из магнетического состояния, и принесенный этим вред может оказаться трудно поправимым» [ibid., p. 172]. Пюисегюр полагал, что словесное общение с пациентом не должно выходить за рамки лечения, и не считал возможным использовать сомнамбулическое состояние больного для выяснения пережитых им в прошлом конфликтов. Он писал: «Прежде всего не следует докучать пациенту вопросами и никоим образом не нужно побуждать его к действиям. Состояние, в котором он находится, ново для него; нужно дать ему возможность освоиться с ним. Первый вопрос должен быть: «Как вы себя чувствуете?» Следующий: «Чувствуете ли вы, что я приношу вам облегчение?» Выразите затем удовлетворение от мысли, что это вам удается. Потом постепенно переходите к подробностям его болезни и в ваших первых вопросах касайтесь только его здоровья» [ibid., p. 174]. Причиной этих оговорок было, по-видимому, критическое отношение к магнетизму в обществе. Пюисегюр пишет далее: «Причиной самых серьезных злоупотреблений может оказаться, говорят, та власть над больным, которой вы достигаете. Бесчестный человек постарается использовать ее для проникновения в личные тайны, он станет злоупотреблять доверием своих друзей и безнаказанно мстить своим врагам» [Puységur, 1784, р. 40]. От Пюисегюра не ускользнул и такой важный мо- 50 меНТ: сомнамбулический криз оказывается более эффективным, если в ходе диалога роль больного ограничивается рассказом о симптомах и тех лечебных средствах, которые сам больной считает полезными. Пюисегюр сознавал также многообразие установок и чувств, возникающих в процессе общения пациента и врача (трансфер и контртрансфер); таких, как фиксация пациента на личности терапевта, преувеличенный интерес или недостаток уверенности у последнего. Что предписывал Пюисегюр в различных случаях? Отвечая г-же Р., которая заметила непроизвольно вызванную фиксацию на себе у своей пациентки, Пюисегюр пишет: «Необходимо, чтобы больная во время магнетического криза была полностью подчинена вашей воле; более того, она должна совершенно отказаться от собственной воли» [Puységur, 1807, р. 430]. Отсюда видно, что с проявлениями трансфера он сталкивается в случае полной регрессии и при последующем лечении психосоматических симптомов. Обратим внимание на рекомендацию, которую он дает г-же Р. в этой связи: «Я настоятельно советую вам, я даже заклинаю вас ради вашего же блага прекратить сеансы с вашей интересной пациенткой; расставшись с ней, вы принесете ей меньше вреда, чем продолжая магнетизировать ее при отсутствии внутренней уверенности. Если же, напротив, вы обретете уверенность в своих силах и средствах, если вами будет руководить единственное и всепоглощающее стремление облегчить страдания и исцелить, без какой бы то ни было иной цели, кроме блага и пользы пациентки,—ибо сам я не допускаю даже малейшего угождения своему любопытству и самолюбию, — то я с полной убежденностью предсказываю вам успех, который щедро вознаградит вас за все ваши труды и принесет самое чистое и сладостное удовлетворение» [ibid., p. 431]. Перед магнетизерами встала также и проблема завершения курса лечения, как о том свидетельствует «Дневник юного Эбера» [Puységur, 1813, р. 94]. «Раз сомнамбулизм является кризом вызывающей его болезни, значит, он должен постепенно ослабляться и в конце концов полностью исчезнуть вместе с нею. Поддерживать сомнамбулизм у пациента после его выздоровления равносильно тому, чтобы поддерживать у него лихорадку или обильную испарину на том основании, 51 ДЕЛЁЗ (1753 —1835) Несмотря на все оговорки, доклад Байи оскорбил честных магнетизеров, и они выступили в свою защиту. Они признавали, что эротические осложнения возможны, но утверждали, как писал Делёз, что их можно избежать: «Нет сомнения, что в процессе магнетических сеансов между магнетизером и его пациентом в силу частых встреч наедине, или в силу доверия, или даже в силу самой природы магнетизма устанавливаются отношения, чреватые весьма ощутимыми неудобствами, когда речь идет о лицах разного пола; однако достаточно предупредить пациентов об этом, чтобы риск был устранен. Мать не допустит, чтобы ее дочь магнетизировал молодой человек, даже если она самого высокого мнения о его нравственности и деликатности. Точно так же молодая женщина не согласится проходить магнетический курс у тридцатилетнего мужчины, разве что в непременном присутствии мужа. Вместе с тем мужчина, осознающий священный характер своей деятельности, всегда будет настороже против всего, что может пробудить в нем иное чувство, кроме стремления исцелить или облегчить страдания, и примет самые строгие меры предосторожности, чтобы никогда не оказаться в ситуации, при которой ему пришлось бы гнать от себя постыдные мысли...» [Deleuze, 1819 А, I, р. 216 — 217]1. Мы читаем дальше у Делёза: «Я должен предупредить, что магнетизм порождает иногда нежную привязанность, далекую от каких бы то ни было недостойных чувств» [ibid., p. 217]. Делёз, таким образом, допускает, что между магнетизером и пациентом может возникнуть чувство теплой симпатии, которое он в корне отличает от заслуживающих порицания эротических побуждений. Здесь неявно содержится догадка, что такая привязанность способствует излечению, однако Делёз не высказывает этого предположения, ибо, с его нах это требование сохраняется и по сей день «по традиции», а кое-где даже официально узаконено. Однако решение Фрейда проводить свои сеансы без свидетелей имело, как мы дальше увидим, весьма важные последствия и оказалось провидческим. 1 В 1904 году Фрейд скажет, что всякий психотерапевт должен быть «безупречным», особенно в нравственном отношении [Freud, S. E. VII, р. 267]. 54 точки зрения, доводы морального порядка всегда важнее психологических. Это убедительно подтверждают следующие две цитаты: «Я находился в деревне, в доме, где занимались магнетизмом. Мое здоровье было расстроено уже в течение некоторого времени, и молодая особа из числа наших друзей любезно согласилась магнетизировать меня в одной магнетической цепочке со своими родителями, друзьями и двумя-тремя больными. Как только она прикасалась ко мне, я погружался в легкий сон, продолжавшийся до конца сеанса. Через десять — двенадцать дней я почувствовал, что она внушает мне нежную симпатию и что я невольно думаю о ней. Спустя две недели мне стало лучше, и мы прекратили сеансы. С этого момента ч произведенное ею на меня впечатление стало понемногу рассеиваться, и я уже смотрел на нее, как прежде,— с признательностью и уважением, но без всякого душевного волнения. Рассказывая об этом, я могу засвидетельствовать, что в то время, когда ее образ неотступно преследовал меня, у меня ни разу не возникла мысль, которую я не решился бы высказать, боясь заставить ее покраснеть. Возможно, эмоции, пробуждаемые магнетизмом, лишены чувственности в собственном смысле слова1, возможно, доверие и дружеское расположение, какими я пользовался в ее семье, оградили меня от всякой недостойной мысли» [ibid., p. 217 — 218]. Как можно видеть, Делёз боролся с чувством, которое он питал к молодой девушке. А вот другой пример «нежного пристрастия»: «Я вылечил больного, которого мне удалось усыпить в первый же день и который спустя неделю вновь обрел силы и здоровье после шести месяцев болезни. Я магнетизировал его в течение двух-трех недель. Он был бригадиром сельскохозяйственных рабочих. Заканчивая дневную работу, он сразу же приходил ко мне; он был счастлив меня видеть: если я отправлялся на прогулку, он присоединялся ко мне и следовал за мной, словно собака за хозяином. Мне скажут, что он поступал так из благодарности, и я не могу доказать обратного; и все же я как непосредственный очевидец происходя- 1 Фрейд, как мы далее увидим, назовет любовь, вызываемую гипнозом, чувством «без прямой сексуальной направленности». В этой связи Жане говорит о «любви совершенно особого рода». 55 щего убежден, что здесь мы имеем дело с чем-то другим: это было действие раппорта, установившегося между нами во время магнетических сеансов. Через две недели после окончания сеансов он по-прежнему выражал мне свою признательность, но не испытывал больше потребности меня видеть» [ibid., p. 218 — 219]. На современном языке это «прекращение трансфера». Это наблюдение интересно со многих точек зрения: Делёз как будто готов допустить, что чувства играют роль в отношении врача и пациента (трансфер); кроме того, он оказывается более объективным, когда говорит о чувствах других людей, чем о своих собственных. Желание делать добро — вот единственное, что вызывает его живое участие и возвышенные чувства. «Я утверждаю,— пишет Делёз,— что, делая добро, мы получаем удовольствие, не сравнимое ни с каким иным» [ibid., p. 316]. Делёз был, повторяем, самым умеренным из флюи-дистов, самым осторожным в своих суждениях. В то время как многих магнетизеров отличала чрезмерная самоуверенность, он честно признавал ограниченность терапевтических возможностей магнетизма: «Я вовсе не считаю, что магнетизму подвластны все болезни, напротив, я уверен, что он излечивает очень немногие из них, что часто он дает лишь временное облегчение, а иногда может принести и вред» [ibid., p. 215]. Три работы Делёза представляются наиболее ценными из всего когда-либо написанного магнетизером-флюидистом: это «Критическая история» [Deleuze, 1819 А], «В защиту животного магнетизма» [Deleuze, 1819 В] и «Практическое руководство по животному магнетизму» [Deleuze, 1825]. Наряду с уже знакомыми нам теориями мы находим в этих трудах данные, важные для изучения «предыстории» предметного отношения. Рассмотрим теперь, как это отношение отражалось в практике магнетизеров, не имевших о нем ясного представления, и как они истолковывали его проявления. По их мнению, целебное вещество, флюид, обладает физической природой, что, как мы уже говорили, придает отношению больного и врача известную обез-личенность. Описывая предметное отношение в чисто физических терминах, магнетизеры как бы избегали осознания роли, которую в нем играют чувства. Так, 56 Делёз писал: «Магнетизеру нужно первым делом установить посредством прикосновения раппорт, и вот почему: для того чтобы исходящий от меня флюид мог воздействовать на флюид больного, необходимо, чтобы оба флюида соединились и начали двигаться в одном ритме» [Deleuze, 1819 А, I, р. 95 — 96]. Делёз стремился прежде всего к тому, чтобы терапевтическое отношение развертывалось на соматическом уровне; об этом свидетельствует следующее высказывание: «Во время лечения магнетизер и магнетизируемый должны избегать всего, что может вызвать сильные чувства и тем самым нарушить спокойный ход природного процесса,— словом, всего, что может нарушить душевный мир и взбудоражить нервную систему» [ibid., p. 116]. Главным для него была циркуляция флюида: «Недавно мне довелось магнетизировать одну даму, которая хворала уже три месяца. После четырех часовых сеансов пациентка поправилась, но не сразу сообщила мне об этом, и я успел провести еще один сеанс с теми же приемами. Спустя семь-восемь дней я узнал, что ее стали беспокоить недомогания противоположного характера. Я предложил ей возобновить магнетические сеансы, но она отказалась, потому что это средство оказалось для нее слишком сильным. Я заверил ее, что ей нечего опасаться. При первых сеансах я подолгу держал руку на ее коленях, медленно скользя ею вниз по ногам. На этот раз я ограничился тем, что положил руку на ее живот, и тревожные симптомы утихли с первого же сеанса. Я рассказываю об этом случае в доказательство того, что различные приемы очень влияют на эффект магнетизма» [ibid., p. 113 —114]. Делёз признает существование флюида, но вслед за Пюисегюром и в отличие от Месмера считает, что магнетизер должен желать исцеления и верить в него. Он пишет: «Когда я магнетизирую... я силой воли посылаю флюид к концам своих пальцев, моя воля определяет направление движения флюида, а мой флюид передает свое движение флюиду больного. Ничто не мешает мне излучать флюид, но может возникнуть и препятствие, не позволяющее мне достигнуть желаемого результата: если я чувствую сопротивление пациента, я вынужден как бы поднимать слишком тяжелый груз. Это сопротивление может даже оказаться не- 57 преодолимым» [ibid., p. 93]. И дальше: «Как мы уже говорили, магнетизирование требует активной и направленной к добру воли, веры в себя и в свое могущество. Объясним сначала, почему направленность воли к добру представляет собой важнейшее условие... Если бы моя воля была направлена во вред пациенту, он, ощутив ее действие, немедленно оттолкнул бы ее. Вера необходима, ибо не верящий в возможность достичь желаемого результата не сумеет, естественно, направлять всю свою силу на его достижение. Это же рассуждение применимо и к вере в себя; без нее человек быстро устает и действует вяло. Активная воля предполагает также неотступное внимание; ведь без него невозможно направить свою волю постоянным и равномерным усилием к неизменной цели» [ibid., p. 94 — 95]. В описанном двустороннем отношении действие, решение целиком принадлежит терапевту, больной же вынужден оставаться пассивным. И все же зависимость или покорность пациента здесь слабее, чем у Месмера: «Смотрите на магнетизируемого пациента в определенном смысле как на часть магнетизера, и вам не покажется удивительным, что воля магнетизера действует на него и определяет его движение» [ibid., p. 97]. Что же касается «ведущей роли магнетизера», то мы сегодня сказали бы, что трансфер исходит от врача, стремящегося излечить больного, а от больного, соответственно, иногда исходит контртрансфер. Делёз видит эту схему иначе: «Магнетизеру необходима вера, без нее эффективность его усилий была бы слабой, но пациент в ней не нуждается. Если бы пациент испытывал эффект лечения лишь в силу заведомой уверенности, что будет его испытывать, этот эффект следовало бы отнести на счет воображения. Однако полное неверие пациента способно противостоять влиянию магнетизера, мешать ему, замедлять ход лечения и препятствовать достижению результата в течение более или менее долгого времени» [ibid., p. 141]. Делёз заблуждался, пытаясь приписать всю целительную силу флюиду и почти ничего не оставляя на долю чувства. По его мнению, доверие больного не играет никакой роли в излечении и всего лишь благоприятствует действию флюида. Только одно условие он считал совершенно необходимым для эффективности лечения: пациент должен оставаться в 58 бездействии, ни о чем не думать — короче, быть пассивным. Делёз настаивает на полной пассивности больного: «Если я прикасаюсь к больному, сосредоточивая всю свою волю и внимание, а он пребывает в бездействии или пассивности, то мой флюид будет определять движение его флюида. В этом случае происходит нечто подобное воздействию намагниченного куска железа на ненамагниченный: если провести несколько раз в одном и том же направлении одним по другому, то первый передаст второму свои магнитные свойства. Разумеется, это не объяснение, а лишь сравнение» [ibid., р. 96]. Сводя все к магнетизму, Делёз подсознательно стремился избежать осложнений аффективного порядка— ведь до известного момента легче контролировать свои чувства, чем чувства другого. Делёз отводил воображению ограниченное место: «Вы объясняете некоторые явления воображением, однако несметное множество фактов не поддается такому объяснению» [Deleuze, 1819 В, р. 263]. Даже допуская, что воображение может играть известную роль, он имеет в виду только воображение магнетизера: «Лишь вера магнетизирует или способствует магнетизму. С этим я не спорю. Но речь идет не о вере пациента, а о вере магнетизера. То же относится и к воображению. Да, воображение магнетизера может усилить его влияние; но нет нужды возбуждать воображение пациента, чтобы воздействие магнетизера осуществлялось во всей полноте» [ibid., p. 101]. Заметим, что для Делёза и его современников слово «воображение» обозначало то, что позднее Брейд и его последователи вкладывали в понятие «внушение». ДЕ ВИЛЛЕР (1765 — 1815) ВИРЕ (1775—1846) Делёз, таким образом, осмыслил или хотя бы предугадал понятие предметного отношения. Но его реакция— пусть бессознательная — была защитной: он стремился оградить себя от этой идеи. Твердо веря в существование флюида, в традиционные, унаследо- 59 ванные от Месмера1 методы, нередко магнетизируя целую группу («цепочку») больных одновременно (при этом межличностная связь распространялась на нескольких пациентов), он остался на стадии размышлений. Де Виллер, к которому мы сейчас перейдем, пошел дальше. Интуиция подсказала ему, что следовало, в сущности, «управлять» межличностным отношением. Излагая историю месмеризма, мы говорили о Пюи-сегюре, который занялся магнетизмом с 1784 года, а затем о его ученике Делёзе, работавшем в том же русле. Теперь нам предстоит вернуться немного назад и обратиться к нескольким менее известным, но не лишенным оригинальности исследователям. Шарль де Виллер был автором своеобразного романа «Влюбленный магнетизер». На обложке стояло: «Женева, 1787», но на самом деле роман был опубликован в Безансоне, и единственный сохранившийся его экземпляр находится в безансонской городской библиотеке [Villers, 1787]. Де-лёз считал, что против распространения этой книги были приняты особые меры (быть может, из-за ее заглавия?) и надеялся на ее переиздание [Deleuze, 1819 А, II, р. 114) К Во всяком случае, в книге де Виллера предметное отношение впервые рассматривается как лечебный фактор. Излечение наступает, по мнению автора, в результате слияния двух страстных желаний — стремления пациента выздороветь и стремления врача исцелить. Это — поразительная мысль в эпоху, когда магнетизеры упорно отрицали роль страстей, когда они буквально «прятались» за понятие флюида, направляя свою волю или желание на благо пациента и, уж во всяком случае, на устранение любого чувства, вторгающегося в общение больного и врача. Мы увидим дальше, что и много времени спустя психиатры по-прежнему будут питать недоверие к чувствам. Де Виллер не приписывает флюиду никакого особого действия и не придает значения используемым приемам. Для него условиями излечения являются пред- 1 См.: Gay-Lemonnyer. Bibliographie des ouvrages relatifs à l'amour, III, 3: «... большая часть тиража была арестована и отправлена в макулатуру по приказу г-на Бретея» (один из министров при Людовике XVI. — Прим. перев.). 60 метное отношение и взаимные чувства магнетизера и пациента. Душа, говорит де Виллер, может сама «переносить свои воздействия на другое существо. Если это существо организовано, душа соединится с присущим ему движущим началом и, таким образом, я окажу целительное действие на пациента... Это перенесение осуществится лишь в той мере, в какой душа больного пожелает... [оно] происходит посредством мысли...» [Villers, 1787, р. 95 — 98]. «Поскольку душа пациента,— продолжает автор,— действует в его теле, и моя душа тоже действует там, они действуют заодно, а для этого они должны слиться... и слияние это будет тем полнее... чем больше у меня общих душевных стремлений с пациентом. Какое же стремление у больного сильнее всего? Это желание избавиться от недуга. Значит, я тоже должен проникнуться волей к излечению, с тем чтобы мое воздействие на него было как можно более эффективным» [ibid., p. 104]. Де Виллер опережает свое время, переходя от магнетизма к внушению: он признает, что предметное отношение управляется врачами, но утверждает, что власть врача зависит не только от его собственных способностей, но и от внутренней позиции больного по отношению к врачу, и тем самым, по существу, описывает отношение «трансфер — контртрансфер». Сочинение де Виллера больше чем на столетие опережает первые мысли Фрейда о трансфере и показывает, что некоторые магнетизеры уже понимали необходимость оперировать предметным отношением — причем так, чтобы оно не отклонялось от главной цели, то есть от излечения. Разумеется, они еще не понимали, что магнетическая регрессия может способствовать оживлению пережитых в прошлом аффективных состояний, но чувствовали, что вовлеченность в процесс лечения должна быть полной и взаимной, иначе магнетизм обернется любовью. Де Виллер писал также, что магнетизер — «это активная сторона, а воспринимающий воздействие пациент — пассивная сторона. Это превосходство гипнотизера я называю... его властью... [она зависит]... от душевного состояния больного... от большей или меньшей связи между нашими внутренними состояниями и прежде всего от ис- 61 кренности моего волевого усилия» [ibid., p. 120 — 121]. Де Виллер указал на необходимость желания вылечиться у больного, но он ничего не говорил о сопротивлении, которое может у него возникнуть. Впрочем, о стремлении вылечиться говорится только в одной фразе, тогда как в наши дни врач подробно выясняет самые разнообразные мотивации больного, с тем чтобы выбрать подходящую для его случая методику. Можно только сожалеть, что современники не проявили интереса к идеям де Виллераг, который, не став профессиональным психотерапевтом, высказал в возрасте двадцати одного года соображения, положившие начало оригинальной теории предметного отношения. В работе «В защиту животного магнетизма» Делёз отвечал на обширную статью, которую врач Жюльен-Жозеф Вире поместил в Медицинском словаре 1818 г. (том XXIV) под названием «Беспристрастное рассмотрение магнетической медицины» [Virey, 1818]. Статья Вире почти не привлекла внимания магнетизеров, мы же обнаруживаем в ней немало интересных высказываний. Интересно прежде всего данное там определение магнетических методов; автор видит в предметном отношении сущность лечебной силы магнетизма: «Слова животный магнетизм обозначают взаимное влияние индивидов, возникающее иногда при гармоничных отношениях между ними посредством воли, воображения или же просто физической чувствительности» [ibid., p. 1]. Отметим слово «взаимный», подразумевающее двусторонние аффективные отношения (то есть трансфер и контртрансфер). Это совершенно удивительное для того времени представление наводит на мысль, что Вире сам не чужд был занятий магнетизмом. 1 В книге «Влюбленный магнетизер» содержится немало оригинальных идей. Приведем хотя бы соображения по поводу книгопечатания, которое в XVIII веке (книга была написана в канун революции 1789—1793 годов) «безгранично увеличило наши потребности», из-за чего люди «нервного склада», пишет де Виллер, оказались в состоянии «непрерывного, терзающего душу беспокойства» (и вот им-то, среди прочих, и показано магнетическое лечение). 62 Он считал предметное отношение столь важным фактором, что назвал первую главу своей статьи «История животного магнетизма, или О влиянии одного человека на другого в эпоху Месмера». Ряд отрывков из второй главы показывает, что Вире достаточно внимательно наблюдал взаимный обмен чувствами: «Итак, мы видим, что чувства также могут оказывать одинаково чудодейственное влияние на всех чувствительных людей, и при этом нет нужды предполагать наличие какого-либо особого рода воздействия, существование которого не доказано» [ibid., p. 23]. И дальше: «Отсюда следует, что последний [магнетизм] есть не что иное, как естественный результат эмоций, вызываемых либо воображением, либо привязанностью между людьми, в особенности такой, которая характеризует сексуальные отношения»1 [ibid., p. 23—24]. По этому поводу Делёз сделал следующее замечание: «Все магнетизеры осуществляют отнюдь не одинаковое воздействие на всех пациентов» [Deleuze, 1819 В, р. 255]. НУ АЗЕ (1792 — 1885) Не меньшей проницательностью отличался и ряд других магнетизеров, работавших после Пюисегюра и Делёза; они говорили о деятельности «души», разумея под этим словом чувства—преимущественно чувство доверия,— которые могут возникнуть между магнетизером и магнетизируемым. Один из них, Фран-суа-Жозеф Нуазе, автор «Записок о сомнамбулизме и животном магнетизме», написанных в 1820 году, но увидевших свет только в 1854-м, писал: «Таким образом, впечатления, воспринятые органами чувств в обычном состоянии,— это лишь зародыш тех разнообразных мыслей и их сочетаний, которые, по-видимому, рождаются в самой душе» [Noiset, 1854, р. 244]. В приведенном отрывке Нуазе критикует Пюисегюра, который уподоблял намагнетизированное дерево намагниченному железному стержню на том основании, что больные, которых он когда-либо погружал в сон под этим деревом, вновь впадали в такой сон на этом месте даже через несколько лет. Нуазе пишет по этому поводу: «Мне кажется очевидным, что роль дере- 1 Под «сексуальными отношениями» подразумевался, конечно, «не коитус», но просто некие аффективные отношения (на уровне либидо в том смысле, который придавал этому термину Фрейд). 63 ва была раньше равна нулю, а происходившие под его сенью кризы объяснялись исключительно верой в его магнетическую силу» [ibid., p. 245]. Не будем, впрочем, думать, что Нуазе полностью сводил магнетизм к вере, ибо в другом месте он заявлял: «Сила животного магнетизма обусловлена флюидом магнетизера; подчиняясь воле магнетизера, его флюид оказывает воздействие на магнетизированного пациента» [ibid., p. 275]. Теперь, после двух веков эволюции соответствующей терминологии, нам трудно разобраться во всех оттенках мысли магнетизеров. Так, когда Нуазе говорит о душе, он имеет в виду некое психологическое и одновременно метафизическое понятие, которое, конечно, охватывает всю совокупность наших чувств, но оказывается столь далеким от современного образа мыслей, что практически невозможно передать интуитивные прозрения магнетизеров без существенных искажений их мысли или хотя бы неточностей. В лучшем случае мы можем извлечь из их работ материал для исторического очерка предметного отношения в период, предшествовавший психоанализу. ФАРИЯ (1755—1819) БЕРТРАН (1795—1831) Уже в 1813 году в Париже португальский аббат Фа-рия занял по отношению к флюидизму революционную позицию, заявив, что от врача не исходит никакой особой силы, что все происходит в душе пациента. Фа-рия внес новшество в технические приемы, усыпляя своих пациентов с помощью фиксации их взгляда на каком-либо предмете (позднее этот метод применялся Брейдом) и с помощью словесного внушения (как впоследствии будет делать Льебо). Повелительным тоном Фария приказывал: «Спите!» — а затем в конце сеанса: «Проснитесь!» Его книга «О природе ясновидящего сна» появилась в год смерти автора [Faria, 1819]. Бертран, друг Нуазе, выпускник Политехнической школы и врач, поначалу был сторонником флюиди-стов, а затем стал их решительным противником. Бертрана и аббата Фарию считают основоположниками теории внушения, в дальнейшем разработанной пред- ставителями Нансийской школы. Они исходили из положения, что основная причина феноменов сомнамбулизма кроется в воображении пациента, а не в воображении магнетизера. В опубликованном в 1823 году «Трактате о сомнамбулизме» Бертран писал: «Больной, подвергшийся магнетическому воздействию, засыпает с мыслью* о своем магнетизере, и именно потому, что он, засыпая, думает только о нем, он только его и слушает во время сомнамбулического сна» [Bertrand, 1823, р. 241—242]. Такая избирательная реакция, считает Бертран, наблюдается и во время обычного сна; к сравнению обычного и сомнамбулического сна впоследствии неоднократно прибегали теоретики, исходящие из определенного сходства между гипнозом и сном: «То, что мы наблюдаем в этом плане у сомнамбул, не отличается от явлений, происходящих при обычном сне. Мать, засыпая подле колыбели сына, не перестает реагировать на него; однако она бодрствует только для него и, нечувствительная к гораздо более громким звукам, слышит малейший крик своего ребенка» [ibid., p. 242, примечание]. Столетием позже школа Павлова воспользуется этим примером для иллюстрации теории гипноза: корковое торможение, при сохранении «сторожевых пунктов», поддерживает «раппорт», то есть связь испытуемого с гипнотизером [Chertok, 1963, р. 35]. ШАРПИНЬОН (1815—?) Луи Жозеф Жюль Шарпиньон, врач и магнетизер-флюидист, широко известный в 40-е годы XIX века, указывал на роль отношения врача и пациента, в частности, на важность психического состояния врача, а также на возможные воздействия этого состояния на пациента: «Если магнетизер нездоров, пациент ощущает это очень отчетливо, причем это ощущение часто сохраняется у него и после пробуждения. Если, несмотря на недомогание, врач продолжает в течение нескольких дней проводить магнетические сеансы, он рискует вызвать у сомнамбулы такое же заболевание. Магнетизер должен быть, следовательно, очень осторожен в этом смысле, внимательно следя даже за своими душевными волнениями, ибо трудно передать, как тяжело сказывается возбужденное состояние духа маг- 5—1033 нетизера на некоторых сомнамбулах» [Charpignon, 1841, р. 62]. Вот прекрасная иллюстрация понятия «контртрансфер» г. Как мы видели, классики магнетизма были согласны в том, что гипнабельность прекращается с выздоровлением; если же магнетизер упорствует, стараясь «насильно» усыпить пациента, то это небезопасно: «Следует сказать, что частые сеансы увеличивают магнетическую восприимчивость, но злоупотребление ими утомляет пациента и притупляет его способности» [ibid., p. 59]. Здесь мы касаемся другого аспекта предметного отношения: сопротивление пациента принимает форму гнева или бунта, а иногда и саморазрушения — общеизвестны мазохистские реакции, возникающие в ходе психоаналитической терапии. ДИНАМИКА МАГНЕТИЧЕСКОГО ЛЕЧЕНИЯ2 Мы пытались изложить, по возможности точно, идеи Пюисегюра и Делёза на основе их публикаций. Но между строк их работ вырисовывается то, что реально происходило в ходе магнетического лечения с точки зрения психоанализа. Почему использование животного магнетизма в практике Пюисегюра и Делёза столь часто приводило к успеху в лечении — гораздо чаще, чем у их предшественников или позднее у их последователей, отклонявшихся от их предписаний? Прежде чем рассматривать эту проблему, следует упомянуть о факте, который на первый взгляд кажется парадоксальным: Фрейд применял «свободные ассоциации» и запрещал acting out, тогда как магнетизеры классического периода, напротив, запрещали свободные ассоциации и использовали acting out — соматические реакции, о которых речь пойдет дальше. Они требовали проведения сеансов один на один, не допуская присутствия посторонних лиц; в этих 1 Опасение, что психическое состояние врача может отразиться на его пациенте, заставило Фрейда 80 лет спустя установить правило, согласно которому всякий будущий врач-аналитик обязан сам пройти курс психоанализа. 2 См. исследование де Соссюра «Магнетическое лечение» [Saussure, 1968]. условиях гипноз доводился до момента, когда пациент уже не мог переносить ни присутствия третьего лица, ни посторонних звуков или запахов, а регрессия доходила буквально до «превербальной» стадии — сам термин представляется, конечно, спорным, поскольку диалог между магнетизером и пациентом не прекращался,— но'именно в этом-то и состояла оригинальность этого предметного отношения. Делёз настаивал на необходимости глубокого сна, хотя и не понимал механизма, раскрытого впоследствии Фрейдом: патогенные травмы вытесняются далеко в область бессознательного и, лишь достигнув ее, можно добраться, пусть в символической форме, до причин болезни и добиться излечения. Идя эмпирическим путем — заметим это,— Фрейд пришел к сходному методу, хотя и не к столь категорическим выводам. Фрейд вызывал состояние регрессии и поддерживал его посредством самой психоаналитической ситуации; сеансы происходили без свидетелей, и больным рекомендовалось никому о них не рассказывать; таким образом, созданные условия благоприятствовали возникновению фантазмов. Исследователи, изучавшие историю магнетизма, как правило, не пытались истолковывать то, что происходило в ходе лечения. Они ограничивались изложением свидетельств современников. В конце жизни Делёз и Пюисегюр стали отводить флюиду второстепенную роль. Они полагали, что доброта и внимание, оказываемое пациенту,— это столь же существенные лечебные факторы, как и действие флюида. Тем не менее они продолжали применять пассы, главным образом идя навстречу требованиям больных, ибо подчинение им считалось важнейшим правилом, которое соблюдалось даже в тех случаях, когда врачи сталкивались с неразумными желаниями пациентов. К 1850 году среди магнетизеров можно выделить три группы: первые рассматривали пациентов как медиумов и использовали их в чисто экспериментальных целях; в этой группе процветало множество шарлатанов, которые умели вызывать кризы, но отнюдь не стремились помочь больным. Вторые, и в их числе Фа-рия, Бертран, Нуазе и Льебо, использовали главным образом внушаемость магнетизированных больных 66 67 (внушая им, что их состояние улучшается), но не придавали большого значения их «предписаниям». Здесь ведущая роль неоспоримо принадлежала врачу, а не больному— эта теория, основанная на внушении, и, по-видимому, более рациональная, преобладала вплоть до работ Фрейда. Наконец, третья группа во главе с Пюисегюром (в последний период его жизни), Делё-зом и их учениками выработала на чисто эмпирических основаниях несколько правил, в совокупности составивших то, что они называли «магнетическим лечением». Каковы же эти правила? Какого рода терапевтические методы они предписывали? 1. Изоляция. «Первая характерная черта сомнамбулизма, которую я считаю самой яркой и наиболее важной,— это изоляция. Больной, находящийся в этом состоянии, поддерживает общение и раппорт только с магнетизером, слышит только его и не сохраняет никакой связи с внешним миром» [Puységur, 1811, р. 43]. В различных формулировках мы находим это правило во многих работах Делёза и его учеников. Отметим, что врачи этого направления, в частности Резимон [Résimont, 1843], неоднократно терпели неудачи вследствие несоблюдения этого правила. 2. Обязательность. Магнетизер требовал от больного, а также от его родных и близких, чтобы даже при появлении тревожных симптомов курс лечения не прерывался вплоть до выздоровления. Обязательство принималось не менее чем на шесть месяцев, в действительности же лечение продолжалось гораздо дольше [De-leuze, 1825, p. 213; Puységur, 1811, p. 53]. Итак, как мы видим, магнетизм вышел из эмпирической стадии и периода, когда считалось, что для достижения улучшения, а порой и излечения достаточно нескольких сеансов. Одной из заслуг Пюисегюра и Делёза было осознание того факта, что достичь выздоровления можно лишь ценой длительного лечения с чередою успехов и неудач, то есть в результате процесса, в котором врач играет необходимую роль «катализатора». «Если до начала сеансов вы не приняли твердого решения противостоять первым приступам боли, которые может причинить магнетизм, если ваш магнетизер 68 не обладает достаточной верой в себя и силой характера и может испугаться этих приступов, лучше совсем отказаться от курса. Движение, сообщенное [вашему флюиду], лишенное дальнейшей поддержки и регулирования, может стать вредным» [Deleuze, 1825, р. 178]. Делёз не оставил ясно сформулированной теории регрессии, но знакомство с его трудами позволяет обнаружить следующую схему: в присутствии нейтрально настроенного врача появляется ряд симптомов — так больной освобождается от своих конфликтов, он испытывает потребность в этих соматических реакциях. Когда же эта потребность в конце концов исчезает, это свидетельствует о завершении лечения; не ощущая больше нужды в магнетическом воздействии, больной сообщает врачу, иной раз за несколько недель, что в такой-то день у него будет особенно сильный приступ, после которого необходимость в магнетических сеансах отпадет; таким образом, болезнь полностью проходит без периода выздоравливания. Если же продолжать магнетизировать больного, он впадает в смутное полусомнамбулическое, полунормальное состояние. В этом случае магнетизация сводится к простому внушению, которое разрушает предметное отношение, возникшее спонтанно из потребности больного в аффективной разрядке. Мы воспроизвели здесь подробно ход лечения этого типа, чтобы показать, что его эффективность с очевидностью зависит от целого ряда трансферентных реакций, значение и практическую необходимость которых магнетизеры чувствовали, хотя и не нашли им четкого объяснения. Во всяком случае, врачи-магнетизеры использовали, как мы увидим, гораздо более сложные приемы, нежели сторонники метода внушения. В частности, Пюисегюр, хотя он и не смог построить теорию трансфера, сознавал, что животный магнетизм проявляется в виде ряда катартических реакций, позволяющих дойти до истоков болезни, и отдавал себе отчет в том, что эти реакции достигаются лишь ценой предшествующего аффективного воздействия больного на врача. Он почувствовал значение трансфера, хотя и не выразил его в четкой форме; он понимал, что недостаточно время от времени усыплять больного, как делали многие магнетизеры той эпохи; 69 он осознавал необходимость проведения настоящего лечебного курса, имеющего начало и конец. «Магнетизер, не имеющий возможности, воли или желания уделить достаточно времени, чтобы довести магнетический курс до завершения, ни в коем случае не должен за него браться. Ибо больному, уже испытавшему целительное действие магнетизма, внезапное прекращение сеансов всегда приносит вред» [Puységur, 1811, р. 375—376]. Еще одно соображение убеждает нас в том, что магнетизеры признавали важность трансфера: они констатировали его исчезновение после излечения, а это доказывало, что в процессе лечения он был необходим. Приведем в этой связи высказывание Оливье [Olivier, 1849, р. 66]. «Влечение больного к магнетизеру иссякает вместе с породившим его недугом... Пока больной чувствует, что магнетизер ему необходим, что он приносит ему облегчение, больного влечет к магнетизеру властное чувство. Как только больной выздоравливает, он отдаляется от магнетизера, и привязанность такого рода 1 уступает место чувству признательности, чаще — равнодушию, а порой и неблагодарности». Упоминание о «привязанности такого рода» — это интуитивная догадка о самой идее трансфера, определяемого автором как совершенно особое чувство, связанное с болезнью. Мы уже привели достаточно много цитат; отметим теперь попутно, что почти никому из магнетизеров не приходила в голову мысль об отрицательном трансфере. На наш взгляд, этот удивительный факт можно объяснить следующим образом: отрицательный трансфер выражается преимущественно через acting out, принимающий форму симптомов. Уже Месмер видел в симптомах, освобождавших больных от приступов агрессивности, целительные кризы. Во всех таких случаях он считал необходимым присутствие врача. Предписание Месмера соблюдалось впоследствии всеми серьезными магнетизерами: ведь невозможно рассчитывать на то, что все лечение пройдет исключительно под знаком положительного трансфера. Симптом всегда носил психосоматический характер и часто вынуждал магнетизера приходить к пациенту Курсив наш.—-Л.Ш., P.C. 70 ночью и проводить долгие пассы. Доброта и стремление облегчить страдания — качества, за которые так горячо ратовали Пюисегюр и Делёз,— находили здесь применение, на "первый взгляд вполне прозаическое: не сердиться на больного, не раздражаться на его симптомы; магнетизеры хорошо понимали необходимость относиться к подобным проявлениям с той же доброжелательной нейтральностью, с какой психоаналитик относится к фантазмам своего пациента. Умение наблюдать за всей симптоматикой участливо и хладнокровно, не теряя воли к излечению, называется на языке современного психоанализа отсутствием у врача контр-трансферентных реакций. В «магнетической» ситуации больной регрессирует до конфликтов своего раннего детства. Испытываемые им чувства.(«ты мне надоел, мне противно на тебя смотреть, вот уйду совсем» и т. п.) выражаются не в форме словесных реакций, а через соответствующие психосоматические симптомы: рвоту, понос, обмороки и т.д. Заметим, что они проявлялись и до лечения и лишь усиливались, покуда не находили себе «выход» на кого-то, кто принимал и устранял их с помощью магнетических пассов (символ ласк). Магнетическое лечение в целом представляло собой катарсис, переживаемый как садомазохистское отношение с магнетизером (объектом трансфера). Глубокая регрессия, которой добивались Пюисегюр и Делёз, и одновременно строго дуальное отношение (подобное доэдипову отношению между матерью и ребенком) исключали всякую возможность проявления взрослого эротизма (любовный трансфер). Однако риск любовного трансфера мог возникать при неполной изоляции. Резимон, например, ограничивался погружением пациентов в поверхностный сон и, следовательно, позволял прорываться вспышкам любви или приступам гнева, с которыми он не умел справляться. В целом этот метод магнетического лечения был гораздо тоньше и сложнее, чем месмеровский магнетизм, основанный на одном только внушении. К сожалению, этот метод остался чисто эмпирическим и, не найдя своего теоретика, канул в забвение. Лишь благодаря открытиям Фрейда мы можем сегодня вскрыть его механизмы; в их основе лежит тот факт, что acting out, как и фантазм, может иметь катартическое значение, что 71 оно способно «разрядить» эмоцию, порождающую симптом. Возникает вопрос, не могут ли некоторые принципы магнетического лечения пригодиться в наше время для лечения психосоматических расстройств *. 1 Не обнаруживаем ли мы один из принципов магнетического лечения, а именно требование глубокой регрессии, в «анаклитиче-ском» методе, при котором роль терапевта подобна роли матери по отношению к младенцу? Известно, что этот метод дает особенно хорошие результаты при лечении геморрагического ректоколита [Margolin, 1954]. П. Предметное отношение в эпоху гипнотизма Середина XIX века ознаменовалась в истории психотерапии важным поворотом, связанным с изменением методики и появлением новой теории; термин «животный магнетизм» был отброшен, а вместо него шотландский врач Джеймс Брейд ввел термин «гипнотизм» (от греческого hypnos:—«сон»). Вначале неологизм произвел, пожалуй, даже успокоительное действие. Слово «магнетизм» имело подспудный сексуальный смысл, на который обратил внимание Э. Джонс [Jones, 1925, р. 467 — 468], указавший, что слово magnes (магнит) происходит от финикийского mag (сильный, крепкий человек) и naz (то, что течет и передается другому) — сексуальная символика здесь очевидна. Джонс замечает также, что английское слово coition (коитус) первоначально обозначало соединение двух намагниченных предметов. Таким образом, слово «магнетизм» сначала употреблялось применительно к людям, затем — к неодушевленным предметам и лишь потом, в сочетании «животный магнетизм», стало обозначать гипнотический феномен. Известно, как распространена была у широкой публики вера — а у многих магнетизеров убеждение,— что целительное действие животного магнетизма объясняется передачей жизненного флюида, «конкретной силы», исходящей от всемогущего магнетизера. Джонс приводит следующий отрывок из работы Дю-преля (1899): «В каждом излечении, достигнутом с помощью магнетизма, магнетизер передает пациенту свою жизненную силу, иными словами, свою собственную сущность». Джонс говорит также об особой силе, которую народные верования искони приписывали взгляду; он полагает, что глаз и его блеск рассматрива- 73 лись «как символ мужского органа и его функции» [Jones, 1925, р. 467]1. Некоторые магнетизеры считали, что магнетический флюид лучится из их глаз. Общеизвестно, какую важную роль в гипнотизме приобретает в дальнейшем завораживающее действие взгляда. Несмотря на замену термина, широкая публика продолжала видеть в гипнотизере всемогущее существо, подобное магнетизеру; так что успокоительное действие нового термина, о котором мы упоминали, ощущалось главным образом в медицинской среде2. Пришлось ждать еще несколько десятилетий, прежде чем слова «гипнотизм», а затем «гипноз» вошли в обиход: классическая работа Бине и Фере по истории гипноза, вышедшая в 1887 году, по-прежнему называлась «Животный магнетизм» [Binet, Fere, 1887]. Как мы увидим дальше, гипнотизм вызвал столь же бурный протест, как и животный магнетизм. Слово «воображение» будет заменено понятием внушения, в котором смутно чувствовался сексуальный оттенок, что и объясняло окружавшую его враждебность. Принятие нового названия и обновление теории более тесно связало гипнотизм с медициной. Большинство исследователей имели теперь медицинские дипломы, в отличие от магнетизеров Пюисегюра, Делёза и других их преемники Брейд, Льебо, Бернгейм, Шарко были профессиональными врачами. Уже во времена Месмера врачи и магнетизеры, не имевшие медицинского образования, оспаривали друг у друга исключительное право заниматься «психологическим» лечением. Такое же, только еще более сильное соперничество мы встретим в эпоху психоанализа. Напомним, что конфликт между Месмером и «сомнамбулистами», учениками Пюисегюра, едва не привел к расколу среди магнетизеров. Сторонники сомнамбулизма хотели отделиться и создать свою собственную школу. Месмер же считал сомнамбулизм опасным и боялся, что развитие этого направления приведет к ослаблению живот- 1 Этим, возможно, объясняются мотивы Делёза, советовавшего ученикам сидеть не лицом к лицу с пациенткой, а рядом с ней [Deleuze, 1825, р. 32]. По поводу символики глаза и его «сексуальной функции» в поговорках см. блестящую работу Хелда [Held,1952]. 2 Аналогично некоторые современные врачи предложили заменить «гипноз» на «софроз», надеясь таким способом устранить «магическую окраску» (критику этого предложения см. в: Chert ok, 1963, p. 27). 74 ного магнетизма, что будет на руку шарлатанам. Тогда сомнамбулисты изъявили готовность работать под медицинским контролем, но Месмер отверг это предложение. Революция 1789 года положила конец этому спору [Chertok, 1966 А]. Во времена гипнотизма (в конце XIX века) разгорелся ожесточенный спор между врачами-профессионалами и Дельбёфом, сторонником магнетизеров без медицинского образования [Delboeuf, 1890]. Известно, что Фрейд призывал готовить психоаналитиков из неврачебной среды, но в психоаналитическом мире этот спор так и остался открытым. Американская психоаналитическая ассоциация, например, допускает в число своих членов только дипломированных врачей. В Великобритании, напротив, один психоаналитик из трех не имеет медицинского образования. Джонс посвятил одну из глав биографии Фрейда практике психоаналитиков, не имеющих медицинского образования [Jones, III, p. 327]. БРЕЙД (1795[?] —1860) В то время как во Франции ведущие медицинские корпорации, осудив животный магнетизм, затормозили научные поиски в этой области, в Великобритании работы Джеймса Брейда ознаменовали важный шаг вперед. Этот манчестерский хирург, поначалу считавший магнетизм просто мошенничеством, в 1841 г. убедился в реальности магнетических феноменов, которые ему довелось наблюдать во время публичного показа больных у известного женевского магнетизера Лафон- тена г. Брейд провел ряд самостоятельных опытов и на их основании пришел к выводу о ненужности пассов; вместо них он предложил новый прием — фиксацию взгляда пациента на блестящем предмете. Вслед за Фа-рией и Бертраном Брейд полагал, что наиболее существенная часть процесса протекает «в самом субъекте» без воздействия какой-либо внешней силы. Таким образом, в своей работе «Neurypnology» [Braid, 1843] 1 Точно так же Шарко и Фрейд убедились в реальности гипнотических феноменов, присутствуя на сеансах, носивших характер публичных зрелищ. 75 Брейд отверг флюидизм и выдвинул вместо него «психонейрофизиологическую» теорию, основанную на модной в те годы «мифологии мозга»: согласно новой теории, «физико-психическая» стимуляция сетчатки воздействует на нервную систему и вызывает «нервный сон», который Брейд назвал гипнотизмом. Он думал вначале, что гипнотизм отличается от состояний, описанных Фарией и Бертраном (Брейд приписывал их воображению, тогда как гипнотизм возникает в результате физического воздействия). Свою «субъективную» теорию он противопоставлял «объективной» теории флюидистов и считал свои приемы более эффективными по сравнению с приемами магнетизеров. Он считал также, что гипнотизму никак нельзя предъявить обвинение в аморальности, выдвигавшееся против месмеризма [Braid, 1883, р. 17]*. Лишь позднее он признал, что эти два состояния идентичны и что различные гипнотические феномены могут возникать в результате словесного внушения: «Описываемые феномены являются по своей природе как психологическими, так и физиологическими» [ibid., p. 231, дополнительная глава]. Под словом «субъективный» Брейд подразумевал, что все происходит в мозгу субъекта без участия внешней силы, о которой говорили магнетизеры. Для Брей-да не существует ни предметного отношения, ни чувства, хотя он и говорил о доверии к гипнотизеру. Он писал: «Явная симпатия и склонность к подражанию у этих пациентов побуждает их следить за всеми действиями гипнотизера и повторять их» [ibid., p. 255]. Пациенты «подчинены чужой воле» [ibid., p. 250]. «По глубокому убеждению пациентов, этот другой человек [гипнотизер] обладает некоей таинственной силой и всемогуществом» [ibid., p. 243 — 244]. «В этом состоянии воображение [пациента] становится столь живым, что всякая приятная мысль, возникшая у него спонтанно или внушенная лицом, которое пользуется его особым доверием и вниманием, обретает для него всю силу актуальности и реальности» [ibid., p. 235]. По мысли Брейда, «гипнотизер подобен механику, 1 Французский перевод работы Брейда вышел в свет в 1883 году с предисловием Броун-Секара и дополнительной главой, написанной в 1860 году для представления в Академию наук в Париже; Брейд дает в ней обзор своих работ и прослеживает эволюцию своих исследований с 1843 года. 76 который как бы приводит в действие силы в самом организме пациента» [ibid., p. 236]. Но поскольку он отбросил идею флюида, в его теории врач и пациент оказываются ничем не связанными между собой. Пациент пребывает в изоляции, а гипнотизер окружает себя чем-то вроде санитарного кордона. Такой подход был, впрочем, обычным у врачей того времени: они занимали по отношению к больному позицию натуралиста, наблюдавшего за насекомыми. В попытках ограничить свои теории истолкованием физических явлений Брейд зашел так далеко, что вызвал критику Бине и Фере. Эти авторы, признававшие, что благодаря ему «гипнотизм вышел из животного магнетизма, как физико-химические науки — из оккультных наук средневековья» [Binet, Fere, 1887, p. 46], тем не менее утверждали: «Выводы Брейда слишком категоричны... Неверно было бы считать, что личность гипнотизера не оказывает никакого воздействия на развертывающиеся перед ним явления... В пациенте проявляется некоторое сродство с человеком, который его усыпил и касался его обнаженных рук» [ibid., p. 49]. Дальше мы увидим, как эти же исследователи, принадлежавшие к Сальпетриерской школе, на свой лад деперсонализировали это «сродство». Брейд утверждал примат чисто механических факторов в психологии с такой последовательностью, что сомкнулся с идеями френолога Галля (1758 —1828]1, считавшего мозг всего лишь совокупностью множества отдельных частей, каждая из которых соответствует какому-либо чувству, инстинкту, способности. Брейд экспериментировал с «френогипнозом», нажимая на определенный участок черепа пациента,—участок, который он считал «местонахождением» того или иного чувства. Так, нажимая на «местоположение почтения», он вызывал у пациента молитвенную позу. 1 Отец френологии Франц-Йозеф Галль, как и Месмер, изучал медицину в Вене, а затем перебрался в Париж. Будучи выдающимся патологоанатомом, он разработал теорию соответствий между топографией мозга и черепа и интеллектуальными и аффективными свойствами. Эта теория вызвала сенсацию (ею восторгались физиономист Лафатер и даже... Бальзак), о ней спорили, но она оказалась недолговечной. Тем не менее, подобно тому, как Месмер считается родоначальником гипноза, а следовательно, и предшественником психоанализа, так и Галль в глазах многих является предтечей теории мозговых локализаций, а следовательно, и современной неврологии. Недавно вышла в свет посвященная ему книга [Lanteri-Laura,)970]. 77 В целом Брейд сводил все к мозговым механизмам, чем и объясняется полное пренебрежение аффективными факторами в отношениях между врачом и пациентом. И все же введение понятия внушения — хотя бы и выраженного в терминах физиологии — знаменует отчетливый шаг вперед: оно означает окончательный отказ от флюидизма и подготавливает почву для изучения роли психологического фактора в гипнотическом отношении. Как это нередко случается, на родине Брейда его работы получили мало откликов. Научный язык, на котором они были изложены, вызвал даже некоторое раздражение, впрочем гораздо менее явное и менее бурное, чем враждебность, которой были окружены магнетизеры во Франции. Наибольшее внимание они встретили у ряда французских врачей, таких, как Азам, Брока, Вельпо и другие. Азам, хирург из Бордо, вскоре после ознакомления с работами Брейда стал применять гипноз для анестезии. Он поделился опытом с Брока, который провел в госпитале Неккера хирургическую операцию под гип-ноанестезией и сделал 5 декабря 1859 года соответствующий доклад в Академии наук. Там же, в Академии наук, 27 февраля 1860 года с сообщением о работах Брейда выступил Вельпо, представив их как открытие, и никому даже в голову не пришло, что перед ними вновь предстал животный магнетизм, осужденный этой ученой корпорацией восемьдесят лет назад. Однако появление более надежного хлороформа положило конец увлечению гипноанестезией, и Академия больше не занималась методами Брейда. НАНСИЙСКАЯ ШКОЛА ЛЬЕБО И БЕРНГЕЙМ Сообщение Вельпо заинтересовало Льебо (1823 — 1905), который с 1860 года начал самостоятельные исследования [Chertok, 1966 В]. Льебо проявлял интерес к животному магнетизму еще в студенческие годы, но преподаватели отговорили его от занятий этим предметом, считая, что это нанесет вред его карьере. В 1850 году он приступил к практической деятельности в русле традиционной медицины в качестве сельского врача в 78 Пон-Сен-Венсане близ Нанси и быстро завоевал популярность среди больных. Десять лет спустя он предпринял первые опыты с гипнозом, встреченные насмешками собратьев по профессии. В это время Льебо оставил классическую медицину и, скромно существуя на небольшие средства, скопленные за предыдущие годы, начал бесплатно лечить больных, преимущественно из простонародья. Дабы успешнее пропагандировать свои методы, Льебо поселился в Нанси, и табличка на его двери теперь гласила не «Доктор Льебо», а просто «А. Льебо» — он хотел быть просто целителем. Вначале Льебо пользовался методом Брейда, но эти приемы не вполне его удовлетворяли, и он соединил их с некоторыми приемами Фарии, так что его методика оказалась смешанной: больному предлагалось пристально смотреть в глаза гипнотизеру, затем, следуя методике португальского аббата, Льебо давал больному приказ спать. Как впоследствии указывал сам Льебо, «помимо приемов Фарии, я сообщал пациенту о главных признаках наступающего сна: хочется спать, веки становятся тяжелыми, охватывает сонливость, чувства притупляются и т. п. Я повторял все это несколько раз тихим голосом. С помощью многократного внушения, направленного к одной и той же цели, идея сна проникала в мозг пациента и в конце концов завладевала им» [Liebeault, 1886, р. 107]. Льебо пришел к заключению, что гипнотизирующим фактором является не физическое воздействие, а психологический процесс, идея, словесное внушение. Отсюда и сделанный им вывод: внушение — это «ключ к брейдизму»; внушение и стало главным предметом его исследований. Согласно Льебо, гипнотический сон родствен нормальному: это частичный сон \ при котором пациент сохраняет контакт с гипнотизером, и вызван он идеей сна, «введенной» в его мозг. Результаты своих исследований Льебо изложил в книге «О сне и аналогичных состояниях, рассматриваемых преимущественно с точки зрения воздействия психики на тело» [Liebeault, 1866]. Книга не вызвала никакого интереса у врачей и даже встретила презрительное отношение в ортодоксальных медицинских кругах. В «Медико-психологических анналах» за март 1867 го- 1 Мысль, подхваченная позднее школой Павлова. 79 да помещен отзыв Фовиля, где Льебо прямо обвиняется в ретроградстве: «Физиология, какой она предстает в книге г-на Льебо, не имеет ничего общего с той, что ведет сегодня медицину по пути прогресса... Мы никак не можем согласиться с методом лечения, за который он ратует» [Foville, 1867, р. 340 — 342]. Несмотря на пренебрежительное отношение коллег, Льебо не пал духом. В 1882 году Бернгейм, бывший уже десять лет профессором Медицинского факультета в Нанси (куда переместился после войны 1870 года Медицинский факультет Страсбургского университета), присутствовал при его экспериментах. Бернгейм проникся убеждением в ценности этих работ и начал сам заниматься гипнозом. Первая публикация Бернгейма называлась «О внушении под гипнозом и в состоянии бодрствования» [Bernheim, 1884]. Идеи Льебо начали завоевывать известность, у него появилось много сторонников, и среди них Бонис, профессор-физиолог из Нанси, опубликовавший в 1886 году «Исследования по физиологии и психологии искусственного сна» [Beaunis, 1886], и Льежуа, профессор права того же университета; его первая публикация называлась «О внушении и сомнамбулизме применительно к юридической и судебной медицине» [Liegeois, 1889]. Так родилась Нансийская школа, работы которой нашли отклик и в других странах. Разумеется, адепты Нансийской школы считают словесное внушение психологическим понятием, но они описывают его в терминах физиологии мозга, впрочем, чисто метафорических. Используя внушение на практике, они не подозревали о важности скрытого фактора межличностных отношений. Льебо говорит о «внимании, впечатлениях, восприятии, памяти, идеях-образах, чистых идеях, припоминании, ощущениях, мыслях, организме, свободном внимании, сосредоточенном внимании» [Liebeault, 1866, р. 7], но слово «чувство» не упоминается. Не понимая роли фактора межличностных отношений в механизме лечебного процесса, Льебо в какой-то период полагал даже, что в гипнотическом состоянии психологический фактор сосуществует с флюидом. Такое предположение возникло у него в результате успешного излечения случаев анорексии, поноса, рвоты и т. п. у младенцев, еще не способных воспринимать словесное внушение. Он использовал даже в лечебных целях магнетизированную воду и наложе- 80 ние рук, и лишь проведя—с таким же успехом — по совету Бернгейма опыт с плацебо (мнимомагнетизиро-ванной водой), вынужден был отказаться от гипотезы флюида. Льебо стал приписывать успех лечения непрямому внушению, которое осуществлялось посредством магнетизированной воды и наложения рук, а также тому факту, что сам ребенок и его близкие верили в благотворное действие манипуляций врача. В специальной статье об этом периоде жизни Льебо [Chertok, 1966 В] было показано, как современный опыт психоанализа позволяет понять механизм лечебных методов Льебо. Доброта и авторитет врача, успокаивая тревогу матери, устраняли тем самым и психосоматические расстройства ребенка. Льебо предчувствовал значение психологических средств и даже роль матери в процессе лечения, но не понимал, что все происходит «внутри» аффективных отношений между врачом и матерью, с одной стороны, и между матерью и ребенком— с другой. Льебо выступает как наследник традиций тех честных магнетизеров, которые в своей работе сознательно руководствовались милосердием и стремлением к «благотворительности»; мы уже знаем, что он лечил своих пациентов бесплатно1. Позднее Фрейд писал: «Передо 1 Не скрывалось ли за склонностью Льебо к благотворительности бессознательное чувство вины? Не хотел ли он «реабилитировать» себя, занимаясь деятельностью, чреватой, как он чувствовал, «эротическим риском»? Фрейд, во всяком случае, не был столь бескорыстен. Правда, прежде чем стать психотерапевтом, Льебо за десять лет медицинской практики скопил небольшое состояние, которое обеспечивало ему скромное, но надежное существование. Большинство его предшественников-магнетизеров, за исключением Месмера, не были профессиональными врачами; психотерапия была для них побочным занятием, и они не ожидали от нее материальных выгод. Для Фрейда же гонорары были средством к существованию. Кроме того, он был убежден, что деньги — это один из сексуальных символов, и считал необходимым говорить о них так же прямо и открыто, как о сексуальных проблемах [G. W.,VIII, S. 464]. Он считал также, что материальные затраты пациента составляют важный компонент лечебного процесса. Все это не мешало Фрейду иногда лечить неимущих больных бесплатно. В 1897 году он писал Флиссу: «Я решил провести два лечебных курса бесплатно, что вместе с моим собственным психоанализом составляет три случая, которые мне ничего не принесли» [Freud, 1956, р. 201]. Подобное бескорыстие практически неведомо современным психоаналитикам, замечает Эйсслер [Eissler, 1971, р. 95]. Фрейду случалось даже давать деньги своим больным [ibid., p.10]. У него был 6—1033 81 мной предстало трогательное зрелище — старик Льебо в его кабинете среди бедно одетых женщин и детей из простонародья» [Freud, 1925 А, р. 24]. Если Льебо был скромным врачом, философом по темпераменту «к филантропом по призванию, то университетский профессор Бернгейм представлял собой клинициста, одаренного строго научным складом ума. От идей Льебо о внушении и гипнозе он пришел к объединению этих двух понятий, отдавая при этом предпочтение внушению. Уже по заглавию второго издания его первой работы можно судить об этом сдвиге. В первом издании (1884) книга называлась «О внушении при гипнозе и в состоянии бодрствования», тогда как следующее, пересмотренное и дополненное издание [1886] называлось «О внушении и его применении в терапии» *. В предисловии к этому изданию автор уточняет: «Именно внушение главенствует в большинстве гипнотических явлений; так называемые физические явления, на мой взгляд, — это лишь психические явления. Мысль, возникшая у гипнотизера и воспринятая мозгом пациента, производит эти феномены благодаря повышенной внушаемости, вызванной особой психической сосредоточенностью при гипнотическом состоянии» [Bernheim, 1886, р. I]. На этом этапе, следовательно, Бернгейм еще говорит и о внушаемости, и о гипнотическом состоянии, но несколькими годами позже он в отличие от своего учителя Льебо будет утверждать, что гипнотизма вообще не существует, а есть одно лишь внушение. Напомним, что эта тенденция приведет к полному «растворению» гипноза, к замене его внушением в состоянии бодрствования, а затем самовнушением (метод Куэ, 1912). Бернгейм, как и Льебо, сводил внушение к нервным механизмам: «Каждая клетка моз- фантазм (к нему мы еще вернемся), который он сам с юмором описывал: выявив на расстоянии невроз у Николая II, Фрейд гордо заявлял, что способен вылечить царя, заработать на этом большое состояние, что позволило бы ему впоследствии даром лечить своих больных [Freud, 1956, р. 234]. Проблема гонораров широко обсуждалась в психоаналитической литературе. Психологическая роль денег касается, впрочем, врачей всех специальностей; следует заметить, что в связи с социализацией медицины возникают новые проблемы. Дискуссия на конгрессе Общества медицинской психологии (1970) прямо затрагивала тему «Врач и деньги» [Colloque Psychol. Medic, 1971]. 1 Именно это издание перевел на немецкий язык Фрейд, снабдив его предисловием [Bernheim, 1888 В]. га, приведенная в действие мыслью, в свою очередь приводит в действие исходящие из нее нервные волокна, а те передают полученный импульс органам, которые его реализуют. Я называю это законом идеодинамизма» [Bernheim, 1907, р. 47]. Утверждение примата внушения, его главенства в гипнотических феноменах привело Бернгейма к теоретическому тупику и даже, по существу, к отрицанию гипноза, теряющего в каком-то смысле свою специфику, поскольку он сводится к внушаемости [см. Chertok, 1963, р. 46 — 48]. И в наши дни проблема гипноза как специфического состояния все еще не разрешена окончательно ввиду отсутствия надежных физических или психологических критериев, которые дали бы возможность точно определить его истинную природу1. И все же принято считать, что внушаемость является следствием, эпифеноменом, а не причиной гипнотического состояния. По мнению некоторых исследователей, специфика гипноза не обусловлена только физическими или только психологическими факторами: она определяется скорее некоторой совокупностью психофизических условий, которые еще только следует уточнить [Kubie, 1961]. Таким образом, гипноз все еще не «расшифрован», а тот, кто стремится выяснить роль каждого из компонентов этого сложного явления, где смешаны природа и культура, врожденное и благоприобретенное, психология и физиология, сталкивается с большими методологическими трудностями. Важная заслуга Бернгейма, при всей нечеткости его теоретических положений, заключается в том, что вместе с Льебо и всей Нансийской школой он отвел психологии ведущее место, открыв тем самым путь аффективной психологии, которой предстояло выявить моменты «отношения», скрытые во внушении. Далее будет показано, сколь многим фрейдовское открытие бессознательного обязано работам Нансийской школы. Здесь мы хотели бы высказать некоторые гипотезы относительно эволюции взглядов Бернгейма, принимая во внимание как рациональные, так и иррациональные факторы, причем последние свидетельствуют 1 Барбер [Barber, 1969] отрицает гипноз как специфическое состояние. Среди его многочисленных оппонентов назовем Эрнеста Хилгарда [Е. R. Hilgard, 1970] и Орна [Огпе, 1968]. 82 83 о сопротивлении терапевта вовлечению в межличностные отношения с пациентом. Бернгейм довольно рано обнаружил, как немногочисленны случаи глубокого гипноза, однако он не хотел ограничивать в связи с этим свою психотерапевтическую деятельностьх. В докладе на Конгрессе по гипнотизму (1889) он указал, что добивается в г/5 или даже 1/6 случаев глубокого гипноза среди своих частных пациентов и в 4/5 — в больничных условиях [Bernheim, 1889, р. 79]; эта диспропорция между двумя социально-экономическими категориями пациентов не нашла подтверждения в новых работах ни исследователей-клиницистов [Gill, Brenman, 1959], ни экспериментаторов [Hilgard, 1965]; и те и другие приходят к выводу, что гипнабельность является постоянным свойством и не зависит от социального положения пациента, применяемой техники и даже личности гипнотизера. Современные специалисты по экспериментальной психологии, пытающиеся установить количественный критерий (насколько это вообще возможно в этой области) степени гипнабельности с помощью шкал2, осуществили дополнительную проверку, заменив гипнотизера магнитофоном, который трудно заподозрить в «личном воздействии», и получили сходные результаты. Статистические данные разных исследователей по глубокому трансу не вполне совпадают, но в целом они ниже показателей Бернгейма для частных пациентов3. 1 Ограниченное число пациентов, способных войти в состояние глубокого транса, стало одной из причин, по которым Фрейд перестал заниматься гипнозом. 2 Weitzenhoffer, Hilgard, 1959; Shor, Ome, 1962. 3 В противовес этому Ференци [Ferenczi, 1909] утверждает, что «показатель успеха» варьирует от 10 до 96% в зависимости от гипнотизера. Действительно, если «абсолютный показатель» гипнабельности установлен для данного «нормального» человека и при «стандартном» уровне гипнотизера, то практические результаты на этом же испытуемом могут изменяться под влиянием самых различных факторов: обстановки, поведения врача и т. п. В то же время у пациента в процессе терапевтического диалога под гипнозом «уровень» транса может варьировать по причинам, которые в рамках межличностных отношений принадлежат к «аффективно-ситуационной» сфере: например, в той особой ситуации, которая возникает при упоминании тревожной темы [Brenman et coll., 1952]. Напомним в этой связи положение магнетизеров о том, что исчезновение гипнабельности свидетельствует об «окончании лечебного курса». Напомним также о солдатах, легко поддающихся гипнозу в военной обстановке и в гораздо меньшей степени впоследствии. 84 Большинство специалистов считают, что в наше время можно добиться глубокого гипноза только у 3 — 5% испытуемых, причем речь идет о лицах, гипнотизированных «отработанным методом» (для «первых попавшихся» испытуемых процент будет, вероятно, еще ниже, ибо они, как правило, «засыпают» после нескольких секунд самой простой индукции и по пробуждении демонстрируют полную амнезию). И даже для этих 3 — 5% пациентов трудно различить, где в этом состоянии сомнамбулизма его «подлинная суть», а где «усвоенное». Мы вправе предположить, что у большинства стационарных пациентов Бернгейма доля «усвоенного» преобладала. Таким образом, он тоже имел дело с пациентами в каком-то смысле натренированными; они подражали друг другу, подобно пациентам сальпе-триерских врачей, которым, как мы увидим, ставили в вину злоупотребление «дрессировкой». Наряду с чисто практическим доводом о немногочисленности случаев глубокого гипноза позиция Бернгейма могла объясняться и другими мотивами. В отличие от своего учителя Льебо он не обладал системой защиты против опасностей личной вовлеченности — традиционным для магнетизеров милосердием и бескорыстием. И Бернгейм предпочитал, быть может бессознательно, избегать гипнотического отношения и воздействовать на пациента посредством внушения в состоянии бодрствования. Есть и еще одна возможная причина эволюции взглядов Бернгейма: целиком опираясь на внушение, отрицая на практике существование или возможность строго научного определения гипнотического состояния, он хотел снять с гипноза покров тайны и одновременно доказать оригинальность своих взглядов по сравнению со взглядами учителя. Во всяком случае, он писал: «Я стремился дополнить учение г-на Льебо и, следуя его путем, освободить учение о гипнотизме и внушении от ошибок, снять с него покров тайны и привести его в соответствие с законами биологии и психологии» [Bernheim, 1907, р. 40]. Хотя представители Нансийской школы не понимали истинной природы предметного отношения, они придавали значение некоторым психологическим факторам и заменили старое понятие «воображение» понятием «внушение». Правда, определяя это понятие 85 в психофизиологических терминах, они недооценивали скрытые за внушением аффективные элементы. Таким образом, Нансийская школа деперсонализировала отношение врача и пациента. САЛЫТЕТРИЕРСКАЯ ШКОЛА ШАРКО Сальпетриерская школа, придававшая первостепенное значение в гипнозе физическим объектам, пошла еще дальше по пути деперсонализации психотерапевтического отношения. Ученики Шарко отстаивали примат физических факторов порой в карикатурных формах: например, ряд феноменов, которые Бернгейм приписывал внушению, они пытались объяснить действием на расстоянии металлов, магнита или медикаментов. Отказываясь принимать во внимание личностный фактор, Сальпетриерская школа отступала назад, к понятиям, недалеко ушедшим от «минерального магнетизма» (до создания теории флюидизма Месмер верил в целебные свойства металлов). Напомним теперь учение Сальпетриерской школы в том виде, как оно было представлено Бабинским на Первом международном конгрессе по физиологической психологии, состоявшемся в Париже 6 —10 августа 1889 года. Учение это содержало четыре положения: 1. «Соматические явления, наблюдаемые под гипнозом у некоторых пациентов, имеют фундаментальное значение, ибо только они позволяют обоснованно говорить об отсутствии симуляции». 2. «В гипнотических феноменах можно вычленить три различных состояния. Это позволяет выделить самую законченную форму гипнотизма, которая должна быть взята за образец; ее принято называть глубоким гипнозом». 3. «К двум предыдущим положениям примыкает третье, гласящее, что соматические свойства гипнотизма и состояние глубокого гипноза могут появляться независимо от внушения». 4. «Гипнотизм в своих наиболее выраженных формах должен рассматриваться как патологическое состояние» [Babinski, 1889, р. 131 — 132]. Итак, согласно представителям Сальпетриерской школы, гипноз есть соматическое состояние, вызываемое «физическим воздействием без вмешательства внушения». Так определяет его Бабинский, чье отношение к внушению неоднозначно, ибо в другом месте он заявляет: «Парижская школа, подчеркивая важную роль внушения, не оспаривает его реальности, но считает, что внушение не единственный источник явлений, наблюдаемых при гипнотизме» [ibid., p. 136]. Внушение остается для Бабинского подозрительным феноменом, открывающим дверь для симуляции *, а также воображения, а за этим понятием он, разумеется, не признает никакой научной ценности. Только когда Шарко в 1882 году представил гипноз как соматическое явление, ему удалось преодолеть сопротивление академиков, которые в течение целого столетия отвергали все, что казалось им лишь порождением воображения. Именно таким образом Шарко смог реабилитировать гипноз, который стал наконец предметом научных исследований. Школа Шарко применяла в исследовании гипноза анатомо-клинический метод, который был ведущим в то время и оказался плодотворным во многих областях. Само существование гипнотического состояния подтверждалось объективно на основании физических признаков, и индукция, по их мнению, также вызывалась физическими факторами. Дюмонпалье утверждал, что свет, температура, колебания атмосферного давления, электричество, магниты вызывают «изменения в нервной системе». «Напряженное ожидание и внушение, — пишет он, — не имеют никакого отношения к некоторым определяющим условиям гипнотизма» [Du-montpallier, 1889, p. 23]. Мнимое наличие физических «признаков» гипноза повлекло за собой признание и таких лечебных методов, как металлотерапия, перенос симптомов посредством магнита и т. п. Поразительно, что такие прославленные ученые, как Бабинский и Люис, могли верить в идеи, столь далекие от науки. По-видимому, только 1 В наше время симуляция оказалась, хотя и в совсем ином плане, в центре экспериментально-психологического исследования гипноза: обучение испытуемых методом симуляции гипноза дает интересный «материал» для сравнительного изучения поведения и является одним из направлений исследований, нацеленных на выявление специфики гипноза [Огпе, 1971]. 87
аффективный фактор может объяснить их враждебное отношение к внушению и к любому личностному участию, чреватому опасностью эротизации, то есть той самой опасностью, против которой столетием раньше предостерегал Байи. Шарко, их учитель, почувствовал— и даже сказал об этом Фрейду (см. ниже),— что «генитальный фактор» играет определенную роль в этиологии истерии, а искусственная истерия, к которой он приравнивает гипноз, должна по логике вещей содержать элементы того же порядка. Однако Шарко никогда не пытался углубиться в эту проблему, ограничив себя областью «физических» явленийг. Интересно, что Шарко пришел к гипнозу через металлотерапию (основанную на физической теории) и в результате знакомства с опытами Бюрка. В 1850 году Бюрк обнаружил, что одна из его сомнамбул, дотронувшись до медной дверной ручки, впадает в каталепсию. Если же надеть на ручку чехол или обернуть ее куском кожи, то ничего не происходит. По мнению Бюрка, это доказывало, что металл непосредственно способствует возникновению гипнотического состояния. После двадцати пяти лет экспериментальных исследований Бюрк в 1876 году добился, чтобы специальная комиссия, назначенная Клодом Бернаром, тогдашним президентом Биологического общества, проверила его выводы. Члены комиссии — Шарко, Люис и Дюмон-палье — подтвердили открытие Бюрка. В течение года они проводили опыты в клинике Сальпетриер и в результате заявили, что убедились в действии металлов на патологические симптомы (причем разные металлы производят разное действие), а также в возможности передачи симптомов от одних людей к другим посредством магнитов. 1 Эта «ностальгия по физическому» жива и по сей день; в наше время мы встречаем ее в работах специалистов по экспериментальной психологии, изучающих гипноз: так, О'Коннелл и Орн [О'Соп-nell, Orne, 1968] пытаются найти корреляции между кожно-гальваническим рефлексом и глубиной транса. Другие исследователи утверждают, что проведенный ими электронный анализ энцефалограмм показывает отклонения электрической активности мозга, соответствующие гипнотическому состоянию. Они считают к тому же, что можно изменять гипнабельность с помощью психотропных средств, и приходят к выводу о существовании «нейрофизиологической основы» гипнотического состояния [Ulett et coll., 1972]. Таким образом, спор между Шарко и Бернгеймом пока еще далек от разрешения. 88 После этих экспериментов Шарко с 1878 года и сам начал заниматься изучением гипноза; отсюда и увлечение металлотерапией в парижских больницах, и многочисленные публикации на эту тему. Весьма выразительно название доклада, сделанного в 1890 году Люисом и Анкоссом в Биологическом обществе: «О передаче на расстоянии с помощью намагниченного железного обруча различных невропатических состояний от одного пациента, находящегося в состоянии бодрствования, другому, находящемуся под гипнозом». В 1882 году вышла в свет работа Бюрка о металлотерапии. Буррю и Бюро (1887) посвятили целую книгу «действию лекарств на расстоянии». Но эти же авторы опубликовали в 1888 году работу «Вариации личности» [Bourru, Burot, 1888], которая и поныне не утратила своего значения. Авторы излагают в ней результаты своих работ по галлюцинаторному воспроизведению пережитого в прошлом; эти исследования были затем продолжены Жане и завершились следующим открытием: симптомы исчезают в результате повторного переживания под гипнозом ситуации, некогда вызвавшей травму. Некоторые исследователи Сальпетриерской школы отмечали наличие в гипнотическом отношении межличностного взаимодействия, «родства» между гипнотизером и гипнотизируемым, как об этом писали Бине и Фере в приведенном выше отрывке. Лишний раз любопытно увидеть, как Сальпетриерская школа стремилась деперсонализировать отношения между больным и врачом, считая реакции пациентов чисто телесными, механическими, не зависящими от какого бы то ни было чувства привязанности или страсти. Бине и Фере говорят в связи с гипнозом о субъективных симптомах и описывают, в частности, феномен избирательной чувствительности. Смысл его в том, что «больные в состоянии сомнамбулизма часто испытывают нечто вроде влечения к успокоившему их гипнотизеру» [Binet, Fere, 1887, p. 109]. Достаточно прикоснуться к телу сомнамбулы, пишут Бине и Фере в другом месте, чтобы вызвать у него избирательную реакцию. «Все приемы гипнотического воздействия, — указывают они, — сходны между собой в том, что в них определенную роль играет личность гипнотизера; некогда эту роль, возможно, преувеличивали, но со времен работ Брейда ее недооценивают» [ibid.]. 89 Казалось бы, нельзя в большей мере признать роль личности. Между тем во всех своих работах Бине и Фере умаляют ее значение. Даже очевидные, доходящие до оргазма эротические реакции возникают, по их мнению, как бы механически и независимо от личности гипнотизера. Сомнамбулу, утверждают они, можно довести до этого состояния, прикасаясь к эрогенным зонам (впрочем, перемещаемым с помощью магнита), причем не только к общепризнанно эрогенным. У одной из больных эрогенная зона располагалась в верхней части грудины, и даже простое нажатие на это место вызывало все признаки бурного полового возбуждения. Эти явления возникали неоднократно вопреки желанию наблюдателяг, который рисковал бы навлечь на себя тяжкое обвинение, если бы не принял необходимых в таких условиях мер предосторожности, никогда не оставаясь наедине с пациенткой» [ibid., p. 112]. Если гипнотизер называет себя «наблюдателем», а не участником, то ясно, что он стремится устраниться от вовлеченности в межличностное отношение. Описывая своих пациенток, Бине и Фере с уверенностью утверждали, что «возбуждение эрогенной зоны дает эффект только в том случае, если речь идет о лице противоположного пола; если же эрогенной зоны касается другая женщина или неодушевленный предмет, то возникает лишь неприятное ощущение» [ibid.]. Разумеется, Бине и Фере не отрицали важности внушения, и при ближайшем рассмотрении их идеи оказываются ближе к идеям Бернгейма, чем кажется на первый взгляд. «Область внушения» огромна. Не существует ни одного события в нашей психической жизни, которого нельзя было бы воспроизвести и искусственно усилить внушением. Легко представить, какую пользу может принести психологам это средство, позволяющее ввести в психологию научный эксперимент» [ibid., p. 127]. И действительно, Бине стал пионером экспериментальной психологии. Бине и Фере определяют внушение как «воздействие на пациента через его интеллект» [ibid., p. 128]. Они, в сущности, вслед за Бернгеймом, считают, что внушение опирается на психологический процесс, вызывающий физическую реакцию. Когда врач стремится вы- 1 Курсив наш.—Р. С, Л.Ш. 90 звать контрактуру без прикосновения к больному и говорит ему, что его рука согнута, скована и он не может ее разогнуть, то, по мысли Бине и Фере, это означает, что в мозг больного проникает идея контрактуры. Однако в отличие от Бернгейма Бине и Фере допускают, что контрактура руки у истерички может появиться и в результате физического возбуждения — перкуссии сухожилий или массажа мышц. Этот процесс, в котором «интеллект» пациента никак не участвует, Бернгейм назвал бы «косвенным внушением». Однако все трое исследователей оставляют без внимания подспудные аффективные или межличностные элементы. Бине и Фере различают две категории гипнотических феноменов: одни вызывают физическое возбуждение, другие — идеи. «Мы имеем дело с двумя параллельными путями экспериментирования. Трудно сказать, какой из них более перспективен» [ibid., p. 129]. Как мы дальше увидим, современные теории гипноза, развивающиеся в русле психоанализа (и в частности, теория психологии «я»), в определенной мере сходятся на том, что гипнотическое состояние можно вызвать внешней физической стимуляцией посредством «редукции сенсомоторной активности» [Gill, Brenman, 1959]. Недооценка личностного фактора очевидна у Поля Рише, ученика Шарко и автора книги о «большой истерии», второе издание которой насчитывает 975 страниц. Часть этого труда посвящена гипнотизму. Рише отмечает у пациентов, находящихся под гипнозом, «особое состояние влечения к некоторым лицам» [Richer, 1885, р. 663]. Сомнамбула, испытывающая влечение к «наблюдателю», который загипнотизировал ее, нажимая пальцем на макушку, проявляет беспокойство и стонет, чуть только он от нее отходит, и не успокаивается, пока он вновь не оказывается рядом. Такое состояние, вызываемое, с точки зрения Рише, физическим возбуждением — давлением на макушку, — объясняется «тактильной гиперестезией» и наблюдается при приступах спонтанного истерического сомнамбулизма; в подтверждение Рише приводит почерпнутый у Байе пример криза, имеющего признаки «либи-динозной» истерии: «дрожь во всем теле, порывистые движения таза, которые постепенно ослабевают, становятся ритмичными и сопровождаются неясными выкриками» [ibid., p. 742]. По мнению Рише, подобные 91 явления происходят независимо от того, кто касался «магнетических точек» пациентки. Однако если прикосновения каким-либо предметом вызывают сомнамбулизм, то особого состояния влечения они не вызывают: здесь необходимо участие человека, причем вовсе не обязательно связанного с больным, или его гипнотизера, ибо такое состояние вызывает «любой, кто первым дотронулся до пациента, особенно до обнаженных участков его тела, например рук» [ibid., p. 663]. С точки зрения Рише, в этом воздействии нет ничего загадочного, поскольку «оно всецело определяется изменениями осязания, которых пациент не осознает» [ibid.]. Итак, предметное отношение и роль чувств совершенно не принимаются во внимание. У Рише есть описание весьма необычных опытов, якобы иллюстрирующих механический характер этих процессов, например следующее: «Больная погружается в сомнамбулизм, когда ей потирают макушку каким-либо предметом; два находящихся здесь наблюдателя берут ее за руки без всякого сопротивления с ее стороны. Что происходит дальше? Вскоре больная начинает сжимать руки наблюдателей и не отпускает их. Состояние особого влечения возникает у нее одновременно к обоим, но больная находится как бы в состоянии раздвоенности. Каждая половина ее испытывает приязнь только к одному наблюдателю и противится, когда левый наблюдатель пытается взять ее за правую руку, а правый — за левую. Я не могу дать объяснения столь странному воздействию прикосновения постороннего лица» [ibid.]. Ученик Шарко Пьер Жане вначале был сторонником теорий Сальпетриерской школы, но в дальнейшем признал обоснованность концепции Нансийской школы, главенства психологического фактора в гипнозе. Он сосредоточил свое внимание на тех чувствах, которые пациент под гипнозом питает к гипнотизеру не только во время сеансов, но и после их окончания. Говоря о «сомнамбулических страстях», он утверждает: «В сомнамбулическом состоянии пациент, по-видимому, занят исключительно гипнотизером и выказывает по отношению к нему пристрастие, покорность и внимание— словом, совершенно особые чувства, каких не внушает ему никто другой» [Janet, 1898, I, p. 424]. Упомянутая Бине и Фере избирательная чувствительность, которая у Рише носила обезличенный характер, стано- 92 вится у Жане более персонализированной. Он сравнивает погруженного в гипноз пациента с любовником, который по-настоящему счастлив лишь наедине с предметом своей любви и не способен общаться ни с кем другим. Некоторые пациенты, вначале боявшиеся гипноза, потом испытывают сильное желание продолжать сеансы и проявляют к своему гипнотизеру чрезмерный интерес. Иногда пациент «при всей любви к гипнотизеру осознает свою подчиненность и принимает ее более или менее охотно. Он испытывает привязанность, смешанную со страхом, к существу, гораздо более могущественному, чем он сам» [ibid., p. 447]. Жане пишет, что его пациентки относились к нему, словно дети к родителям: «Чаще всего они чувствуют себя маленькими и беззащитными и сравнивают свое отношение к врачу с отношением к своим родителям» [ibid., p. 447]. Жане, по-видимому, не смущают аффективные проявления, причем он отказывается от их сексуального истолкования: «Во всех этих случаях перед нами что-то похожее на любовь; однако важно заметить, что это любовь совсем особого рода» [ibid., p. 465 — 466]. Он определяет эту любовь как «постоянную потребность в нравственном руководстве», «потребность любить», «потребность быть любимым» [ibid., p. 210]. Все это, полагает Жане, объясняется снижением психологического тонуса пациента. Такая психоневрологическая (а следовательно, физиологическая) интерпретация свидетельствует о влиянии на Жане учения сальпетриер-цев и о желании уклониться от вовлечения в межличностные отношения. Борьба между Нансийской и Сальпетриерской школами была очень бурной, но в конце концов соматическая теория потерпела поражение. Однако победа Нансийской школы в сфере изучения гипноза оказалась недолговечной, и после смерти Шарко в 1893 году исследования в этой области пошли на спад. Усилившиеся нападки на гипноз дискредитировали гипнотерапию как опасную для здоровья и посягающую на достоинство больных. Осуждению подверглось даже внушение за то, что оно направлено на автоматически действующую и, следовательно, низменную часть личности пациента. Эту кампанию возглавил ученик Бернгейма, бернский врач Дюбуа, который считал внушение амо- 93 ральным и вредным и предлагал вместо него метод убеждения как рациональный и обращенный к воле больного [Dubois de Berne, 1904, p. XVIII—XXII]. Против идей Дюбуа выступил Дежерин, знаменитый французский невропатолог, чья психотерапевтическая деятельность не принесла ему известности на его родине. Дежерин считал, что психотерапия невозможна без атмосферы доверия, создаваемой «чувством», без «эмоциональной поддержки», которая подкрепляет убежденность больного [Dejerine, Gauckler, 1911, p. IX]. На авторитет Дежерина всегда широко ссылались, а его работы переводились и цитировались в русских учебниках по психотерапии; впрочем, русские врачи иногда сочетали его методы с методами Дюбуа (см. руководства Консторума, 1959; Лебединского, 1959. Свядощ, 1971, однако, говорит о Дюбуа, но не упоминает Дежерина). В Соединенных Штатах Америки ряд специалистов по истории психиатрии считает Дежерина своим предшественником. Александер и Селесник [Alexander, Se-lesnick, 1966] противопоставляют Дюбуа с его теорией рационального убеждения Дежерину, который придает первостепенное значение «чувству». Они видят здесь продолжение древнего спора между разумом и чувством, между Аристотелем и Платоном, а в более близкую к нам эпоху — между психоаналитиками, подчеркивающими важность интеллектуального «прозрения», и поборниками эмоционального опыта. Эти же два автора [ibid., p. 176] указывают на то, какое значение придавал Дежерин эмоциональным травмам в этиологии истерических симптомов (случай больной, у которой парализовало руку, когда она хотела ударить мужа, или девушки с параличом ноги, поразившим ее после попытки изнасилования). Знаком ли был Дежерин с «Очерками истерии» Брёйера и Фрейда? Александер и Селесник считают, что не был, отмечая попутно, что Дежерин нигде не касается проблемы сновидений. Что же касается «убедительных» теорий Дюбуа, то Жане отозвался об их авторе весьма язвительно: «Краска бросилась ему в лицо, когда он вспомнил, что однажды ему довелось применить внушение, чтобы вылечить ребенка, который мочился в постели» [Janet, 1919, р. 185]. 94 Анализируя причины упадка гипноза, Жане [ibid., р. 189] упоминает, в частности, чрезмерную веру публики в целительные свойства этой терапии, которая при безрассудном ее применении и без учета гипнабельности неизбежно вызывает разочарование. Жане добавляет, что победа психологической школы не могла быть прочной в эпоху, когда еще не сложилась последовательная и строго научная психология, пригодная для использования во врачебной практике. По мнению Джонса, вся эволюция от гипноза до внушения в состоянии бодрствования, а потом до самовнушения объясняется нежеланием навязывать больному аффективную (и даже эротическую) зависимость от врача [Jones, 1925, р. 491]. Итак, описываемый нами период отмечен возрождением «сопротивления» как гипнозу, так и внушению, с которым мы уже встречались в конце XVIII века, а морализаторская аргументация противников гипноза весьма напоминает знаменитый «Секретный доклад» Байи. Шарко с его авторитетом и влиянием способствовал созданию более здорового климата вокруг гипнотизма: он санкционировал гипноз с точки зрения морали, а физиологическое истолкование гипнотизма обеспечивало ему рациональную и научную основу. После смерти Шарко возродились прежние сомнения. Сходными причинами можно объяснить, почему в России упадок гипноза оказался гораздо менее ощутимым, чем где-либо. В этой стране гипноз никогда не подвергался моральному осуждению. К тому же Павлов с его огромным научным весом сыграл здесь ту же роль, что и Шарко, а работы Павлова и его школы дали гипнозу моральное право на существование. Предложенное Павловым физиологическое объяснение гипноза преобладает в СССР до сих пор. Тем не менее после 1956 года, когда была «реабилитирована» психология, время от времени встречаются попытки поставить под вопрос чисто физиологическое истолкование гипноза. В 1972 году в Москве вышел в свет русский перевод французской монографии о гипнозе (первая работа психоаналитического направления, опубликованная в СССР более чем за 40 лет); книга сопровождена предисловием, откуда мы приводим следующие выдержки, касающиеся объяснения механизма гипнотического отношения: 95 Л. Шерток «отдает предпочтение психоанализу с его теорией перенесения и контрперенесения... Подобная позиция, обычная для зарубежных представителей психосоматической медицины, непривычна для советского читателя, но думается, что знакомство с нею небесполезно. Читатель, несомненно, отнесется к этой позиции критически и сумеет увидеть ее рациональное зерно, которое, с нашей точки зрения, заключается в том, что она предостерегает от излишнего упрощения проблемы раппорта» [Трауготт, 1972]. И действительно, нельзя не считать упрощением игнорирование бессознательных мотиваций, которые, как правило, присутствуют во всяком психотерапевтическом отношении. Более того, сам «факт» существования бессознательного проявляется с особой очевидностью именно в гипнотическом отношении! (Как мы увидим дальше, постгипнотическое внушение сыграло решающую роль в открытиях Фрейда.) Быть может, в конце концов советские психиатры, движимые желанием хоть как-то определить межличностный компонент (трансфер) гипноза, но не имея возможности проникнуть в эту до сих пор загадочную область, выйдут из стадии «излишних упрощений» и, преодолев внутреннее сопротивление, увидят всю сложность — и реальность — динамики бессознательного? Несмотря на соперничество Нансийской и Сальпе-триерской школ, которым ознаменовалось десятилетие с 1880 по 1890 год, и тот факт, что удовлетворительного объяснения гипнотических феноменов так и не удалось получить, деятельность обеих школ сыграла исключительно важную роль: она вышла далеко за рамки гипноза и подготовила почву для возникновения психоанализа. В этот период изобилие идей, новых исследований, ускоривших и завершивших накопление экспериментальных данных, которые терпеливо добывались в течение столетия, достигло точки количественного насыщения и создало предпосылки для «качественного скачка» — учения Фрейда, совершившего переворот в понимании душевной жизни человека. Гипнотизеров конца XIX века, за исключением Льебо, Бернгейма и Жане, интересовали в сфере гипноза главным образом «физиология» и эксперименты. 96 Фрейд же хотел исцелять lt и сами его неудачи в применении гипноза и внушения подтолкнули его к новым гипотезам, оказавшимся плодотворными для психотерапии. На пути к своим открытиям Фрейд неизбежно должен был пройти через гипноз. В 1923 году он писал: «Невозможно переоценить значение гипнотизма для развития психоанализа. С теоретической и терапевтической точек зрения психоанализ пользуется наследием гипнотизма» (Freud, 1923, р. 192]. И действительно, психоанализ, возникший в каком-то смысле из изучения и критики гипнотического отношения, пролил новый свет на само гипнотическое отношение, механизмы которого оставались неведомыми. Встает вопрос, не сможет ли гипноз (этот дряхлый предок, которого стыдятся потомки) в свою очередь осветить некоторые области психоаналитических поисков. Такой авторитетный ученый, как Къюби [Kubie, 1961], не колеблясь называет его «исключительно благодарной темой для психофизиологических и психоаналитических исследований». 1 Конечно, он хотел исцелять. Но это утверждение нуждается в уточнении, как мы увидим в главе «Парижский период». III. Возникновение психоанализа История психотерапии от Месмера до Сальпетриер-ской и Нансийской школ убедительно свидетельствует о том, что хотя предметное отношение было с давних пор известно и многократно описано, оно, будучи связано с проблемами аффективного и даже сексуального характера, вызывало такое сильное недоверие, что врачи старались его избегать. В то время, когда Фрейд начинал свою деятельность, это неприятие в медицинских кругах было особенно велико. Во второй половине XIX века на смену «магнетизерам» натуралистического толка пришли «гипнотизеры», воспитанные в духе позитивизма и потому не склонные придавать значения аффективности. Внушение понималось как механистический процесс, и ему давалось психонейрофизиологическое объяснение, считавшееся научным. Бернгейм, будучи учеником Льебо, определял внушение как «влияние, вызванное внушенной идеей и воспринятое мозгом» [Bernheim, 1884, р. 73]. При такой интерпретации гипносуггестив-ное отношение оказывалось «деперсонализированным», и это свидетельствовало о возросшем сопротивлении врачей тому, чтобы играть в нем какую-либо роль. Такая позиция отчетливо проявилась на Первом международном конгрессе по гипнотизму (1889), где собрались самые видные специалисты по гипнозу, но ни один из них даже не задался вопросом о том, что же скрывается за внушением [Chertok, 1965]. Психологические аспекты отношения врач — больной выражались в терминах физиологии. Учителя Фрейда — Брейер, Шарко и Бернгейм — расчистили путь для его будущих открытий, но не располагали данными, позволяющими пролить свет на истинную природу этого отношения; 98 еще меньше мог он почерпнуть из учения Гельмгольца, чье влияние на Фрейда не раз подчеркивалось и продолжает в наши дни служить предметом изучения в Соединенных Штатах Америки [Holt, 1965; Pribram, 1965]. Молодой Фрейд также не мог не испытывать к этой проблематике внутреннего сопротивления, которое было характерно в то время для всего медицинского мира. Эти трудности усугублялись как личными особенностями его характера, так и викторианской атмосферой, царившей в венской буржуазной среде, к которой он принадлежал. Однако, постепенно входя в область отношений, отпугивавших до тех пор психотерапевтов, Фрейд сумел преодолеть эти препятствия. Личная вовлеченность врача стала краеугольным камнем психоанализа. Разумеется, Фрейд нашел решение не сразу. Мы постараемся в дальнейшем кратко обрисовать пройденный им путь. В первый раз Фрейд столкнулся с проблемой предметного отношения и его «эротическим ореолом» именно благодаря гипнозу. А с проблемой сексуальности ему пришлось иметь дело еще раньше в связи с истерией. ФРЕЙД И ИСТЕРИЯ СЛУЧАЙ АННЫ О. 1882 год был чрезвычайно важным в жизни Фрейда. Ему исполнилось 26 лет, и 17 июня состоялась его помолвка с Мартой Бернайс. В ноябре того же года^он познакомился с историей Анны О.1, пациентки Йозефа Брёйера, близкого друга Фрейда; это событие стало поворотным пунктом в его медицинской карьере. До этого он изучал гистологию мозга в физиологической лаборатории, но история Анны О. побудила его заняться психологией. Долгий путь предстоял ему в науке, и на этом пути пребывание в Париже (1885 —1886) оказалось решающим этапом: Фрейд окончательно оставил 1 Мы будем называть ее Анной О., поскольку гипотеза о том, что ее подлинное имя — Берта Паппенгейм, была оспорена [ЕПеп-berger, 1970, р. 481]. Нам, как и многим другим, еще не раз придется убеждаться в том, как трудно бывает историку выяснить истину. (Когда наша книга была уже в печати, мы узнали, что сам Элленбер-гер [Evol. psych., dec. 1972] обнаружил доказательство того, что Анна О. все-таки была Бертой Паппенгейм.) 7* 99 анатомию мозга и посвятил себя исследованиям в области психологии, которые шаг за шагом привели его к революционным открытиям. Почему же история Анны О. оказала на Фрейда столь сильное влияние? Эта история общеизвестна, и мы не станем здесь вдаваться в подробности. После того как в возрасте 21 года эта девушка потеряла отца, у нее развились характерные истерические симптомы; паралич конечностей, контрактуры, нарушение кожной чувствительности, расстройства речи и зрения. Кроме того, у нее обнаружилось раздвоение личности — явление, известное по литературе с начала XIX века (ниже мы к нему вернемся). Переход от одной личности к другой сопровождался у Анны О. фазой самогипноза, в течение которой она сообщала о многочисленных подробностях своей повседневной жизни. Так, однажды она рассказала о том, как у нее зародился один из симптомов; когда же она пришла в себя, симптом исчез. Затем Анна О. точно так же рассказала о других симптомах, которые исчезли, как и предыдущий. Тогда у Брёйера возникла мысль применить гипноз и побудить пациентку говорить во время сеансов. Так был создан катартический метод. Брёйер начал лечить Анну О. в декабре 1880 года. Меньше чем через два года, в июне 1882 года, он прервал лечение. Одной из главных причин такого решения была ревность жены Брёйера, которой он рассказывал о ходе лечения. Возможно, он и сам был встревожен чувствами, внушенными ему пациенткой. Между тем пациентка испытывала к нему столь сильную привязанность, что не смогла перенести разрыва и в тот самый день, когда узнала о нем, пережила сильнейший криз, символизировавший роды в конце мнимой беременности, не замеченной ее врачом. Брёйер успокоил пациентку с помощью гипноза. Этот инцидент глубоко потряс его. На следующий же день он уехал с женой в Венецию. В связи с этим неприятным происшествием он чувствовал себя особенно растерянным еще и потому, что всегда считал Анну О., несмотря на ее привлекательность, как бы бесполым существом. Фрейд узнал об этом случае 18 ноября 1882 года и на следующий же день написал о нем невесте. Год спустя (письмо от 31 октября 1883 года) он вновь вернулся к этой теме, получив, как видно, дополнительные 100 сведения из уст самого Брёйера. В ответе на это второе письмо Марта, поставив себя на место жены Брёйера, добавила, что надеется никогда не попасть в подобное положение. На это Фрейд заверил ее (письмо от 11 ноября), что ей нечего опасаться, ибо, «чтобы такое случилось, нужно быть Брёйером» х. Фрейд находился под сильным впечатлением от истории Анны О. и чувствовал, по-видимому, насколько интересной может оказаться она в научном отношении. Возможно также, что в силу его личного «сексуального темперамента» эта история в каком-то смысле «пленяла» его. Известно, что Фрейд отличался суровыми моральными правилами. Пережив в шестнадцать лет первое и, несомненно, платоническое увлечение Ги-зеллой Флюсе, он, по-видимому, до женитьбы не имел никаких любовных историй. В письме доктору Патнэму от 8 июля 1915 года [Freud, Correspondance, 1873— 1939, p. 332] он пишет: «Сексуальная мораль современного общества, особенно в ее крайней, американской форме, достойна презрения. Я сторонник полной свободы в сексуальной жизни, хотя сам я пользовался такой свободой очень мало»2. По мнению Джонса, Фрейд имел мало или вовсе не имел половых связей до брака, и этот период его жизни характеризуется «мощными вытеснениями» [Jones, 1958, I, p. ПО]. Как известно, вытеснение обусловливает двойственную позицию влечения и отталкивания. Таким образом, говоря, что он «не Брёйер», Фрейд старался успокоить не только невесту, но и самого себя. История Анны О. поставила перед Фрейдом две важнейшие, связанные друг с другом проблемы: истерии и гипноза. По складу своей натуры Фрейд вовсе не был склонен заниматься подобными вопросами, не говоря уже о том, что одно упоминание о них вызывало подозрение, а то и осуждение большинства врачей того времени, в том числе и венских. Истерию даже считали симуляцией, недостойной научного изучения. Атмосфера 1 Цитированные письма упомянуты Джонсом в написанной им биографии Фрейда [Jones, I, p. 248—249]. Они отсутствуют в опубликованной переписке Фрейда. Неопубликованная часть переписки Фрейда с женой будет издана лишь после 2000 года. 2 Интересно, как бы отнесся Фрейд к нынешнему «сексуальному освобождению» в Америке и других странах. Влияет ли это освобождение на количество неврозов? В настоящее время трудно ответить на этот вопрос. 101 подозрительности и враждебности, окружавшая гипноз в течение целого столетия, нам уже знакома. Большой заслугой Фрейда было то, что он сумел преодолеть внешнее и внутреннее сопротивление и подчеркнуть научное значение этих проблем. Как это ни парадоксально, такое сопротивление даже способствовало его поискам и внесло свой вклад в сделанные им открытия. 11 июня 1882 года Фрейд, получивший пятнадцать месяцев назад степень доктора медицины, заявил своему учителю Брюкке о решении оставить лабораторию физиологии, где он работал уже шесть лет, и заняться практической медициной. Между тем Фрейд любил исследовательскую работу и не скрывал своего отвращения к врачебной деятельности. Однако Брюкке одобрил решение своего ученика ввиду неустойчивости его материального положения. Через несколько дней должна была состояться помолвка Фрейда, и он, несомненно, уже думал о грядущих расходах на содержание семьи; в лаборатории его ждало самое неопределенное будущее, ибо должность штатного профессора предназначалась одному из ассистентов Брюкке, Флей-шлю или Экснеру, которые были на десять лет старше Фрейда. Прежде чем открыть свой собственный кабинет, Фрейд решил приобрести клинический опыт и поступил в Венскую городскую больницу общего профиля. Вначале он стажировался по хирургии и общей терапии, 1 мая 1883 года он перешел в психиатрическое отделение доктора Мейнерта, а немного спустя в его лабораторию, где изучал гистологию нервной системы. Там он должен был провести два года, занимаясь важной исследовательской работой. Однако спустя всего лишь пять месяцев он покинул психиатрическое отделение. Он отказался от мысли заниматься общей медициной и решил стать невропатологом. 1 января 1884 года, после трехмесячной работы в области дерматологии, Фрейд поступил в неврологическое отделение больницы, где и оставался до февраля 1885 года. Там лечили, в сущности, только органические заболевания, и позднее Фрейд признавался, что в ту пору ничего не понимал в неврозах [Freud, 1925 А, р. 16]. Начиная с января 1885 года Фрейд предпринял ряд шагов, чтобы получить степень приват-доцента. Он давно уже добивался этого звания, служившего для 102 всякого молодого врача подтверждением известного научного уровня и козырем для привлечения клиентуры. Звание было присвоено Фрейду в сентябре. Через месяц он выехал в Париж, куда и прибыл 13 октября. ПРЕБЫВАНИЕ В ПАРИЖЕ В марте 1885 года Фрейд подал на Медицинский факультет прошение о стипендии для научной стажировки за границей. Он много и активно хлопотал, добиваясь этой цели, и до того дня, когда ожидалось решение, пребывал в тревожном ожидании. В ночь накануне ему даже приснилось, что он получил отказ. Однако 20 июня ему была предоставлена стипендия и он тотчас отправил восторженное письмо невесте: «Я поеду в Париж, стану великим ученым и вернусь в Вену, окруженный великой, огромной славой, мы сразу поженимся, и я вылечу всех неизлечимых нервнобольных...» [Freud, Correspondance, p. 166]1. 1 Здесь обнаружился фантазм Фрейда (он вновь появится в период его гипнотической практики): он уже видит себя знаменитым врачом. Как же в действительности обстояло дело с его врачебным призванием? Отметим прежде всего, что, несколько «затянув» свое медицинское образование, Фрейд в течение ряда лет работал у Брюкке в лаборатории гистологии мозга. В 1896 году он со всей откровенностью писал Флиссу: «R молодости меня привлекали занятия философией, и вот теперь, перейдя от медицины к психологии, я на пороге осуществления своей мечты. Врачом же я стал против своего желания» [Freud, 1956, р. 144]. (Флисс, берлинский врач и близкий друг Фрейда, в течение пятнадцати лет состоял с ним в переписке, из которой нам доступны лишь письма Фрейда. Эти письма проливают свет на историю фрейдовских открытий.) Не раз Фрейд (осторожно и со многими оговорками) обнаруживал склонность к философским рассуждениям, если, конечно, они не входили в противоречие с его психологическими исследованиями, научная строгость которых была для него чрезвычайно важна. Тем не менее, став врачом, он был полон оптимизма и веры в возможность «исцеления». В только что процитированном письме он заявил о своей «способности в некоторых случаях и у некоторых лиц полностью излечивать истерию и невроз навязчивых состояний». Шутки ради он заочно поставил диагноз такого невроза у Николая II и уверял Флисса, что мог бы вылечить царя за один год [Freud, 1956, р. 233 — 234]. Действительно ли Фрейд вылечивал больший процент неврозов навязчивых состояний и тяжелой истерии, чем это удается в наше время? Об этом мы ничего не знаем, поскольку не существует
Почему Фрейд избрал Париж? В прошении [Gickl-horn, 1960, p. 77] он заявляет о своем желании провести три или четыре месяца в Сальпетриерской клинике нервных болезней с целью изучения «богатого клинического материала», каким не располагает Вена. В докладе, сделанном им по возвращении [Freud, 1886 А], сказано еще точнее. Фрейд говорит, что его привлекает французская школа невропатологии, возглавляемая «великим Шарко». «Из-за отсутствия тесных контактов между французскими и немецкими врачами,— добавляет он, — достижения французской школы — поразительные открытия в области гипнотизма и важные для практики открытия в области истерии — были встречены в нашей стране скорее скептически, чем с одобрением или доверием» [Freud, S. Е., I, р. 5 — 6; Gicklhorn, 1960, р. 82]. История Анны О. пробудила в нем интерес к этим двум проблемам, но в отделении неврологии, где он проработал тринадцать месяцев, этот интерес не получил удовлетворения. В Сальпетриерской клинике Фрейд сначала занялся анатомией мозга в русле учения Шарко, но затем, в начале декабря 1885 года, он оставил лабораторию под предлогом, что она не предоставляет подходящих условий для работы. В действительности же он вступил на «путь в Дамаск» г, который вел его в область психопатологии. Здесь нам следует проанализировать то определяющее влияние, которое оказал на Фрейда Шарко. ни одного исчерпывающего катамнестического исследования на этот счет. Думается, что желание вылечить больного было у Фрейда столь же искренним, как и у всякого психотерапевта, но в его случае оно усиливалось дополнительной мотивацией: исцеление больного было для Фрейда доказательством правильности его этиологических гипотез и надежности его новых методов. В этот период Фрейд верил, что «осознание» — необходимое и достаточное условие окончательного выздоровления. Только позднее он понял, что «интеллектуальный фактор» не единственное, что определяет исход лечения (ибо главным лечебным фактором в отношении врача и пациента является «эмоциональный опыт»; проблема лечебных факторов в психоанализе и поныне остается предметом широких дискуссий). 1 Путь, на котором человек находит свое истинное призвание. Согласно евангельскому преданию, по пути в Дамаск святой Павел уверовал в Христа. — Прим. ред.
ШАРКО И ФРЕЙД «Шарко,—пишет Фрейд в письме от 26 ноября 1885 года, — просто-напросто разрушает все мои концепции и замыслы. Иной раз я выхожу с его лекций, словно из собора Парижской богоматери, полный новых идей о совершенстве... Мой ум перенасыщен, как после вечера, проведенного в театре... Никто еше не оказывал на меня такого влияния» [Freud, Correspondance, p. 197]. Позднее Фрейд публично признавал свой долг перед Шарко: в статье на смерть Шарко (сентябрь 1893 года) он говорит, что своим открытием покойный учитель «стяжал себе вечную славу, первым прояснив проблему истерии» [Freud, S. Е., III, р. 22]. Некоторые исследователи (в том числе Джонс) находят эти похвалы чрезмерными [Jones, I, p. 242]; между тем в 1925 году, отвечая по случаю столетия со дня рождения Шарко на вопросы А. Коде и Р. Лафорга, Фрейд заявил, что ни в чем не изменил своего мнения об учителе. С этого времени психоаналитики в целом признают влияние Шарко на Фрейда. Зильбург и Генри [Zilboorg, Henri, 1941], авторы «Истории медицинской психологии», утверждают, что с Фрейда начинается новая эра в психологии, подготовленная, правда, целым рядом его предшественников, «включавшим Месмера, Шарко, Льебо, Бернгейма» [ibid., p. 485]. В 1956 году на праздновании в Сальпетриере столетия со дня рождения Фрейда С. Нашт сказал в своей речи: «Иногда я спрашиваю себя, мог ли Фрейд избрать свой путь без учения Шарко» [Nacht, 1957, р. 319]. Личный врач и биограф Фрейда Шур в 1972 году затронул этот вопрос [Schur, 1972, р. 38 — 39] и назвал Шарко (наряду с Брёйером и Бернгеймом) одним из трех ученых, оказавших на Фрейда решающее воздействие. Влияние Шарко на Фрейда шло по двум линиям — интеллектуальной и эмоциональной. Интеллектуальное влияние Отметим прежде всего, что под влиянием Шарко Фрейд пришел к убеждению, что истерия, болезнь, известная уже тысячу лет, но часто принимаемая за симуляцию, заслуживает научного изучения и должна получить психологическое объяснение; ее симптомы возникают в результате психической, а не физической
травмы. Занимаясь лечением посттравматических параличей, Шарко в>своих знаменитых лекциях показал, что они вызываются не физическими причинами, а психическими потрясениями. Иными словами, невротические симптомы порождаются самой мыслью. В доказательство Шарко вызывал с помощью внушения под гипнозом или в состоянии бодрствования искусственные параличи, которые затем снимал. Вместе с тем Шарко допускал, что невроз развивается преимущественно на наследственной почве. В течение нескольких лет Фрейд разделял эту точку зрения, а потом разработал собственное учение. Этапы создания фрейдовской теории (до 1896 года) тщательно прослежены в монографии Ола Андерссона «Исследование предыстории психоанализа» [Anders-son, 1962]. Из этой работы ясно видно, что Фрейд пришел к собственной концепции истерии, все больше подчеркивая значение психических факторов и рассматривая наследственностьх лишь как некоторую «невропатическую» предрасположенность, так что определяющим для развития болезни оказывался тот или иной психический конфликт. Нет нужды останавливаться здесь на всех исследованиях Фрейда, которые завершились его великими открытиями. Фрейд, однако, признавал, что в истерии объяснено еще не все, ибо в 1909 году он рассматривал истерическую конверсию как «скачок» от психического к соматическому, который пока не доступен нашему пониманию [Freud, 1909 В, р. 230]. Кстати, и современные психосоматические теории все еще бессильны дать этому удовлетворительное объяснение. Шарко применял гипноз с целью вызвать истерические симптомы. Поэтому он видел в гипнозе искус-ственную истерию; такое толкование встретило бурные 1 Фрейд, однако, никогда не исключал роли наследственных факторов в возникновении неврозов. Подробнее об этом можно прочесть в обзоре Джонса [Jones, HI, р. 349]. В 1904 году Фрейд еще говорил о невропатическом вырождении в связи с противопоказаниями к психоанализу [Freud, S. Е., 1953, VIII, р. 263]. В то же время он считает поддающимися психоаналитическому лечению случаи тяжелого хронического психоневроза, в частности, невроз навязчивых состояний и все формы хронической истерии (истерические фобии и истерические конверсии) [Freud, S. Е., VII, р. 253, 264]. С тех пор ситуация изменилась, и мы теперь гораздо «тоньше» различаем показания и противопоказания к психоанализу.
возражения Нансийской школы. В этом споре Фрейд не занял четкой позиции [Chertok, 1966 В]. Роль гипноза в открытиях Фрейда будет рассмотрена дальше. Разумеется, Фрейд пытался проникнуть в глубину гипнотических феноменов, однако в изучении гипноза он не пошел так далеко, как в отношении истерии. В конце концов он вынужден был признать, что гипноз остается, в сущности, недоступным пониманию [Freud, 1921, р. 121]. В наши дни он по-прежнему непостижим, и пока ни один исследователь не сумел раскрыть его тайну. Итак, перед нами две тайны — «тайна психосоматическая» и «тайна гипнотическая». Не даст ли вторая ключ к первой? Хотелось бы привести в этой связи следующий простой пример. В одной из наших работ [Chertok, 1963, р. 100] рассматривается воздействие гипнотерапии на бородавки (заболевание вирусного происхождения, которое относится к числу «психосоматических» при полном неведении механизма его возникновения). Шнейдер [Schneider, 1968, р. 657] пишет по поводу этой кожной болезни: «...мы не знаем, каким образом внушение устраняет, например, такое вирусное заболевание, как бородавки, вызываемые полиомным вирусом. Вирусологам известна точная структура молекул РНК этого полиомного вируса, их деление и их аномалии. Психологи же считают, что они лучше разбираются в действии механизма внушения. И все же, несмотря на исследования, проведенные психосоматологами в дерматологических клиниках Соединенных Штатов Америки, нам ничего не известно о глубинном механизме исчезновения бородавок». Заметим попутно, что одна из американских научных лабораторий по изучению гипноза получила субсидию в размере 300 000 долларов на осуществление одной только программы исследований лечения бородавок внушением! Итак, в результате стажировки в Сальпетриерской клинике взгляды Фрейда на нервные болезни коренным образом изменились. Фрейд начал свою деятельность в русле немецкой школы (в частности, школы Мейнер-та, дававшего всем психическим расстройствам последовательное анатомо-физиологическое объяснение); в Париже он на практике познакомился с методом Шарко, гораздо более гибким и менее зависимым от физиологии. Шарко стремился описать и классифицировать те или иные феномены, но, как говорит Фрейд, «он спал спокойно, даже если ему не удавалось найти для них физиологического объяснения» [Freud, S. Е., I, р. 13; Gicklhorn, p. 88]. В другом месте Фрейд приводит следующие слова Шарко: «Я занимаюсь патологической морфологией и даже немного патологической анатомией, но не патологической физиологией — я жду, чтобы ею занялся кто-нибудь другой» [ibid., I, p. 135].
Мейнерт [Meynert, 1888] был согласен с Шарко и в определении гипноза как патологического состояния и в описании истерического или глубокого гипнотизма с тремя его различными стадиями (летаргия, каталепсия, сомнамбулизм), которые могут существовать как вместе, так и по отдельности. В целом Мейнерт, как и Шарко, считал гипноз неврозом, искусственной истерией, а некоторые проявления истерии определял как спонтанный гипноз. По утверждению Шарко, в основе всякого невроза лежат какие-то анатомо-физиологические («динамические и функциональные») нарушения, которые еще предстоит определить. Мейнерт же видел в гипнотическом неврозе вполне определенные физиологические нарушения, например изменения мозгового кровообращения в зависимости от стадии невроза — функциональную анемию или гиперемию и т. п. Можно, конечно, упрекать анатомо-физиологи-ческую теорию Мейнерта в чрезмерном ригоризме, особенно если сравнивать ее с осторожными гибкими анатомо-клиническими концепциями Шарко. Но в этой ригористичности была и своя положительная сторона: например, изучая металлоскопию или «передачу симптомов на расстоянии с помощью магнитов», Мейнерт сразу сумел распознать ее иллюзорность (и в самом деле, на вазомоторном уровне такая «передача» противоречила элементарным принципам физиологии). Разумеется, Мейнерту не грозила «опасность психологизации»; он не позволял себе «углубляться в необъяснимое». Шарко же не видел в этом ничего дурного. Он умел соблюдать осторожность и старался не пренебрегать ни одним из путей, ведущих в область психологии. Таким образом, именно в Париже Фрейд, «освободившись от пут физиологии», мог под руководством Шарко заняться изучением психологии в собственном смысле слова. Известно, что много лет спустя, уже сделав свои фундаментальные открытия в этой области, он вернулся к тому, что интересовало его в самом начале. Вслед за этими краткими замечаниями об интеллектуальном влиянии Шарко мы хотели бы подробнее остановиться на двух проблемах первостепенной ва-
жности: на экспериментальных параличах и на «большой истерии». Экспериментальные параличи В марте 1885 года1 Шарко опубликовал статью, в которой изложил суть разгоревшихся в то время споров о психических расстройствах, связанных с несчастными случаями на железной дороге («railway spine» — железнодорожная травма позвоночника). Одни (немецкая школа) считали эти расстройства результатом органических поражений нервной системы и рассматривали их как «травматические неврозы», отличные от истерии. Другие (англо-американская школа) не видели в них нарушений нервной системы и считали их истерией. Шарко придерживался последней точки зрения, ссылаясь на наличие симптомов — истерических стигм (гемианестезия, сужение поля зрения, истерогенные зоны и пр.) и в особенности на то, что симптомы травматических параличей, вызываемых несчастными случаями, можно воспроизводить с помощью внушения. Что касается параличей психического происхождения, то Шарко ссылался на работы изучавшего их Рей-нолдса [Reynolds, 1869]2. Шарко дал экспериментальное доказательство их существования3, и мы считаем 1 Опубликовано в «Progres Medical» 2 мая 1885 г. См: Charcot. 1887, р. 249 — 250, 18е lecon. 2 Опубликовано в «Progres Medical» 12 сентября 1885 г. [Charcot, 1887, р. 335, 21е lecon]. В немецком переводе фрагмент, посвященный работам Рейнолдса, вошел не в 21-ю, а в 22-ю лекцию [Charcot, 1886, р. 274]. Перевод «Лекций о болезнях нервной системы», завершенный Фрейдом 18 июля 1886 года (дата предисловия), вышел в свет в августе того же года, в то время как французский текст этого произведения появился только в декабре и помечен 1887 годом. Немецкий вариант не вполне совпадает с оригиналом. Помимо уже отмеченного отличия, он состоит из 28 лекций, тогда как парижское издание включает 26 лекций и приложение (с. 439 — 506), содержащее новые клинические наблюдения. Немецкий текст отличается от французского, начиная с 25-й лекции. 3 В связи с локальными истерическими симптомами, связанными не только с параличами, Шарко часто и с похвалой указывает на работы другого английского исследователя— Броди. В 23-й лекции «О случае истерической коксалгии травматического происхождения у мужчины», опубликованной в «Progres Medical» 30 января 1886 г. [Charcot, 1887, р. 370], Шарко говорит об исследованиях Броди, первым описавшего истерическое поражение суставов; это заболевание, наряду с другими локальными нарушениями истерического происхождения, составило предмет небольшой книги» «Lectures illustratives of
полезным привести в этой связи случай его пациента Пин., который можно назвать историческим1. В докладе, сделанном по возвращении из Парижа, Фрейд говорит о посттравматической истерии и кратко упоминает о подобном случае, который «в течение трех месяцев находился в центре всех исследований Шарко» [Gicklhorn, 1960, S. 87; Freud, S.E., I, p. 12]. 15 октября Фрейд выступил с лекцией в Венском медицинском обществе и на этот раз подробнее остановился на этом случае; нет сомнений, что речь шла именно о больном Пин. 24 мая 1884 года Пин., 17-летний подмастерье каменщика, упал с высоты двух метров и несколько минут пролежал без сознания. Хотя полученные им повреждения сводились к небольшой контузии, он спустя несколько дней почувствовал слабость в левой руке и был направлен в больницу Отель-Дье. Парез усилился, и через двадцать два дня после происшествия левая рука оказалась полностью парализованной. Пребывание в больнице не дало улучшений. 11 марта 1885 года он был помещен в отделение Шарко в клинике Сальпе-триер. В качестве симптомов у больного отмечалась ге-мианестезия и сужение поля зрения; тщательный осмотр позволил поставить диагноз истеротравматиче-ской моноплегии. Среди этих симптомов для полноты картины не хватало судорожного припадка (впрочем, для установления такого диагноза этот симптом не обязателен). Через четыре дня углубленное обследование обнаружило у больного истерогенные зоны, одна из них располагалась под левой грудью, другая в подвздошной области и третья на правом яичке. Возбуждение истерогенных зон вызвало припадок исте-роэпилепсии, первый в его жизни. «Этот припадок,— certain nervous local affections» [Brodie, 1837]. Книга не утратила своего значения и в наши дни, особенно для ревматологов, которые найдут в ней интересный материал для размышлений. 1 Этот случай изложен в наблюдении 6 [Charcot, 1887, р. 289] 19-й лекции, которая объединена с предыдущей общим названием «По поводу шести случаев истерии у мужчин» [ibid., p. 249]. (Эта лекция, прочитанная в апреле, была опубликована 8 августа в «Progres Medical».) Шарко вновь вернулся к этому случаю [ibid., p. 327] в 21-й лекции (15 мая того же года), которая вместе с 20-й (1 мая) и 22-й (29 мая) составляет единый цикл, озаглавленный: «О двух случаях истерической плечевой моноплегии травматического происхождения у мужчины. Истеротравматические моноплегии» [ibid., p. 299]. Больной Пин. был одним из этих двух случаев. НО рассказывает Шарко,— носил классический характер: за эпилептиформной фазой последовала вскоре фаза острого двигательного возбуждения1. Движения больного отличаются чрезвычайной силой, он резко сгибается в судорожных «поклонах», ударяясь лицом о колени. Некоторое время спустя он разрывает простыни и пологи и, обратив бешеный гнев против самого себя, кусает себя в левую руку. Затем начинается фаза «страстных поз»; больной обуреваем яростным бредом; он бранится, вызывающе кричит, побуждая воображаемых лиц к убийству: «На, бери нож... чего ты ждешь, ну, бей же!» Наконец больной приходит в себя и, успокоившись, говорит, что не помнит ничего из того, что с ним произошло» [Charcot, 1887, р. 295]. После одного из таких припадков он начал двигать парализованной рукой2. Шарко был в каком-то смысле раздосадован тем, что выздоровление пациента лишает его столь наглядного объекта для демонстрации. «И тогда мне пришло в голову, что, может быть, с помощью внушения3, даже в состоянии бодрствования — нам было известно, что больной негипнабелен,— удастся воспроизвести [его моноплегию], по крайней мере на какое-то время» [ibid., p. 296]. И Шарко это действительно удалось; при этом он ничуть не тревожился за исход этого искусственного паралича, ибо знал «на основании долгого опыта, что достигнутое с помощью внушения может быть затем устранено» [ibid., p. 297]. Так началась серия опытов, в ходе которых Шарко вызывал с помощью внушения под гипнозом или в состоянии бодрствования искусственную истерию или другие истерические симптомы. Фрейд присутствовал при экспериментах такого рода, проведенных, в частности, в ходе 23-й и 24-й лекций «О случае истерической кок-салгии травматического происхождения у мужчины». 1 См. ниже (глава «Большая истерия»), описание «классического» припадка. 2 Интересно, не вызвало ли у Фрейда описание этого припадка, с которым он, несомненно, был знаком, и других подобных припадков, при которых он мог присутствовать лично, мысли о целительности отреагирования. Возможно, также, что именно в связи с ними Фрейд решил обсудить с Шарко катартический метод Брёйера. Конечно, больной мог подражать другим пациентам клиники Сальпе-триер, но даже в этом случае его поведение носило отпечаток его личности; он, возможно, проецировал агрессивное желание, лежавшее в основе его паралича, на какое-то воображаемое лицо. 3 Курсив Шарко.
В то время, когда Фрейд находился в отделении Шарко, больной Пин. еще был там. Фрейд сообщает (перевод лекции 22, примечание), что пациент вылечился от мо-ноплегии, но гемианестезия и судорожные припадки у него продолжались. Он был выписан из больницы за нарушение порядка в январе 1886 года [Charcot, 1886, р. 300]. Проблема психических параличей и связанные с ними эксперименты произвели сильное впечатление на Фрейда и, по-видимому, зародили в его сознании одну из тех идей, о которых он писал невесте. Как известно, Шарко, признававший психическое происхождение неврозов (в особенности посттравматических), говорил тем не менее о существовании физиологического субстрата, который он называл — в отличие от «структурных» нарушений — «функционально-динамическими», имеющими даже анатомическую локализацию, хотя ее и невозможно было обнаружить исследовательскими средствами того времени. Таким образом, его объяснения носили двойственный характер: учитывались как причины психического порядка, так и еще не установленный физиологический субстрат. Шарко не пытался, как пишет Андерссон [Andersson, p. 60], глубже проанализировать соотношение между этими двумя объяснениями истерических параличей. Шарко констатировал, что психические и органические параличи дают разную клиническую картину. Воспользуемся примером, который позднее приведет Фрейд (1888): при истерической гемиплегии парализованная нога не может совершать круговых движений от бедра, как это бывает при органической гемиплегии, а волочится, словно инертная масса [Freud, S. Е.. I, р. 46] *. Можно только удивляться, как Шарко, который сам установил эти различия, мог говорить о сходной анатомической локализации этих двух видов паралича. Судя по всему, Фрейд начал сомневаться в правоте этих взглядов уже во время пребывания в Париже. Известно, что 22 февраля он пришел домой к Шарко с прощальным визитом и что в своей беседе они затрагивали вопрос сравнительного исследования органических и истерических параличей. Однако если исходить 1 Он снова упоминает это клиническое описание в «Сравнительном исследовании» [Freud. 1893 А], указывая, что именно ТПарко привлек его внимание к этому факту.
только из высказываний самого Фрейда об этом эпизоде, то истину установить нелегко. Джонс приводит два письма Фрейда (неопубликованные) от 21 и 25 февраля 1886 года: в первом он сообщает, что намерен на следующий день поделиться с Шарко двумя идеями, «из которых по крайней мере одна кажется мне очень важной» [Jones, I, p. 258]. Речь шла, утверждает Джонс, о сравнительном анализе психических и органических параличей. Во втором письме (которое Джонс не цитирует, а ограничивается пересказом) Фрейд «говорит о своем удовлетворении в связи с тем, что Шарко благосклонно отозвался о его идеях и сказал, что, хотя для него самого они и неприемлемы, он их не оспаривает и считает полезным их развить» [ibid.]. Двусмысленность подобного заявления со стороны Шарко очевидна, по крайней мере если довериться пересказу Джонса. Последний далее указывает, что сорок лет спустя Фрейд в своей автобиографии дает «несколько иную версию» этого эпизода: «Шарко соглашался со мной, но было ясно, что, в сущности, он совершенно не склонен к углубленному психологическому исследованию неврозов» [Freud, 1925 А, р. 19]. Различие между этими версиями, в общем, невелико, и складывается впечатление, что Шарко разрывался между двумя противоречивыми побуждениями: с одной стороны, он не хотел препятствовать своему ученику и переводчику в его исследованиях, а с другой, не желал вникать в суть дела и ставить под сомнение связь истерических симптомов с их анатомической локализацией. Как бы то ни было, он обещал опубликовать сравнительное исследование Фрейда. И оно действительно появилось в «Архивах неврологии» за 1893 год [Freud, 1893 А]. Таким образом, остается неизвестным, в каких выражениях Фрейд представил теорию Шарко. Но во всяком случае, в 1888 году он изложил ее со всей четкостью: «Важнейшей характеристикой истерических расстройств является то, что они ни в какой форме не отражают картину анатомического состояния нервной системы. Можно сказать, что истерии неведома наука о структуре нервной системы, так же как она была неведома нам самим, пока мы ее не изучили» [Freud, 1888, р. 48—49]. Во французском варианте «Сравнительного исследования» Фрейд повторил это утверждение: «В 8—НШ
параличах и иных своих проявлениях истерия как будто знать не знает об анатомии» [Freud, 1893 А, р. 39]. Эта работа была почти закончена в 1888 году, но по невыясненным причинам Шарко получил ее только через пять лет. Стрейчи [Freud, S. Е., I, р. 157] предполагает, что три первые главы, написанные с неврологическим уклоном, были завершены в 1888 году или даже раньше, тогда как новаторскую четвертую, имеющую психологическую направленность, следует датировать 1893 годом; в ней мы встречаем в скрытой или даже явной форме те понятия, которые занимали Фрейда в эти пять лет: вытеснение, отреагирование и принцип постоянства. По мнению Стрейчи, Фрейд, возможно, намеренно задержал публикацию статьи, пока новые идеи окончательно не созрели: ведь они должны были объяснить клинические явления, описанные в предыдущих главах. К тому же Фрейду удалось выразить свои положения столь четко благодаря тому, что основополагающая идея в разных формах много раз высказывалась уже задолго до него. Еще в 1893 году Фрейд признавал, что у него были предшественники [Freud, 1893 А, р. 39], поскольку он выразил согласие с идеями, «которые г-н Жане изложил в последних номерах «Архивов неврологии». Речь, по-видимому, шла о работе Жане об истерической анестезии [Janet, 1892, р. 329]. При частичной анестезии, писал Жане, «то, как мы себе представляем наши органы, играет важную роль...». Фрейд, следовательно, готов отдать Жане первенство в постулировании этого тезиса, но он как будто забывает при этом, что он сам высказал эту гипотезу во всех ее наиболее существенных моментах в 1888 году! Правда, годом раньше тот же Жане был близок к такому выводу [Janet, 1887, р. 462]. «Анестезия,— писал он, — системная или даже общая, достигнутая посредством внушения или вызванная истерией, не является истинной анестезией...» Мы могли бы вернуться еще на один год назад, ибо Жане ссылается на Бернгейма, который, исследуя «негативные галлюцинации», уже догадывался, что при экспериментальных параличах или анестезии никаких анатомических или физиологических нарушений не наблюдается. Конечно, прослеживая эти сложные «цепочки влияний», о которых мы говорили в начале нашей книги,
можно было бы обратиться к более ранним периодам. И все же только Фрейд сумел сделать выводы из столь известных ныне клинических и экспериментальных данных, причем именно в Париже определился ход мысли, приведшей его впоследствии к объяснению параличей и других истерических симптомов психическим механизмом, который и придает им смысл. При таком истолковании истерический симптом становится символическим выражением бессознательного фантазма 1. Большая истерия Во время пребывания в Сальпетриерской клинике Фрейд наблюдал случаи большого невроза, или истерической эпилепсии, и это зрелище произвело на него сильнейшее впечатление как в интеллектуальном, так и в эмоциональном плане; большая истерия послужила наряду с экспериментальным параличом одним из первых импульсов для будущих открытий Фрейда. Напомним, что Шарко различал два вида истерической эпилепсии: истероэпилепсия «с раздельными припадками» [Charcot, 1887, р. 38], в которой истерические кризы (attaques) перемежаются с эпилептическими кризами (acces), и истероэпилепсия со «смешанными припадками», когда наблюдается только истерический криз, одна из фаз которого может, однако, выглядеть как эпилептический припадок. В дальнейшем Шарко отказался от термина «истероэпилепсия» ввиду возможной путаницы с чисто эпилептическими феноменами и заменил его термином «большая истерия». Поль Ри-ше выделяет в большом истерическом припадке четыре фазы, подробно и точно описанные в его труде «Большая истерия, или истероэпилепсия» [Richer, 1885]. 1 В связи с лечением истерии Шарко говорил:«Наши усилия были бы несомненно более эффективными, если бы они опирались не на одни только эмпирические понятия, а основывались на физиологических фактах; если бы, например, мы, хотя бы частично, знали механизм возникновения истерических травматических параличей» [Char-cot, 1887, р. 334]. Фрейду удалось вскрыть если не физиологический, го по крайней мере психический механизм этих симптомов. Таким образом, он. идя иным путем, осуществил то, что хотел сделать его учитель; он достиг даже большего, чем сулил ему его фантазм и о чем он писал из Парижа Марте: «Я могу добиться большего, чем Нотнагель. и считаю себя гораздо выше него. Быть может, мне удастся стать равным Шарко» [Freud, Correspondance, p. 214]. 8* 115 Мы будем придерживаться более краткого описания, данного Фрейдом вслед за Шарко [Freud, 1886]. Три первые фазы—это «эпилептиформная» фаза с характерными движениями, напоминающими эпилептические; фаза «большого двигательного возбуждения» с резкими судорожными поклонами, «истерической дугой», конвульсиями и т. п.; «галлюцинаторная», или фаза «страстных поз», когда больной изображает сцены, соответствующие галлюцинаторным переживаниям и часто сопровождающиеся речью. (По описанию Рише, «больная участвует в сценах, нередко играя в них главную роль» [Richer, 1885, р. 89].) Четвертая фаза — завершающий бред — имеет место не всегда и иногда опускается в работах Шарко. Обратим внимание на существенную деталь: Шарко оценивает бурные движения второй фазы как «противоречивые, алогичные», а «страстные позы» третьей — как «логичные». Несомненно, он видел в последних некую экспрессивную логику, или, как мы бы сказали, «смысл» [Charcot, 1887, р. 15]. Как и все, кто интересовался в тот период большим неврозом, Шарко основывался на работах Брике [Briquet, 1859] и не раз воздавал должное его фундаментальному труду; Шарко видел реальную заслугу Брике в том, что «он в своей прекрасной книге неопровержимо установил, что истерия, так же как и другие патологические состояния, имеет свои правила, свои законы, которые при внимательном и систематическом наблюдении всегда можно обнаружить» [Charcot, 1887, р. 15]. И действительно, Брике отметил все проявления большой истерии, описанной позднее Шарко, но Шарко стремился внести ясность, заключая феномен в более точные нозологические рамки. Тенденция к классификации составляет характерную черту той эпохи: мы встречаемся с ней не только в связи с изучением истерического невроза, но также и в психиатрии — в исследовании психозов, — где делаются попытки выработать строгие нозологические определенияг. Шарко хотел объяснить 1 Вряд ли нужно напоминать, что истерия (истерический невроз) входила в те времена в компетенцию неврологов, которые в Центральной Европе и в России назывались невропатологами (термин, сохранившийся за ними в Советском Союзе и поныне). Однако «истерический психоз» относили к области психиатрии. Заметим попутно, что ни Брике, ни Бернгейм, ни Шарко не были психиатрами.
неврозы теми же физиологическими и анатомическими законами, что и неврологические заболевания. Иначе перед ним вставал призрак «воображения», который столетием раньше преследовал членов королевских комиссий. Между тем Шарко прекрасно знал, что невроз — это болезнь sine materia, что он в отличие от неврологических болезней лишен какого бы то ни было патолого-анатомического субстрата, обнаруживаемого при вскрытии трупа. Тогда Шарко постулировал, что в основе невроза лежит «функционально-динамическое нарушение», выявить которое — дело будущего. Стремление найти анатомическое соответствие между неврозом и неврологическим заболеванием помешало ему понять, что его постулат приходит в противоречие с его же собственными клиническими наблюдениями. Шарко, правда, мог знать, что тот или иной истерический симптом приобретает иногда видимое сходство с неврологическим симптомом, но он наблюдал и другие случаи (например, психические параличи), когда клиническая картина оказывалась совсем иной. Более того, понимая, что истерические симптомы являются результатом психической травмы, он тем не менее не мог допустить, что они возникают без поражения нервной системы. Большие истерические припадки встречаются теперь редко — по крайней мере в развитых странах,—и классификация Шарко, вызвавшая в свое время столько споров, сейчас практически не применяется. Сальпе-триерской школе ставили в упрек «дрессировку» больных, в связи с этим много говорилось об «искусственном» поведении больных, о «симуляции» и «надувательстве», по сей день жива легенда, изображающая Шарко жертвой обмана со стороны больных. Психические проявления заразительны, и больные-истерики часто подражают друг другу, что бывало, конечно, и в Сальпе-триерской, как и в любой другой, клинике. Провести четкую грань между подражанием и бессознательной симуляцией очень трудно, а истерии, как известно, присущи оба эти типа поведения. Что же касается будто бы частых случаев сознательной симуляции и мошенничества среди пациентов Шарко, то тут, надо полагать, многое преувеличено в связи с тем, что отличить их от подражания действительно нелегко. Мы согласны с Ги-леном [Guillain, 1955, р. 137], что распространенное
представление о Шарко, одураченном больными, неоправданно, ибо он прекрасно знал о существовании «намеренной симуляции» [Charcot, 1887, р. 17]. Хотя в целом деление на четыре фазы кажется искусственным, тем не менее при наблюдении большого истерического припадка (один из нас снял такой припадок на кинопленку)' можно увидеть много черт, описанных Шарко (в частности, эпилептиформную и галлюцинаторную фазы). Сформулированная Шарко концепция большой истерии в наше время устарела, но она имела историческое значение хотя бы уже потому, что благодаря ей эта болезнь стала предметом изучения в Сальпетриер-ской клинике, всемирно известном научном центре того времени. В соответствии с требованиями эпохи Шарко не мог подойти к проблеме истерии без такой классификации. Для психоанализа искусственная и даже ошибочная классификация Шарко оказалась плодотворной, ибо галлюцинаторная фаза произвела на Фрейда очень сильное впечатление и дала ему возможность заглянуть в фантазматический мир бессознательного 2. Фрейд не раз присутствовал при истерических припадках в Сальпетриерской клинике, кроме того, он был знаком с книгой Рише. В предисловии к своему переводу «Лекций о заболеваниях нервной системы» Шарко (18 июля 1886 года) Фрейд писал: «Тот, у кого чтение этих лекций вызывает желание подробнее познакомиться с французскими исследованиями истерии, может обратиться к книге П. Рише «Клинические исследования большой истерии», вышедшей вторым изданием в 1885 году, — книге, во многих отношениях выдающейся» [Charcot, 1886, р. IV]. Труд Рише, изобилующий выразительными описаниями, заслуживает большего внимания со стороны специалистов по истории психоанализа. Приведем из тысячи его страниц два небольших отрывка: «Больная находится во власти галлюцинаций, кото- 1 С h e r t о k L. Hysterie, language du corps (Sciencefilm). 2 Укажем еще на одну типичную ошибку, оказавшуюся продуктивной для науки: Шарко считал, что ему удалось обнаружить физические признаки гипноза (существование которых до сих пор никем не доказано). Если бы «физиолог» Шарко не поддался этому заблуждению, он не занялся бы гипнозом и не осуществил бы известные нам эксперименты.
рые уносят ее в воображаемый мир... она действует так, словно ее грезы и есть сама реальность» [Richer, 1885, р. 89]. «Содержание галлюцинаций черпается чаще всего из прошлого опыта. Сцены... воссоздаются с живостью, которую не смогло погасить время, причем возникают преимущественно те сцены, которые оказали влияние на развитие недуга» [ibid., p. 90]. Эти заново переживаемые сцены очень часто носят эротический характер. Интерес Фрейда к галлюцинаторной фазе проявился в 1892 году в примечаниях к переводу «Лекций по вторникам» Шарко, где Фрейд подчеркивает, какое значительное место в любом истерическом припадке занимает повторное переживание эпизода, сыгравшего важную роль в зарождении болезни. «Ядром истерического припадка, — пишет Фрейд, — в какую бы форму он ни облекался, является воспоминание, галлюцинаторное воссоздание эпизода, ознаменовавшего начало болезни. Этот процесс с очевидностью выступает в фазе так называемых «страстных поз» [Freud, S. Е., I, р. 137]. Эти идеи были глубже разработаны в наброске, озаглавленном «О теории истерических приступов» [ibid., I, р. 151], который служил вступлением к «Предварительному сообщению», опубликованному за двумя подписями— Фрейда и Брёйера [ibid., II, р. 1]. Вот несколько важных идей из этого наброска: «Неизменное содержание, сама суть повторяющихся истерических припадков заключается в возврате к психическому состоянию, пережитому пациентом в прошлом, иными словами, в возврате воспоминания... Воспоминание, определяющее содержание истерического приступа, не носит случайного характера; это возврат события, вызвавшего истерию, психической травмы... Если истерик усилием воли старается забыть о пережитом или отталкивает от себя, подавляет и устраняет намерение или мысль, эти психические акты уходят на второй план сознания; именно оттуда они производят свое действие, а воспоминание о них проявляется в форме истерического приступа» 1 [ibid., р. 152—153]. Все эти идеи были сформулированы в «Предварительном сообщении» 1893 года [Freud, S. Е., 1953, II, р. 1]; в своем определении истерии 1 Курсив автора.
Фрейд использовал фрагменты описания большого припадка: воссоздание прошлого 1, возврат к конкретному событию (травме), вызвавшему болезнь2, возможность сексуальной окрашенности этого события. Впоследствии, разработав понятия вытеснения, конфликта, фантазма и бессознательного3, Фрейд обогатил это простое описание динамической интерпретацией. Подведем итог пребывания Фрейда в Сальпетриере, ибо этот период имел для него решающее значение: именно в Париже зародились его теории. В письме от 24 ноября 1885 года мы видим как бы предчувствие этого: поделившись восторгами по поводу лекций Шарко, Фрейд задается вопросом: «Принесет ли плоды это семя?» [Freud, Correspondance, p. 197]. Восемь лет спустя в заключительной части «Предварительного сообщения», озаглавленной «Психические механизмы истерических феноменов», утверждается, что «открытие психического механизма истерических феноменов продвинуло нас на шаг вперед по пути, на котором таких успехов достиг Шарко...» [Freud, 1895, р. 13]. Можно указать и на ряд других прямых «воздействий» Шарко на Фрейда: так, исследователи Чикагского института психоанализа отмечают, что такой дальновидный клиницист, как Шарко, хотя и не оставил законченной теории психопатологии, но интуитивно понял роль некоторых психологических факторов в генезисе невроза, в частности воздействия травмирующих событий как на взрослого, так и на ребенка. Они указывают, что Шарко предугадал и проблемы «вторичной (паразитической) выгоды», которая лишь усиливает бо-лезнь, и возможность пагубного влияния родителей, 1 Не здесь ли истоки принципа «навязчивого повторения»? Больной вновь переживает травмирующие.ситуации: «истерик больше всего страдает от воспоминаний» [Freud, 1895, р. 5]. 2 Как известно, Фрейд выйдет за пределы теории травмы и, не отбрасывая ее полностью, включит ее в более сложный этиологический комплекс (фантазматическая жизнь, история детства, предрасположенность и т.п.). Теория травмы останется важным этапом в истории психоанализа. 3 Мы уже отмечали, как редко встречаются теперь большие истерические припадки «по типу Шарко». Перед зрителем развертывается картина драматической борьбы между напором влечений и защитными реакциями, направленными на их вытеснение. Больная сражается с фантазмами, поднимающимися из глубин другого мира— мира бессознательного. Подобное зрелище не могло не подстегнуть творческое воображение Фрейда.
в связи с чем приходится иногда отрывать детей от семьи, чтобы их вылечить. Американские исследователи освещают, кроме того, малоизученную сторону личности Шарко: в своей психотерапевтической практике Шарко наряду с гипнозом и внушением использовал—и, по-видимому, успешно — свое влияние на больного, окружение (семью, общественную среду и т.п.); эти приемы Шарко очень напоминают методы, широко применяемые сегодня [Miller et al., 1969, p. 612]. Они обнаружили также, что в некоторых своих формулировках Шарко близок к «гипноидной гипотезе» Брёйера, развитой им в «Очерках истерии». Эмоциональное влияние Теперь, подводя итоги пребывания Фрейда в Сальпетриере, следует (как это ни парадоксально) остановиться на главном. Отвлекаясь от интеллектуального «вклада» Шарко в развитие мысли Фрейда, отметим, что в Париже Фрейд пережил полный переворот чувств. Брёйер, учитель Фрейда, был типичным представителем врачей, в страхе отступающих перед истерией, и в особенности перед ее сексуальными осложнениями. Вполне вероятно, что и сам Фрейд, останься он в Вене, вряд ли отважился бы углубиться в столь опасную область. Оказавшись в Сальпетриерской клинике, он убедился, что такой знаменитый ученый, как Шарко, обстоятельно и научно исследует истерию, не опасаясь ее эротических проявлений. Вдохновленный примером Шарко, Фрейд постепенно преодолел внутреннее сопротивление и занялся изучением большого истерического невроза. Описание обстановки, в которой он очутился в Париже, поможет нам лучше понять, как произошло это обращение. Мы располагаем ограниченными источниками. Все они относятся к переписке, а она, как мы уже говорили, никогда не была опубликована полностью. Джонс в своей биографии Фрейда приводит несколько неопубликованных писем, но нет сомнений, что остается еще немало неиспользованного материала, в частности по рассматриваемому периоду. Начало пребывания в Париже было мучительным для Фрейда. 19 октября, через шесть дней после приезда, он писал Марте: «Мне не с кем говорить» [Freud,
Correspondance, p. 185]. Он чувствовал себя очень одиноким (поскольку недостаточно владел французским языком и к тому же говорил с сильным акцентом), а врачи клиники держались любезно, но несколько холодно. В тогдашней буланжистской Франции такой акцент вызывал насмешки. Однажды кто-то из французских врачей обратился к нему с шовинистической речью, на что Фрейд тотчас заявил, что он еврей, а не немец или австриец. В конце концов он сблизился с несколькими коллегами-иностранцами, как и он сам: один из них был русский врач Даркшевич, а другой—венский врач Рикетти, имевший практику в Венеции и приехавший в Париж с женой. Фрейд находил французов «наглыми, высокомерными», а всех парижанок — безобразными. «Прекрасные дамы», которых он встречал на Елисейских полях, казались ему надменными. К этим тягостным впечатлениям добавлялось еще одно более будничное обстоятельство: стипендия Фрейда была невелика, и ему приходилось сталкиваться с денежными затруднениями 1. Между тем подавленность первых дней через некоторое время рассеялась; 24 ноября Фрейд писал: «Неужели я подпал под обаяние этого волшебного города, одновременно притягательного и отталкивающего?» [Freud, Correspondance, p. 198]. Ибо при всех огорчениях, которые приносил Фрейду Париж, он дарил ему и радости. Это были прежде всего театры, которые он начал усердно посещать. Фрейд видел Сару Бернар в «Теодоре» Викторьена Сарду; пьеса ему не понравилась, зато он был совершенно пленен актрисой, хотя и заявил, что «снова заплатил за удовольствие мигренью» [Freud, Correspondance, p. 194]. В этот период Фрейда часто мучили мигрени, иногда его охватывала тоска — словом, он находился в том состоянии, которое позднее назвал неврастенией, посвятив ему отдельное исследование. Изредка, чтобы поднять «тонус», он прибегал к небольшим дозам кокаина. Впрочем, Фрейд живо интересовался музеями и памятниками, ходил в Лувр и в музей Клюни, с особым восторгом отзывался о соборе Парижской богоматери. Однако ни одно из парижских открытий не произве-ло на Фрейда такого впечатления, как личность Шарко. 1 Гиклхорн [Gicklhorn, 1960, р. 10] попытался рассчитать бюджет Фрейда в период стажировки.
Он был покорен его умом, его манерами, он видел в нем «одного из самых великих врачей, чей ум граничит с гениальностью» [Freud, Correspondance, p. 197]. Восемь лет спустя Фрейд посвятит Шарко некролог (уже упоминавшийся выше), где выразит такое же восхищение: «Как преподаватель Шарко был просто ослепителен. Каждая из его лекций по своей композиции и конструкции представляла собой маленький шедевр; они были совершенны по стилю, каждая фраза производила глубокое впечатление на слушателей и вызывала отклик в уме каждого из них; лекции Шарко давали пищу мысли на весь последующий день» [Freud, 1893 В, р. 17]. В своей статье Фрейд не колеблясь сравнивает творческое наследие учителя с наследием Пи-неля. КРИЗИС Удалось ли Фрейду в пору стажировки в Париже преодолеть внутренние трудности с помощью тех положительных впечатлений, о которых мы говорили выше? Известно, что в какой-то момент он разрывался между стремлением уехать и желанием остаться; в письме от 19 октября мы читаем: «Я так мало жду от своего пребывания здесь», а двумя днями позже (после первой встречи с Шарко): «Я ясно сознаю, что мое пребывание здесь имеет смысл» [Freud, Correspondance, p. 184, 189]. В начале декабря 1885 года Фрейд, видимо, пережил период острого кризиса. На основании писем этого времени Джонс полагает, что Фрейд чувствовал себя угнетенным и едва не вернулся в Вену [Jones, I, p. 230]. 3 декабря он заявил о своем намерении покинуть лабораторию в Сальпетриере1. Затем 9 декабря он поделился с Мартой своим планом — просить разрешения Шарко на перевод третьего тома его «Лекций». Ответ не заставил себя ждать, и 12 декабря Фрейд сообщил Марте о согласии Шарко; больше не было и речи о том, чтобы уйти из Сальпетриерской клиники: собираясь вскоре 1 Фрейд ушел из лаборатории не сразу: из письма к Марте от 17 января 1886 г. [Freud, Correspondance, p. 212] явствует, что он продолжал работать там, хотя и принял решение прекратить занятия анатомией мозга.
навестить Марту (в Вандсбеке близ Гамбурга), он тут же планирует немедленно вернуться в Париж. Таким образом, в настроениях Фрейда произошел крутой перелом, причины которого интересно было бы выяснить. О мотивах, побуждавших Фрейда покинуть Париж в начале декабря, можно догадываться на основании следующих данных: намерение уехать совпадает по времени с решением Фрейда уйти из анатомической лаборатории Сальпетриера. Тут мы располагаем более точными данными. 3 декабря Фрейд сообщает о плохих условиях для работы; в следующем письме он снова пишет об этом и приводит, по словам Джонса [Jones, I, р. 232], «семь убедительных доводов» в пользу своего решения. Джонс, однако, не называет эти доводы. Биограф Фрейда считает, кроме того, что здесь могли быть и причины личного порядка, как эмоционального, так и практического характера. Возможно, Фрейд опасался, что работа в лаборатории будет отнимать у него слишком много времени и он не сможет уделять достаточно внимания будущей жене. Кроме того, в связи с предстоящей женитьбой Фрейд мог считаться и с тем, что в материальном отношении частная практика будет более доходной. И все же, по мнению Джонса, не эти соображения определили решение Фрейда. «Семь убедительных доводов» были лишь рационализацией, скрывавшей главную причину — страстный интерес к изучению психопатологии, возникший у него под влиянием Шарко. В этом отношении Фрейд нашел гораздо больше, чем ожидал. В докладе о результатах стажировки сам Фрейд говорит, что в Париж его влекла прежде всего «уверенность в том, что в Сальпетриере он получит богатый клинический материал». За время своего пребывания в Париже Фрейд сумел изучить не только многочисленные случаи неврологических заболеваний, но также (преимущественно) неврозы, которые в свете новаторских теорий Шарко влекли Фрейда к изучению психопатологии. На первый взгляд, казалось бы, нет связи между решением Фрейда покинуть лабораторию и его намерением вернуться в Вену. Явный интерес к психологии должен был бы, напротив, побуждать его остаться в Париже. Это он в конце концов и сделал — но, дума-
ется нам, ценой внутренней борьбы, которую мы попытаемся здесь проанализировать. Что же видел Фрейд на знаменитых сеансах Шарко? Мы уже говорили о том, что, собственно, он мог видеть в Сальпетриерской клинике, и в частности о том, сколь полезными для создания его этиологической теории истерии оказались наблюдения больших истерических припадков. Но если демонстрации истерических припадков были столь плодотворны для Фрейда, то что же побуждало его к бегству? Поскольку ни сам Фрейд, ни его биографы не дают никаких сведений на этот счет, мы хотели бы высказать такую гипотезу: при всей интеллектуальной пользе, которую извлекал из этих показов Фрейд, на эмоциональном уровне истерические припадки одновременно и притягивали, и отталкивали его в силу их очевидного эротического характера1. В ходе экспериментов, проводившихся в Сальпетриере, у некоторых пациенток возбуждение «истеро-генных зон» вызывало сексуальные реакции, доходившие порой до оргазма. Разумеется, у Фрейда не впервые возникала мысль о существовании связи между истерией и сексуальностью: еще раньше история Анны О. навела его на эту мысль; но о том случае он знал только по рассказам, теперь же он видел все собственными глазами. Если история Анны О. вызвала у него чувство тревоги и опасения, то на этот раз он оказался в гораздо более мучительной ситуации, ибо эротические сцены, разыгрывавшиеся на его глазах, не могли не вызывать у него одновременно и желания, и вытеснения. Несомненно, такие же чувства внушала ему и атмосфера парижской жизни, которую он ощущал как эротическую. 3 декабря он писал сестре своей невесты Минне Бернайс: «Достаточно тебе сказать, что этот город и его жители не внушают мне доверия, люди словно принадлежат к другому виду, чем мы, они одержимы тысячей демонов... Мне кажется, им неведомы стыдливость и страх, и мужчин, и женщин так и тянет к обнаженному телу, точно к трупам в морге2, и к мерзким уличным афишам, которые рекламируют очередной роман в какой-нибудь газете и тут же пред- 1 Это легко видеть при просмотре фильма, о котором шла речь выше. 2 Эрос и Танатос?
лагают образчик его содержания» [Freud, Correspon-dance, p. 200]. Так или иначе, в отличие от многих иностранцев Фрейд не поддался «эротическому мифу» французской столицы. Насколько известно, он ни разу не соблазнился посмотреть канкан в Мулен Руж. Правда, однажды он все же попал в «злачное место», но это вышло случайно: супруги Рикетти, друзья Фрейда, пригласили его пообедать в ресторане, который оказался публичным домом. Судя по имеющимся сведениям, Фрейд вел целомудренный образ жизни. Когда навестивший его в Париже племянник Джон спросил у Фрейда, не завел ли тот себе любовницу, Фрейд принял вопрос за шутку [Freud, Correspondance, p. 199]. Можно предположить, что подобное воздержание среди соблазнов парижской жизни усилило вызывающие чувство вины привычки одиночества, которые угнетали его и вызвали состояние неврастении; позднее (1893) Фрейд скажет, что неврастения есть не что иное, как сексуальный невроз, наблюдаемый у мужчин в возрасте от двадцати до тридцати лет и связанный с мастурбацией. «Мужчинам, рано вступившим в связь с женщинами, не грозит неврастения»,— писал он [Freud, 1956, р. 62]. Интерес Фрейда к неврастении заслуживает особого внимания, ибо он наряду с изучением истерии сыграл важную роль в развитии его мысли. В 1886 году Фрейд, говоря о себе самом, так определял этиологию неврастении: «Мое недомогание — это неопасная болезнь, которая называется неврастенией и объясняется переутомлением, тревогами, волнениями последних лет...» [Freud, Correspondance, p. 212]. Напомним, что и понятие, и само слово «неврастения» ввел в 1869 году Берд; они быстро привились и стали обозначать комплекс таких расстройств, как психическая и физическая астения, бессонница, разного рода боли, диспепсия и др., а также целый ряд симптомов, относимых сегодня к числу психосоматических или психофункционалъных. Понятие сексуальной неврастении (возникающей изгза половых излишеств) появилось, по-видимому, в 1880 году1, а в 1885 году 1 Уже в работе 1869 г. Берд называет сексуальные излишества в числе причин неврастении [Beard, 1869, р. 218].
была опубликована в немецком переводе другая книга Берда на ту же тему (оригинальное американское издание вышло посмертно в 1884 году). В третьем издании «Учебника психиатрии» Крафт-Эбинга (1888) неврастения рассматривается подробно (и еще более «ригористически», чем у Берда). В феврале 1893 года Фрейд послал Флиссу первоначальный рукописный вариант исследования об этиологии неврозов (с советом не показывать текст молодой жене Флисса). В нем Фрейд использовал столь важные в то время и часто встречающиеся у Крафт-Эбинга термины, как «сексуальная неврастения», «спинальная неврастения». Более того, придерживаясь традиционной точки зрения, согласно которой неврастения часто возникает в результате отклонений в сексуальной жизни, Фрейд выдвинул гипотезу о том, что неврастения — это всегда сексуальный невроз [Freud, 1956, р. 61—64]. Тезис о сексуальной этиологии неврастении составил первое звено общей теории неврозов Фрейда. Фрейд выделял в особую группу актуальные неврозы, причина которых чисто «соматическая»: она кроется в каком-либо нарушении сексуальной жизни пациента в данное время (например, прерывание коитуса или мастурбация). В противоположность актуальным неврозам, то есть неврастении и неврозу страха (они недоступны психоанализу), психоневрозы, согласно Фрейду, имеют «давнее» происхождение (не соматическое, а психическое, коренящееся в конфликтах, пережитых пациентом в прошлом). Эти последние — истерия и невроз навязчивых состояний—поддаются психоанализу. Различия между этими двумя категориями (первая из них заменена в наши дни психосоматическими понятиями) очевидны, но общие для них обеих причины, то есть «связь с сексуальностью», присущая и той, и другой, отмечались, как мы видели, задолго до Фрейда, который обнаружил — парадоксальным образом отстав от современников,— что «связь с сексуальностью» присутствует в любом неврозе. Здесь отчетливо проявилось бессознательное уклонение Фрейда от сексуальных проблем, которое было ему свойственно в течение долгих последующих лет. Оставалось объяснить природу этой «сексуальной причинности» и вскрыть механизм ее действия. Конеч-
но, некоторые исследователи, как, например, Бенедикт, догадывались, каковы могут быть последствия пережитой в прошлом сексуальной травмы, но только Фрейд, вызвав в обществе настоящий скандал, разработал теорию детской сексуальности и включил ее в качестве главного элемента в свою общую теорию неврозов. Вернемся, однако, к первоначальным идеям Фрейда о «неврастении, вызываемой мастурбацией». Следует иметь в виду, что в конце XIX века мастурбация считалась пороком, стоящим на грани извращения, и уж в любом случае вредной для здоровья. В то время не знали (или не хотели знать?) о степени ее распространенности и даже обыденности и о том, что патологические последствия мастурбации вовсе не являются неизбежными. Разумеется, тогда не существовало анкет о сексуальности «нормальных» людей (лишь через полвека появятся доклад Кинси и другие подобные работы). Парадоксальным образом именно исследования Фрейда в корне изменили общепринятые ограниченные воззрения, о которых красноречиво свидетельствует библиографический «Каталог медицинских наук» Национальной библиотеки [том II, 1873, раздел «Онанизм», с. 164—175]: там указывается книга Тиссо (1760) о «болезнях, вызванных мастурбацией»,— непререкаемый авторитет с середины XVIII века. Каталог перечисляет около сорока различных ее изданий, выходивших вплоть до 1905 года. В течение XIX века появилось также много других книг, предостерегающих от опасностей мастурбации уже одними своими названиями: «Страдания юного Юбера» (1805), «Предостережение молодым людям обоего пола» (1810), «Современный Тиссо» (1815), «Руководство для отца семейства» (1860) и т.п. Наряду с этими научно-популярными книгами, содержание которых оставалось неизменным до первой мировой войны, светила психиатрии выступали с многочисленными теориями о пагубном действии мастурбации. В частности, Крафт-Эбинг (упомянутое третье издание его учебника вышло в свет в 1888 году; в нем развивались идеи издания 1879 —1880 годов) видел в мастурбации половое извращение, грозящее душевным расстройством («Irresein») и тяжелейшими психозами («onanistische Psychosen») лицам невропатического склада («neuropathische Constitution»). У лиц, не отяго-
щенных предрасположенностью к психозам, последствия сводятся к неврастении («Neurasthenia sexualis»)1 [Krafft-Ebing, 1888, S. 514 — 515]. Простые (непроизвольные) поллюции Крафт-Эбиш рассматривает как признак патологии, утверждая, что они тяжело поражают центр эякуляции (спинной мозг поясничной области) и ведут к нарушениям эрекции, к заболеваниям пояснично-крестцовой области и к общей астении («Neurasthenia spinalis»). Заметим попутно, что Крафт-Эбинг [Lehrbuch, 1879, S. 184] предостерегает широкую публику от опасного, с его точки зрения, чтения научно-популярной литературы, посвященной вредным последствиям мастурбации. В наше время утвердились совершенно противоположные представления: сегодня внимание врача привлекает только навязчивая мастурбация (у лиц, страдающих неврозом навязчивых состояний); считается, что как раз полное отсутствие мастурбации у подростка предвещает какую-то патологию. Представления в этой области менялись очень медленно; в 1912 году эта тема вызвала долгие споры в Венском психоаналитическом обществе; в составленном Фрейдом отчете говорится, что, хотя мастурбация больше не считается извращением, ее безвредность все еще остается по меньшей мере спорной2. 1 Крафт-Эбинг вместе с большинством психиатров тех лет целиком поддерживал теории патологической предрасположенности и вырождения, которые во Франции были разработаны и развиты Морелем (1857); во Франции и других странах эти теории господствовали в течение полувека. В 1913 году Жениль-Перрен опубликовал подробную историю этого направления, а Аккеркнехт в 1957 году — его полезный обзор. В парижский период Фрейд также разделял эти воззрения, что можно видеть из письма к Марте от 1886 года [Freud, Correspondan-се, р. 222]. Он делится с невестой неприятным чувством, которое возникло у него при мысли, что среди его родственников имеется один гидроцефал, один душевнобольной и один эпилептик. Фрейд усматривает в своей семье отчетливо выраженную наследственную предрасположенность к неврозам («neuropathologische Belastung»). Фрейд-невролог опасается возможных последствий, «как моряк боится моря»: быть может, Фрейду казалось, что он на пути к безумию? Или что он остановится на стадии неврастении? Возможно, что и подобные страхи тоже способствовали обращению Фрейда к изучению психопатологии. 2 В 1971 году Оливер Фрейд дал интервью, из которого следует, что Зигмунд Фрейд как отец и воспитатель не был свободен от предрассудков своего времени (Zeitgeist): он строго предостерегал своего 9—1033
Тогда же, в 1912 году, было впервые единодушно признано и возникновение чувства вины в связи с мастурбацией. Исчезло ли оно в современном, более терпимом обществе? Конечно же, нет. Возможно, это чувство вины стало менее сильным (впрочем, это еще нужно доказать), но истинные его истоки (первичные или же вторичные) выяснены далеко не полностью. В конце своего отчета о дискуссии 1912 года Фрейд писал: «Эта тема неисчерпаема» [Freud, 1912, р. 254]. Приходится признать, что таковой она остается и поныне. Сексуальное воздержание Фрейда в период его жизни во Франции продолжалось затем в течение' четырех лет от помолвки до свадьбы. И тот факт, что зародыш «new psychology»1, которой суждено было наложить печать на всю западную цивилизацию, развился и обрел форму за время этого долгого периода фрустрации, не был простой случайностью, как замечает Эйсслер [Eis-sler, 1971, p. 261]. В связи с этим Эйсслер размышляет о «сексуальной жизни гениев» (причем в отличие от тех, кто на основании письма к Флиссу2 заключает, что Фрейд совершенно отказался от половых отношений сына он опасностей масхурбации, чхо породило извесхное напряжение в их взаимоохношениях [Roasen, 1971, р. 59]. 1 «Новая психология» (англ.). 2 Эйсслер писал, что он «reasonably certain» (почти уверен), что все это не соохветсхвовало действихельносхи и что Фрейд просхо поддался в хот день приступу минутного пессимизма; он приводит всего несколько слов, вырванных из контекста «I have finished with be getting children» («Я перестал зачинахь детей»). Между тем полная фраза из этого письма (написанного действительно в момент депрессии) гласит: «За пределами моей профессиональной деятельности я веду существование филистера, жаждущего удовольствий. Тебе известно, сколь они немногочисленны; курить мне запрещено, алкоголь не доставляет никакой радости, я перестал зачинахь дехей и прервал общение с людьми» («Ich lebe so als genussiichtiger Philister, sowie ich vom Handwerk frei bin. Du weisst, wie eigeschrankt meine Genusse sind, ich darf nichts Gutes rauchen, Alkohol leistet mir gar nichts, mit dem Kinder-zengen bin ich fertig, der Verkerhr mit Menschen ist mir abgeschnitten») [Freud, 1956, p. 278: письмо ox 11 марта 1900]. Фрейд схавих, хаким образом, в один ряд удовольсхвие от курения, удовольствие от спиртного и зачатие детей. Даже допустив, что в день написания этого письма он был в мрачном расположении духа, приведенные слова не могут быть истолкованы однозначно. К тому же в октябре 1897 года в возрасте 41 года Фрейд писал Флиссу: «Такому человеку, как я, ни к чему сексуальное возбуждение» [Freud, 1956, р. 201]. Нам кажется, что прийти к окончательному выводу невозможно, здесь никто и никогда не узнает истину.
в 40 лет, Эйсслер в это не верит [ibid., p. 243]; он перечисляет имена прославленных личностей, чей талант сочетался с полным воздержанием в сексуальной области: Ньютон вообще не знал половой жизни, никогда не мастурбировал и видел в поллюции тяжкий грех; Грегор Мендель ни разу не имел половых сношений; Гёте впервые вступил в любовную связь в 35 лет; Бальзак приходил в отчаяние от малейшей ночной поллюции и считал ее, если позволительно так выразиться, потерей мозгового вещества и т. д. (см. данные Эйс-слера). Все эти примеры представляются нам все же недостаточными для далеко идущих выводов: ведь нетрудно вспомнить имена многих гениев, чья сексуальная жизнь была «нормальной» или даже чрезвычайно активной. Тем не менее в каком-то плане мы готовы согласиться с теорией Эйсслера, а именно, в признании роли четырехлетнего «воздержания» Фрейда. Если учесть, что это воздержание сопровождалось мастурбацией, что последняя (как он считал) вызвала неврастению и что Фрейд немедленно принялся за ее изучение, тогда при всех оговорках действительно можно допустить, что наряду с другими причинами это «воздержание» направило интерес Фрейда к сфере, где его ждали научные открытия. Вернемся, однако, к парижскому периоду Фрейда. Стремление избежать эротических соблазнов в какой-то мере определило выбор его знакомств. Трудности с языком и ксенофобия французских коллег были, возможно, не единственной причиной одиночества Фрейда. Сотрудники Сальпетриерской клиники вели вольный образ жизни, они ухаживали за женщинами, имели любовниц. Фрейду случалось завтракать в компании практикантов-медиков, однако, насколько известно, он ни разу не участвовал в их шумных пирушках с обильными возлияниями, известных в узком кругу как «поднятие тонуса». Он подсознательно чувствовал, что такое поведение может увлечь его на «опасный» путь. Возможно, по этой причине он подружился с русским коллегой Даркшевичем, столь же сдержанным в поведении, как и он сам. Они прекрасно понимали друг друга, замечает Фрейд 4 ноября: «Я узнал, что он влюблен и ждет писем, как и я, и это сблизило нас. Он не падок на светские знакомства и не ищет никаких удоволь-
ствий, и поэтому он — именно тот человек, который мне нужен» [Freud, Correspondence, p. 191]. Однако даже самое благоразумное поведение не могло оградить Фрейда от эротических переживаний, вызванных наблюдениями сальпетриерских пациенток (и просто обычными уличными сценками). В какой-то момент постоянный внутренний конфликт достиг такого накала, что Фрейд решил вернуться в Вену (и тем самым «убежать от истерии», как это еще раньше сделал Брёйер). Вспомним, что это намерение возникло у Фрейда вскоре после его решения покинуть гистологическую лабораторию: пока он там работал, он еще мог уверять себя, что не поддается своим эротическим влечениям; но с того дня, как он ушел из лаборатории— независимо от интеллектуальных или эмоциональных причин его решения, — он должен был почувствовать, что барьер рухнул и что отныне он беззащитен перед сексуальными искушениями. Тогда у него и возникла мысль об отъезде. РЕШЕНИЕ И все же Фрейд не уехал. Его письмо к Марте от 12 декабря (он получил согласие Шарко на перевод книги, и вопрос об отъезде отпал) проникнуто оптимизмом и радостью. Между тем перевод лекций вовсе не требовал дальнейшего пребывания в Париже, и создается впечатление, что он решил остаться уже в тот день, когда обратился к Шарко со своим предложением. Он нашел выход из собственного кризиса, идентифицировав себя с личностью профессора ( и полученное от Шарко согласие послужило ему поддержкой). Как же удалось Фрейду найти путь разрешения своих конфликтов, идентифицировав себя с Шарко? Ответ на этот вопрос следует, как нам кажется, искать в двух различных планах. С одной стороны, нужно идти вглубь: Фрейд чувствовал, что он получил от учителя разрешение заняться изучением сексуальности, подобно тому как отец дает такое позволение повзрослевшему сыну. С другой стороны, Шарко дал ему модель объяснения, позволявшую «обесшютить» сексуальность, ибо она в каком-то смысле нарушала
связь — правда, пока только этимологическую, которую заметил еще Гиппократ, — между маткой (а следовательно, генитальной сферой) и истерией, превращая тем самым истерию во вполне благопристойную болезнь нервной системы. Ученики Шарко «механизировали» сексуальные проявления истерии, сводя их к чисто физиологическим и безличным процессам. На этой же точке зрения долго стоял и Фрейд. В своем докладе о парижской стажировке Фрейд подчеркивает, что Шарко, говоря о связях невроза с генитальной системой, «соблюдал правильные пропорции, показав неожиданную частоту случаев истерии у мужчин» [Freud, 1886, р.11]. Этот же взгляд он развил позднее в лекции, прочитанной в Венском медицинском обществе в октябре 1886 года (см. выше); не изменился он и в 1888 году, когда вышла статья в «Handworterbuch»1 Вилларета: значение сексуальности в развитии истерии «обычно преувеличивается», считает Фрейд, ссылаясь на то, что эта болезнь встречается у мальчиков и девочек, еще не достигших половой зрелости [Freud, 1888, р. 80]. Пройдет около десяти лет, прежде чем Фрейд освободится от этого успокоительного рационалистического истолкования истерии: только в 1894—1895 годах в результате событий, о которых речь пойдет ниже, он публично выступил с гипотезой сексуальной этиологии неврозов. Фрейд настойчиво подчеркивал свой приоритет в создании этой гипотезы и в 1896 году писал: «Я ограничусь замечанием, что у меня самого по крайней мере не было никакой предвзятой идеи по поводу важной роли сексуального фактора в этиологии истерии. Шарко и Брёйер, два исследователя, у которых я учился в тот период, когда обратился к этой проблеме, не высказывали ни малейших догадок на этот счет; сам предмет внушал им скорее отвращение, которое поначалу разделял и я» [Freud, 1896, р.199]. Впрочем, в 1914 году Фрейд, противореча себе, утверждал, что оба его учителя говорили ему о сексуальной природе истерии. Хорошо известен связанный с Шарко эпизод, приведенный в книге «Введение в историю психоанализа». На каком-то приеме Шарко рассказал Бруарделю о супружеской паре, в которой жена Словарь (нем.).
была истеричкой, а муж — импотентом. «В подобных случаях, — воскликнул Шарко, — причиной всему гени-тальный фактор... всегда... всегда» [Freud, 1914, р. 67]. Что касается Брёйера, то в 1881 —1883 годах он говорил Фрейду, что в основе неврозов всегда лежат «альковные тайны». Фрейд сообщает также [ibid., p. 79], что в начале его врачебной деятельности (1886) видный венский гинеколог Хробак направил к нему больную, у которой не было нормальных сексуальных отношений с мужем, прописав ей в качестве лекарства только регулярный прием «penis normalis». Возможно, что Фрейд обошел молчанием и другие сходные высказывания, поскольку в эти годы идея связи истерии с сексуальными расстройствами ( как и сексуальных излишеств с неврастенией) «носилась в воздухе» и даже служила предметом исследований; укажем в этой связи на книгу Бенедикта [Benedikt, 1863, р. 713] и на его работу о важной роли сексуальных травм (изнасилование или мастурбация девочек взрослыми и т. п.) [Benedikt, 1889, р. 1613] в возникновении истерии. В Вене конца XIX века, несмотря на царившее там (по крайней мере внешне) викторианское пуританство, а возможно, и благодаря ему, много рассуждали о сексуальности. В 1886 году Крафт-Эбинг опубликовал «Psychopathia sexualis» (именно он ввел в обиход термины «садизм» и «мазохизм»), а в последующие годы в Австрии, Германии и других странах появилось много работ, посвященных сексуальной патологии. Почему же в таком случае исследования Фрейда вызвали столь бурную и враждебную реакцию? Одна из причин состоит в том, что ученые того времени описывали сексуальные нарушения у ограниченного числа лиц, которые считались аномальными и даже «аморальными», в то время как Фрейд, бросая вызов «буржуазной морали», обнаружил у всех людей, представителей всех общественных слоев1,—и притом с самого раннего детства — скрытые тенденции к такому аномальному поведению; конечно, эти тенденции оставались в большинстве случаев нереализованными, но Фрейд считал их нормальными и даже неизбежными этапами в процессе формирования личности. 1 У врачей, например, которых это касалось так же, как и всех прочих.
Клаврель полагает что современники Фрейда и Крафт-Эбинга судили об обоих ученых примерно так: «Фрейд говорит вещи совершенно неприличные и лежащие вне медицины, а Крафт-Эбинг, напротив, старается дать правдивое описание психопатологии душевнобольных...» [Clavreul, 1970, р. 201]. А в наши дни, продолжает Клаврель, «положение странным образом диаметрально изменилось: тот, кого обвиняли в непристойности, превратился в серьезного ученого, в то время как труды почтенного профессора питают эротическую литературу» [ibid., p. 202]. С какой целью, спрашивает Клаврель, Крафт-Эбинг пользовался сложным языком, изобиловавшим латинизмами (Psychopathia sexualis и т.п.)? Да, конечно же, ради того, чтобы «выхолостить эротический элемент из информации, которую он предлагал читателям. Сам же он нисколько не сомневался в непристойном характере своего научного труда» [ibid., p. 202]. В заключение нам хотелось бы подчеркнуть: Фрейд, несомненно, был знаком с работами конца века, посвященными проблемам сексуальности. Но ясно, что в течение долгих лет он, намеренно или нет, забывал их так же, как и высказывания своих учителей: фраза Шарко о «генитальном факторе» в свое время даже глубоко шокировала Фрейда. Замкнувшись в своей системе защиты, о которой уже шла речь, он был неспособен «прислушаться» к подобным предположениям. Тот Шарко, кого сам Фрейд выбрал своим наставником и образцом, был ученым, который в своих лекциях разграничивал истерию и сексуальность. Другого же Шарко, высказывавшего в частных беседах блестящие интуитивные догадки, Фрейд как бы не замечал — по крайней мере сознательно. Фрейд откроет — или повторно откроет—для себя этого «другого» Шарко лишь десять лет спустя и разовьет тогда эти догадки своего учителя, мудро используя богатый клинический опыт. А пока открытие основополагающего понятия трансфера позволило ему «манипулировать сексуальностью», ограждая себя от ее воздействия.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ВЕНТ»' Фрейд должен был прочитать свой Доклад о стажировке в Париже в Венском медицинском обществе 4 июня 1886 года, но в связи с перегруженностью программы заседания общества его выступление было перенесено на 15 октября. Мы специально останавливаемся на этом сообщении, озаглавленном «Об истерии у мужчин», ибо в нем отчетливо виден процесс созревания идей, зародившихся у Фрейда под влияниям Шарко. Кроме того, это выступление Фрейда разверзло пропасть между ним и венской медицинской средой и воздвигло барьер непонимания, и поныне разделяющий медицину и психоанализ: современная медицинская наука так и не признала роль бессознательного и фантазмов в многочисленных заболеваниях, даже в ярко выраженной истерической конверсии ( психологическая этиология которой была столь блистательно доказана в работе Шарко об экспериментальных параличах). Идея «анатомо-физиологического субстрата» была выдвинута Шарко лишь как гипотеза ( в связи с истерическими параличами). В наше время иногда кажется, что эта идея обрела статус установленной истины и определяет «линию поведения», поскольку для любого страдания, местной боли или недомогания немедленно устанавливается точная локальная причина, что предполагает клиническое обследование, различные анализы и т.п. В бюджете каждой страны можно обнаружить отражение этой «диагностической политики». Между тем большие расходы на лечение, как медикаментозное, так и хирургическое, ложатся тяжким бременем на больного и нарушают его душевное равновесие. В одной из работ [Chertok, 1972] мы привели карикатурный пример больного (случай истерической конверсии, затрагивающей брюшные мышцы), который перенес двадцать различных хирургических операций, от брюшной полости до головного мозга (пример этого патологического пристрастия к хирургическим операциям фигурирует также и в фильме «Истерия — язык тела»). Все эти проблемы свидетельствуют о глубоком идейном кризисе современной медицины и о тупике, в котором она находится. Картина создавшегося поло-
жения освещена в недавно вышедшей работе Бургиньо-на [Bourguignon, 1971]. Психосоматическое направление, зародившееся около сорока лет назад, предприняло попытку, хотя и не особенно успешную, навести мосты между традиционной медициной и психоанализом. На уровне этио-патогенических проблем дело по-прежнему не идет дальше гипотез. В практическом плане были попытки включить психиатров в медицинские бригады. Последние пятнадцать лет проводились в чисто прагматических целях опыты по непосредственной подготовке в области психологии врачей всех специальностей и даже студентов-медиков [Balint, 1957, I960]; сходные идеи развивались во Франции Сапиром [Sapir, 1972]. Пока такие опыты привлекают лишь незначительное меньшинство врачей. Они сталкиваются как с сильным сопротивлением врачей, так и с равнодушием в психоаналитических кругах [Balint, 1966]. Это равнодушие напоминает нам о двойственном и изменчивом отношении самого Фрейда к медицинскому миру1. Один из эпизодов жизни Фрейда, связанный с докладом 1886 года, убедительно показывает, как трудно достигнуть полной объективности в историческом исследовании. Здесь мы позволим себе еще одно отступление. Оно касается работ по истории психоанализа, которые демонстрируют весьма характерное разнообразие «способов писать историю». Одни историки, как, например, Андерссон [Anders-son, 1962], не позволяют себе ни единого намека на личные качества Фрейда. Другие прямо заявляют, что вовсе не претендуют на объективность [Sachs, 1945]. Стоун [Stone, 1971], будучи литератором-профессионалом, на- 1 Поначалу Фрейд надеялся заинтересовать медицинский мир психоаналитическими теориями и не выражал неудовольствия, видя, как некоторые из его учеников (например, Шандор Радо, Тереза Бене-дек и Тауск) изучают медицину. При всем своем недовольстве венскими психиатрами старой школы он охотно вербовал адептов из их числа (Э. Дейч, X. Гарт-ман и др.): в 1916 году он даже сказал, что если психиатрия является в каком-то смысле анатомией психики [Freud, S. Б., 1956, р. 255], то психоанализ можно уподобить ее гистологии. Отойдя от первоначальных сугубо медицинских задач, Фрейд задумал создать как бы универсальную концепцию психоанализа, применимую ко всему комплексу наук о человеке. Тогда он стал привлекать и к лечению, и к исследованиям лиц без медицинского образования.
писал роман «Страсти души, роман Зигмунда Фрейда». К области литературы следует, пожалуй, отнести и глубокое исследование Марты Робер [Robert, 1964]: она подготовила ряд радиопередач, внесших ощутимый вклад в понимание Фрейда и его эпохи. Виттельс, переработав в 1933 году биографию Фрейда, созданную им десятью годами ранее [Wittels, 1924], назвал первый вариант «клеветническим», а второй — «двусмысленным». Джонс, отважившийся провести углубленное исследование личности Фрейда, которое он надеялся сделать строго научным, не избежал ожесточенной критики: так, в одной из недавно появившихся критических работ Крэнфилд [Cranfield, 1970] упрекает Джонса в «двусмысленной псевдооткровенности»1. Немногим раньше Роузен [Roazen, 1969], профессор социологии в Гарварде (не являющийся психоаналитиком), выдвинул против Фрейда тяжкое обвинение, возложив на него моральную ответственность за происшедшее в 1919 году самоубийство Тауска, который был учеником Фрейда с 1908 года. Доводы Роузена кажутся нам спорными, и здесь не место рассматривать их подробно. Скажем только, что с точки зрения традиционной психиатрии ничто не доказывает, что это самоубийство было, как утверждает Роузен, «реактивно-экзогенным». Оно вполне могло носить и чисто «эндогенный» характер. Эйсслер, секретарь Архивов Зигмунда Фрейда в Нью-Йорке, с горячностью принял брошенный вызов [Eissler, 1971]; он выступил с обличением клеветы, возведенной, по его мнению, на Фрейда, и даже усмотрел в обвинениях Роузена обычные нападки на психоанализ в целом. Следует ли сделать из этого вывод, что любая психобиография в силу своих неизбежных недостатков бессмысленна? Конечно, начинание такого рода требует от историка скромности, поскольку через десять или сто лет его выводы могут быть опровергнуты. Как бы ни стремился биограф к предельной объективности, 1 Несомненно, что и данное исследование вызовет различные критические высказывания: одни сочтут его двусмысленным, другие— пристрастным, третьи, что оно «грешит историческим субъективизмом». Но это, если можно так выразиться, издержки профессии, и мы к ним готовы. Хорошо еще, если это примечание оградит нас от обвинений в «параноидальное™»! («Когда историк называет себя беспристрастным, он лжет»,—говорил Клод Мансерон.)
в его труде не могут не отразиться его личность и его пристрастия (равно как и его личное отношение к психоанализу). «Объективное — это то, что не зависит от истории наблюдателя», — говорил Поль Валери. Таковы, стало быть, ловушки и опасности, подстерегающие историка. И все же — хотя мы и не претендуем на создание исчерпывающей психобиографии Фрейда— в данной работе мы применяем — и не без пользы— психобиографический метод, но только для того, чтобы объяснить, каким путем Фрейд пришел к некоторым своим открытиям, зародившимся в один из поворотных периодов его жизни. Разумеется, и наша точка зрения кому-то покажется спорной. С течением времени, когда утихнут страсти, можно будет достичь объективности — если, конечно, она вообще достижима. Доклад 15 октября В автобиографии, написанной в 1925 году, Фрейд так рассказывал о своем выступлении в Вене в октябре 1886 года: «Мне предстояло прочесть в Медицинском обществе доклад обо всем, что я видел и узнал у Шар-ко. Однако приняли меня плохо. Бамбергер, председатель общества, и другие видные специалисты заявили, что изложенные мною факты не заслуживают доверия. Мейнерт предложил мне отыскать в Вене случаи, сходные с теми, которые я описал, и представить их в Медицинском обществе. Я попытался сделать это, но врачи больниц, где я находил подходящие случаи, не позволили мне наблюдать и вести этих больных. Один из них, старый хирург, воскликнул: «Но, уважаемый коллега, как можете вы говорить столь абсурдные вещи! Ведь «гистерон» (sic!) — значит «матка». Как же мужчина может быть истериком?» Тщетно уверял я его, что мне нужна возможность наблюдать больных, а не одобрение моих диагнозов. В конце концов я нашел вне пределов больницы классический случай истерической ге-мианестезии у мужчины, о котором я и доложил Медицинскому обществу. На этот раз меня наградили аплодисментами, а затем перестали мной интересоваться. Впечатление, что «компетентные специалисты» отвергли мои новшества, нерушимо утвердилось у всех; со своими теориями об истерии у мужчин и о возможно-
emu вызывать истерические параличи посредством внушения я оказался отброшенным в оппозицию...1 С тех пор ноги моей не было в Медицинском обществе» [Freud, 1925 А, р. 21]. По мнению Джонса, Фрейд здесь проявил излишнюю обидчивость [Jones, I, p. 254—256]; Джонс указывает также на неточность в его рассказе, ибо в дальнейшем Фрейд неоднократно присутствовал на заседаниях этого общества. Кроме того, в истории со словом «ги-стерон» Фрейд дает понять, что его слушатели отрицали существование истерии у мужчин (а Джонс подчеркивает, что они, напротив, прекрасно знали о ней). Представление, будто венские врачи были столь невежественны в этом вопросе, не более чем легенда, которую распространяли многие историки фрейдизма. Конечно, среди венских врачей могли встречаться и такие, как описанный Фрейдом старый хирург, но они, безусловно, не составляли большинства. Друтойисторик психотерапии, Элленбергер, недавно вновь обратился к этому докладу Фрейда2 после тщательного изучения всех имеющихся документов, а именно: сокращенного текста дискуссии, опубликованного в Бюллетене общества3, и пяти откликов4, появившихся в медицинских журналах. Он обратился также к отчету о стажировке, направленному Фрейдом в Совет медицинского факультета по возвращении в Вену [Freud, 1886 А], ибо, по общепринятому мнению, текст доклада (утраченный, так же как и стенограмма дискуссии) не должен был отличаться от текста отчета. Сравнительный анализ текстов позволил Элленбер-теру восстановить ход заседания 1886 года более отчетливо и полно, чем это делалось прежде. Он подчерки- 1 Курсив наш. — Р. С, Л. Ш. 2 Мы можем познакомиться с его мнением по поводу доклада 15 октября по статье, написанной им по-французски [Ellenberger, 1968]. Позднее он опубликовал на английском языке монументальный, блещущий эрудицией труд в 900 страниц [Ellenberger, 1970], исключительно богатый документальным материалом, по д названием «Открытие бессознательного». В нем развиты те же идеи, что и в упомянутой статье. 3 Anzeiger der К. К. Gesellschaft der Aerzte in Wien, 28 oct. 1886, № 25, S. 149--152. 4 Allgemeine Wiener Medizinische Zeitung, 31, 1886, № 4, S. 506— 507- Milnchener Medizinische Wochenschrift, 1886, № 43, S. 768; Wiener Medizinische Blatter, 1886, № 42, S. 1292—1294; Wiener Medizinische Presse 1886, № 27, S. 1407—1410; Wiener Medizinische Wochenschrift, 1886, № 43, S. 1445—1447.
вает, что для лучшего понимания дискуссии, вызванной выступлением Фрейда, следует иметь в виду тогдашние споры по поводу психических расстройств, связанных с железнодорожными катастрофами (см. выше). Оспаривалась именно «посттравматическая» истерия, а вовсе не «классическая» истерия у мужчин, существование которой признавалось практически всеми. Это уточнение Элленбергера рассеивает заблуждение, которое может вызвать фраза Фрейда, где речь идет только об истерии у мужчин. В своем докладе Фрейд изложил взгляды Шарко на истерию и описал наблюдавшийся им в Сальнетриер-ской клинике случай (несомненно, это случай больного Пин., как мы показали выше), который он квалифицировал как посттравматическую истерию (паралич руки и истерические симптомы, появившиеся у молодого человека вследствие падения). Однако слушатели не приняли его интерпретацию. Они считали, что «посттравматический» невроз и истерия — разные вещи. Фрейд был очень огорчен оказанным ему столь холодным приемом. В своей работе Элленбергер анализирует его причины. По его мнению, докладу Фрейда недоставало собственных наблюдений, так как вместо того, чтобы в соответствии с правилами изложить результаты своей работы, Фрейд ограничился описанием наблюдений Шарко. Элленбергер утверждает также, что идеи Шарко были уже известны в Вене и не считались там новыми. «Наибольшее раздражение венских врачей,— пишет исследователь, — должно было вызвать утверждение Фрейда, будто именно Шарко открыл, что истерия не является ни симуляцией, ни заболеванием генитальных органов» [Ellenberger, 1968, р. 925], ибо, продолжает автор, «оба эти положения давно были известны в Вене, где Бенедикт уже лет двадцать толковал о них». Вопрос о симуляции был вполне уместен, поскольку в Вене, и не только там, все еще бытовал предрассудок, связывавший истерию с симуляцией (этого мнения и сегодня придерживаются некоторые врачи). В рассматриваемый период Крафт-Эбинг считал необходимым написать: «Я не смогу согласиться с ходячим представлением о том, что все истерики склонны к мистификации и симуляции» [Krafft-Ebing, 1888, р. 4].
Что же касается болезней женских половых органов, якобы провоцирующих истерию, то журнальные заметки, которыми мы располагаем, не позволяют выяснить, затрагивал ли Фрейд эту тему. В них говорится то о «Reizzustande der weiblichen Geschlechtsorgane»1 (возбужденное состояние женских половых органов), то о «Eigenthumlich-keiten des Geschlechtes»2 (половых особенностях). В таком важном для нас источнике, как доклад о стажировке, Фрейд употребляет термин «Genitalreizungen» (возбуждение половых органов) [Freud, 1886 A, S. 86], то есть понятие, с которым в прошлом связывали истерию; он замечает далее, что Шарко стремился, «говоря о связях невроза с генитальной системой («Genitalsystem»), соблюдать правильные пропорции, показывая неожиданную частоту случаев истерии у мужчин, в частности травматической истерии» [ibid., p. 86]. Как сообщается в одной из журнальных заметок о докладе Фрейда, он считал, что связь между истерией у мужчин и половой активностью не представляет особого интереса, поскольку истерогенные зоны (возбуждение которых вызывает приступ) расположены у женщин в области яичников, а у мужчин — на аналогичном участке тела3. Из сказанного следует, что Фрейд, по-видимому, говорил не о «болезнях половых органов», а о связи между истерией и сексуальностью вообще. Мы видели выше, как и почему во время пребывания в Париже и даже позднее он словно не замечал роли сексуальных факторов в истерии. Заметим также, что Бенедикт был не одинок в своих теориях. Мориц Розенталь, профессор невропатологии медицинского факультета в Вене (он открыл дискуссию по выступлению Фрейда), опубликовал в 1875 году книгу «Klinik der Nervenkrankheiten» [Rosenthal, 1875], сильно переработанное и дополненное переиздание учебника, опубликованного им в 1870 году. В 1878 году вышел в свет с предисловием Шарко4 французский перевод этой книги; около тридцати страниц в ней посвящены истерии, которая вовсе не рассматривалась как болезнь половых органов или симуляция. Впрочем, такие взгляды встречались и гораздо раньше. В некоторых египетских папирусах (Кахун, Эберс) описываются «женские болезни», сходные по своим симптомам 1 Wiener Medizinische Wochenschrift, ibid. 2 Wiener Medizinische Presse, ibid. 3 Munchener Medizinische Wochenschrift, ibid. 4 В этом предисловии Шарко сообщает любопытный факт: нервные болезни, и в частности истерический невроз, дают различную клиническую картину в разных странах, даже когда они граничат друг с другом. Так, в Англии, замечает Шарко, полная гемианестезия и большие истероэпилептические припадки наблюдаются гораздо реже, чем во Франции, зато стойкие контрактуры конечностей («локальные истерии») встречаются там чаще. Напротив, как указывал Шарко на основании труда Розенталя, наблюдается сходство истерических проявлений во Франции и в Австрии. Тем самым Шарко поднял одну из «межкультурных» проблем, столь популярных в наше время.
с истерией, но ни слова не говорится о симуляции. О ней ничего не говорится и у Гиппократа, которому мы обязаны самим словом «истерия». Что же касается причин этого недуга, то уже Виллис и Зиденхам, выдающиеся клиницисты XVII века, отклоняли гипотезу происхождения истерии от заболеваний матки1 и признавали существование истерии у мужчин. Подробно история истерии изложена в недавно вышедшей книге Ильзы Вейт [Veith, 1965]. Между тем Бенедикт, выдающийся клиницист и автор многочисленных публикаций, еще в 1863 году высказал мысль о связи между истерией и нарушениями в сексуальной жизни больных. В одной из его работ мы читаем, что в течение некоторого времени он был другом и доверенным лицом Шарко и часто навещал его в Париже [Benedikt, 1894, р. 21]. Влияние Шарко ощущается во взглядах Бенедикта на гипноз, который он трактует как экспериментально вызываемую истерию. В 1891 году Бенедикт дал «биомеханическое» определение истерии: «Сущность истерии состоит во врожденной или приобретенной сверхвозбудимости нервной системы» [Benedikt, 1891, р. 94; 1894, р. 71]. Он подчеркивал, что Шарко одобрил это определение и даже восхищался им [Benedikt, 1894, р. 72]. 1 Хотя эта гипотеза и была отвергнута, «следы» ее ощущались еще долго: даже у Шарко, несмотря на работы Брике [Briquet, 1859], яичники занимали важнейшее место в симптоматологии истерии. Брике отмечал у половины своих больных целиалгию (боли в стенке брюшины). Боли в подвздошной области являются одной из форм целиалгии, но не имеют ничего общего с яичниками, вопреки утверждениям некоторых исследователей, в том числе и Шарко, говорившего о боли в яичниках, об «оварии», «овариалгии» [Charcot, 1877]. Около 1880 года во Франции и в других странах между «оваристами» и «антиоваристами» разгорелись бурные споры, нашедшие отражение в статье венского исследователя М. Эрнста «Uber den Iliacalsch-merz» [Ernst, 1884]. Довод антиоваристов состоял в том, что поскольку у мужчин-истериков и у женщин, перенесших овариэктомию, наблюдаются сходные боли, следовательно, причиной этих болей являются не яичники сами по себе, а расположенное в этой области важное нервное сплетение. Лишь работы Фрейда позволили понять, что боль вовсе не обязательно имеет локальную причину и может вызываться «фантазматической» проекцией на область, отягощенную особым значением. Как мы видели, и в наши дни нередко пренебрегают этим знанием и стремятся любой ценой отыскать локальную причину боли: так, например, у больных, страдающих болями в подвздошной области, удаляют «кисту яичника» без убедительного доказательства, что боли вызывает именно киста.
Таким образом, Бенедикт имел возможность познакомить венскую медицинскую среду с некоторыми идеями Шарко. Все же именно Фрейд в своем докладе 1886 года первым публично подчеркнул значение исследований посттравматической истерии, проведенных Шарко годом раньше и показавших роль мысленных представлений при возникновении истерии. Медицинские круги Вены не почувствовали (да и кто бы мог это почувствовать в то время?) все значение теорий главы Сальпетриера, а именно то, что истерия возникает в результате психической травмы, что ее причиной является психическое переживание травмы. Доказательством служила способность Шарко вызывать параличи чисто психическим путем, посредством внушения. Таким образом, посттравматическая истерия вовсе не является результатом физического поражения нервной системы, вызванного травмой, как утверждали приверженцы анатомо-физиологической теории немецкой школы. Коснулся ли Фрейд в своем докладе этого новаторского аспекта идей Шарко о психическом механизме посттравматической истерии и экспериментальных параличах? На первую часть вопроса мы вправе ответить утвердительно. В самом деле, Андерссон [Ап-dersson, 1962, р. 34], используя один из журнальных откликов на доклад Фрейда, приводит такое его высказывание: «Истерия у мужчин, возможно, вызывается психическим шоком, независимо от предрасположенности к ней» 1. Мы обнаружили упоминание об этом высказывании Фрейда в другой журнальной заметке2. Андерссон подчеркивает важное значение именно психического шока, а не физического поражения нервной системы. В дискуссии после доклада этот вопрос, по-видимому, не обсуждался. Тем не менее один из слушателей, Розенталь, согласился с тем, что психический шок может вызвать истерию, но тут же уточнил анато-мо-физиологический механизм такого воздействия: вначале возникает корковое возбуждение, которое через спинной мозг3 вызывает истерические спазмы; в ко- 1 Wiener Medizinische Presse, 1886, ibid. 2 Allgemeine Wiener Medizinische Zeitung, ibid. 3 Anzeigcr der К. К. Gesellschaft der Aerzte in Wien, ibid.
нечном счете физическая травма выступает на первый план. Подчеркивал ли Фрейд в своей лекции разницу между позицией Шарко, которую он излагал, и позицией Розенталя? Это представляется маловероятным— далее будет показано почему. Нам, кроме того, известно, что Фрейду было предложено представить случай истерии у мужчины, сходный со случаем, приведенным в докладе 15 октября; это и было сделано 26 ноября 1886 года, текст выступления сохранился до нашего времени [Freud, 1886 В]. Однако в этот день Фрейд ограничился демонстрацией конкретного случая, не исследовав психический механизм этого симптома. Что же касается второй части вопроса (об экспериментальных параличах), то нам неизвестно, приводил ли Фрейд в поддержку своей теории о психическом механизме истерических параличей данные о внушенных параличах. В журнальных статьях о них ничего не говорится; нет упоминаний об этом и во фрейдовском докладе о стажировке. Тем не менее в своей автобиографии (написанной, правда, сорок лет спустя) Фрейд в связи с этим докладом называет экспериментальные параличи среди тех новшеств, из-за которых он был «отброшен в оппозицию». Возможно, это лишь кажущееся противоречие: ведь в то время, когда он выступил со своей лекцией, он еще полностью не осознавал, какое влияние эти эксперименты окажут на понятие психической причинности, хотя подсознательно он предугадывал их значение. Он не мог предвидеть, какую роль суждено им сыграть в разработке его теории истерии. Если уж сам Фрейд, по-видимому, не придавал особого значения этим новым идеям, то невнимание со стороны аудитории вряд ли является достаточной причиной для глубокой подавленности, вызванной этим докладом. Не было ли у Фрейда других поводов для огорчения? По мнению Элленбергера, доклад 15 октября 1886 года стал для Фрейда новой неудачей в его карьере вслед за двумя другими. Вначале он поступил в лабораторию гистологии мозга, руководимую Брюкке; довольно скоро он понял, что возможности его продвижения по службе в Венском институте физиологии весьма проблематичны, и по совету своего учителя ушел из лаборатории и поступил в клинику для подготовки
к практической врачебной деятельности. Однако это изменение ориентации, предпринятое под давлением внешних обстоятельств, должно было вызвать скорее досаду, чем ощущение подлинной неудачи. Слово «неудача» представляется более уместным в связи с кокаином; Фрейд пытался найти этому медикаменту практическое применение, но успеха не добился— кокаин принес славу его другу Коллеру, который обнаружил обезболивающее действие кокаина в офтальмологии. Фрейд же в результате своих исследований навлек на себя обвинение в поощрении кокаиномании. Эти неприятности, как полагает Элленбергер, особенно тяжело переживались Фрейдом в силу его честолюбивого характера. Действительно, в молодости Фрейд, бесспорно, был очень честолюбив, и все же нам кажется, что горечь, испытанная им после доклада, объясняется другими причинами. Идеи, изложенные им и столь холодно встреченные слушателями, принадлежали высокочтимому учителю, с которым Фрейд по многим причинам себя идентифицировал (мы видели это в главе об эмоциональном влиянии Шарко). Кроме того, поскольку Фрейд открыл значение психических факторов в истерии в период работы в клинике Сальпе-триер, мы вправе думать, что за год, протекший с тех пор, он успел проникнуться мыслью, что его идеи несут в себе нечто по-настоящему новое. Неудивительно поэтому, что непонимание со стороны венских врачей (находившихся под властью физико-химического детерминизма в духе школы Гельмгольца) вызвало в нем столь глубокое разочарование. К тому же Фрейд в этот период был стеснен в средствах; он лишь незадолго перед тем приступил к врачебной практике и надеялся на содействие своих учителей—присутствовавших на лекции — в привлечении пациентов. Таким образом, непонимание с их стороны могло повредить его будущей карьере. Однако таков уж был характер Фрейда, что он не отказался от своих идей, невзирая на возможные последствия, и поэтому был «отброшен в оппозицию». Впрочем, такая ситуация, быть может, ему льстила. Фрейд от природы был оппозиционером. 2 февраля 1886 года он писал из Парижа невесте: «Уже в школе я всегда был среди самых дерзких оппозиционеров. Я неизменно выступал в защиту какой-нибудь крайней идеи и, как правило, готов был платить за это... Мне
часто казалось, что я унаследовал дух непокорности и всю ту страсть, с которой наши предки отстаивали свой Храм, и что я мог бы с радостью пожертвовать своей жизнью ради великой цели...» [Freud, Correspon-dance, p. 215]. Это письмо написано в то время, когда Фрейд был захвачен идеями Шарко и когда он, возможно, предчувствовал трудности, ожидающие его на избранном пути. Мы должны здесь снова остановиться на влиянии, которое Шарко оказал на Фрейда, и в этой связи на проблеме объективности исторического исследования. Элленбергер [Ellenberger, 1965], например, яростно отрицает значение работ Шарко по истерии и гипнозу, называя их «достойным сожаления эпизодом» в истории Сальпетриерской школы... и превозносит заслуги Шар-ко-невролога. В 1925 году Элленбергер пишет в этой связи: «Когда в Сальпетриере торжественно отмечалось столетие со дня рождения Шарко, много говорилось о его работах по неврологии и лишь снисходительно упоминалось как о его «небольшом заблуждении» о работах по истерии и гипнозу. Тем не менее психоаналитики прославили его как «предшественника Фрейда» [Ellenberger, 1965, р. 265]. Баррюкан [Barrucand, 1967, р. 55] приводит в своей книге слова Гилена, биографа Шарко, который также говорит о «небольшом заблуждении». Гилен, выходец из Нанси, придерживался доктрины Нансийской школы. Следуя провозглашенному Элленбергером золотому правилу — ничего не принимать на веру без проверки («never take anything for granted», «check everything») [Ellenberger, 1970, p. V], — мы решили посмотреть, в каком контексте («Replace everything in its context») употреблялось выражение «небольшое заблуждение». Оно принадлежит знаменитому французскому неврологу Пьеру Мари, ученику Шарко, который возглавил кафедру Шарко после Раймона и Дежерина. Однако взято оно вне контекста, что и породило неточность у Эллен-бергера: в действительности критические слова Мари относились к работам Шарко по гипнотизму и к его теории большого истерического припадка, а не к исследованиям истерии вообще. Вот эта цитата: «Не думайте, что работы Шарко об истерии сводятся к нескольким спорным истолкованиям, касающимся характера судорожных припадков или гипнотических явлений.
Это лишь несущественный аспект проблемы и небольшое заблуждение (курсив наш.— Л. Ш., Р. С). Область, в которой Шарко предстает как гениальный клиницист,— это его методическое, отвечающее всем требованиям научной медицины исследование истерии как заболевания... Высшее достижение исследований Шарко в области истерии, достижение, которое не утратит своего значения и будет служить руководством для многих поколений врачей,— это доказательство существования истерии у мужчин и великолепная работа о травматической истерии и особых видах параличей с контрактурами и иногда болевыми симптомами; об истеротравматизме и травматическом неврозе!» [Marie, 1925, р. 741]. Гилен, последователь Пьера Мари, опубликовал в 1955 году биографию Шарко, где он восстанавливает подлинное значение работ Шарко по истерии. Касаясь обвинения в «небольшом заблуждении», выдвинутого его предшественником по поводу гипноза, Гилен находит смягчающие обстоятельства в том, что «эти работы оказали влияние на последующие исследования в области психоанализа» [Guillain, 1955, р. 173]. Из сказанного напрашивается вывод, что в стремлении любой ценой найти обоснование для какого-либо положения даже такой добросовестный историк, как Элленбергер, может прийти к ошибочным заключениям. Он оспаривает не только оригинальность работ Шарко, но и значение влияния Шарко на Фрейда [ЕПеп-berger, 1968]; по его мнению, это влияние в некотором отношении оказалось даже вредным, хотя его значение общепризнано, в том числе и самим основателем психоаналитического учения. Критический разбор позиции Элленбергера проводится в одной из наших работ, которая была частично использована при написании'данной книги [Chertok, 1970]. То, что Элленбергер, с одной стороны, и мы — с другой, исходили из одних и тех же фактов, но по ряду вопросов пришли к различным выводам, показывает, насколько трудна задача создания объективной истории психотерапии. На посвященной Фрейду конференции Элленбергер представил свой труд как «пример применения историко-критического метода» [Ellenberger, 1968, р. 921], а себя— как сторонника «беспристрастных исследований, основанных на строго научных методах» [ibid., p. 929].
Между тем его толкования не кажутся нам безупречно объективными. В любой интерпретации неизбежна известная доля субъективности, но все же мы полагаем, что наши аргументы опираются на бесспорные данные. Возможно, что будущие исследования прольют новый свет на рассматриваемый вопрос. Ратуя за научную объективность, Элленбергер разделяет взгляды, изложенные в работе Гиклхорна и Гиклхорн [Gicklhorn & Gicklhorn, 1960]. Эти авторы берут под защиту венские медицинские круги и утверждают, что Фрейду не доводилось испытать ни несправедливости, ни антисемитизма. Слишком медленное продвижение Фрейда по ступеням академической карьеры они объясняют тем, что он имел звание доцента* только по неврологии, в то время как университетские кафедры отдавали предпочтение тем, кто, как, например, коллега Фрейда Вагнер-Яурегг, обладал доцентским званием и по неврологии, и по психиатрии. Эти авторы приводят ряд ценных документов, иллюстрирующих служебный путь Фрейда, но им не удается избежать субъективности в истолковании фактов. Не анализируя подробно их работу, мы хотели бы только указать, что они ставят на одну доску Фрейда и Вагнера-Яурегга. Разумеется, нет нужды преуменьшать значение работ последнего; предложенный им метод лечения общего паралича пиротерапией1 ознаменовал важный этап в развитии психиатрии (это достижение принесло ему единственную Нобелевскую премию по психиатрии). Но нет сомнений, что влияние учения Фрейда на всю современную культуру было во всех отношениях несравненно более значительным и разносторонним. Несмотря на эти оговорки, работа Гиклхорнов позволяет устранить несколько преувеличенные представления о враждебности к Фрейду со стороны некоторых его коллег. Кое-кто нападал на него, другие проявляли безразличие; но были и такие, кто, не разделяя взглядов Фрейда, честно содействовал его академическому продвижению. В их числе были Крафт-Эбинг, Нотнагель и другие. Сам Фрейд признавал их заслуги в этом плане [Freud, 1956, р. 165]2. 1 Пиротерапия — введение в организм с лечебной целью агентов, резко повышающих температуру тела. — Прим. ред. 2 Уже после завершения данной главы мы познакомились с замечаниями Эйсслера [Eissler 1971, р. 343—344], утверждающего, что
ФРЕЙД И ГИПНОЗ Мы помним, каким путем Фрейд преодолел душевный кризис в период пребывания в Париже: столкнувшись в Сальпетриере с проявлениями истерии (и гипноза), он принял разработанную Шарко и его помощниками систему защиты, которая состояла в деперсонализации отношений врача и пациента. Была ли эта система защиты достаточной, когджиз пассивного наблюдателя Фрейд превратился во врача, «практикующего» гипноз? Такая ситуация возникла в декабре 1887 года. В течение нескольких последующих лет Фрейд еще мог довольствоваться защитой посредством деперсонализации и лишь постепенно осознал ее недостаточность. И тогда он нашел иное и совершенно оригинальное решение. Он пришел к открытию фундаментального понятия психоанализа — трансфера. Нет нужды доказывать важность этого открытия, начавшего новую эру в психотерапии. Его оригинальность состоит в том, что оно выявляет неведомые до того времени динамические силы, действие которых проявляется в отношении врача и пациента и в том, что он сделал «поразительные открытия» в ходе тщательного сравнительного анализа различных документов, в частности тех, что приведены в книге Гиклхорнов, и тех, что хранятся в архивах Венского университета. Эйсслер разоблачает «фальсификацию» и «противоречия» Гиклхорнов по поводу как университетского продвижения Фрейда, так и других биографических подробностей. Как видим, нет никакой надежды достичь «исторической истины»! Но время успокаивает страсти, и в области исторических исследований если и не сама «истина», то хотя бы перспектива иногда несколько смещается: так, состоявшийся в 1972 году в Вене 27-й Конгресс по психоанализу был своего рода символом примирения между Фрейдом и его родным городом; в одном из выступлений на этом конгрессе [Ticho & Ticho, 1972] весьма спокойно и трезво рассматривались взаимоотношения Фрейда и венцев. По млению упомянутых ученых, антисемитизм в Вене конца XIX века существовал только у представителей «среднего класса»; они отмечают, что среди аристократии и интеллигенции антисемитизма практически не было и что он очень редко проявлялся в университетской среде. Таким образом, заключают они, расистские мотивы не могли главенствовать среди причин, тормозивших карьеру Фрейда; основной причиной был скорее шокирующий и революционный характер его теорий. Именно это в известной мере и обрекло Фрейда на изоляцию (так было бы, вероятно, и в любой другой стране). Впрочем, замечают они, Фрейд до некоторой степени и сам стремился к одиночеству, способствовавшему развитию его гения.
оно преодолевает сопротивление, которое с конца XVIII века (когда психотерапия вступила в экспериментальную фазу своего развития) скрывало истинную роль каждого из участников этого отношения. Фрейд был первым, кто сумел выделить взаимообъединяю-щие их аффективные токи. Сегодня, кажется, можно с полной уверенностью утверждать, что открытие трансфера было первым капитальным открытием Фрейда, расчистившим путь для всех последующих. Среди возможных источников, питавших мысль Фрейда, следует отметить давнее наблюдение, что поведение загипнотизированного человека по отношению к гипнотизеру напоминает поведение ребенка по отношению к родителям1. Заметим также, что мысль о переживании заново прежнего эмоционального опыта сама по себе уже входила в катартический метод. К какому времени восходят истоки этого открытия и каковы были пройденные на пути к нему этапы? Не имея свидетельств самого Фрейда, мы не располагаем достаточными данными. Психоаналитическая литература ничего не говорит об этом, за исключением единственной статьи Т. С. Саса [Szasz, 1963], высказавшего ряд гипотез, к которым мы еще вернемся. Однако публикации двадцати последних лет, посвященные истокам психоанализа, и среди них биография Фрейда [Jones, 1953], его переписка [Freud, Correspondance, 1873 —1939] и первый том лондонского издания Фрейда, дали новые сведения по этому вопросу. Прямое гипнотическое внушение Прежде чем перейти к открытию трансфера, следует рассмотреть отношение Фрейда к гипнотизму до 1887 года (когда он начал применять его во врачебной практике). Еще будучи студентом, Фрейд присутствовал на публичном сеансе датского магнетизера Хансена. Именно такие сеансы-спектакли Хансена пробудили в германских странах интерес к гипнозу2: в 1880 году появились 1 Сам Фрейд говорил об этом в 1890 году в своей работе («Psychische Behandlung» [Freud, 1890]). 2 До 1840 года литература, посвященная животному магнетизму, была в Германии чрезвычайно обширна, но полна религиозных представлений.
первые публикации по этой теме, в частности книга Хейденхайна, известного физиолога из Бреслау, работавшего в русле идей Сальпетриера. Еще раньше в Австрии работал ученый, который стал первооткрывателем гипнотизма, — это был уже упоминавшийся выше невропатолог Бенедикт, пользовавшийся доброй славой. В 1887 году Бенедикт вместе со знаменитым берлинским врачом-психиатром Гри-зингером присутствовал на^крнгрессе во Франкфурте. Там они встретились с Лазегом, который рассказал им о своих опытах: он вызывал каталепсию у нервных женщин, приказывая им держать глаза закрытыми. По возвращении в Вену Бенедикт успешно воспроизвел эти опыты в клинике Оппольцера, где он работал, однако ассистент клиники запретил ему продолжать эксперименты под предлогом, что применяемый им прием заимствован из животного магнетизма. Любопытно отметить, что этого ассистента звали Иозеф Брёйер... Бенедикт подчинился запрету, но через несколько лет, познакомившись с работами Шарко о «большой истерии», вернулся к опытам с лазеговской «кратковременной каталепсией». В этот период он стремился найти способ лечения большой истерии, и этот метод оказался эффективным для снятия симптомов. В ходе лечения Бенедикт установил наличие глубокого психического воздействия гипноза на больных, которые впадали в состояние, позднее названное им «мистической зависимостью от врача» ! [Benedikt, 1894, р. 19]. Заметив эту опасность, Бенедикт предпочел прибегнуть к металлотерапии, которая давала сходные результаты, но не затрагивала личность врача. В 1878 году Бенедикт, приехав в Париж для участия в Антропологическом конгрессе, встретился с Шарко. Вместе с другим известным ученым и также участником конгресса Вирховом он присутствовал в Сальпе-триерской клинике на демонстрациях истериков, которые проводил Шарко. По возвращении в Австрию Бенедикт на одной из лекций вновь высказался в пользу гипноза, однако его слушатели, как и Брёйер десятью годами раньше, отнеслись к его сообщению враждебно и обвинили его в месмеризме. Трудности, с которыми столкнулся Бенедикт, объяс- 1 Позднее это выражение использовал и Фрейд.
няются тем, что интерес к гипнозу в Германии и Австрии сопровождался немалой долей подозрительности. Такая враждебность часто возникала и в дальнейшем. Так, известный берлинский невропатолог Молль, побывав в Сальпетриере и Нанси, выступил с сообщением о французских работах в Берлинском медицинском обществе на заседании 26 октября 1887 года, проходившем под председательством Вирхова; доклад Молля вызвал резкую критику [Moll, 1888]. Мейнерт, например, видел в гипнотической терапии «собачью преданность» («hiindische Untejochung») одного человека другому [Meynert, 1888, р. 498]. Гипноз является патологическим состоянием, считал он, и многократные сеансы могут привести к психическому расстройству. И сам Бенедикт способствовал сохранению недоверия к гипнозу, ибо занимал по отношению к нему более чем двойственную позицию; он претендовал на роль первопроходца в этой области в Австрии, но одновременно выступал против его практического использования и даже против его изучения. В статьях о лечении больных истерией, написанных им в 18£9 году, он предостерегал против широкого применения гипноза и внушения, пропагандируемых нансийцами, предпочитая им металлотерапию. Будучи яростным противником теорий Нансийской школы, Бенедикт [Benedikt, 1894] резко критиковал Крафт-Эбинга по поводу его экспериментов с сомнамбулами [Krafft-Ebing, 1893]. Бенедикт был достаточно видной фигурой, и, собираясь на стажировку в Париж, Фрейд обратился к нему за рекомендательным письмом к Шарко. Незадолго до отъезда Фрейд мог наблюдать гипнотерапию в частном санатории Оберштейнера, где он проработал три недели. Возможно, именно там Фрейд впервые попробовал свои силы в гипнозе, как это предполагает Джонс. Вернувшись в Вену, он хотел сразу же познакомить своих коллег с идеями Шарко о гипнотизме и прочел две лекции, одну 11 мая 1886 года в Клубе физиологов, а другую — 25 мая в Психиатрическом обществе, но столкнулся с той же враждебностью, какую встречали в Вене все защитники гипноза. Главным его противником оказался Мейнерт, прежний его руководитель в области церебральной анатомии (1883 — 1885), и с тех пор отношения между ними испортились.
Будучи горячим сторонником гипноза, Фрейд, однако, стал применять его во врачебной практике — в форме прямого внушения — только с декабря 1887 года, хотя его кабинет был открыт 25 апреля 1886 года. Как это объяснить? Прежде всего можно предположить, что Фрейд, стремясь привлечь побольше пациентов (как мы знаем, он женился в сентябре 1886 года), не решался прибегать к методу, который пользовался столь дурной славой. В начале своей врачебной деятельности он ограничивался популярной в те годы электротерапией. Джонс удивляется такому конформизму со стороны Фрейда (вспомним «бунтарский» характер лекции 15 октября) в то время, когда он уже владел гораздо более перспективным катартическим методом. Джонс пытается объяснить это скептицизмом, с которым отозвался об этом методе Шарко, когда Фрейд сообщил ему о нем в Париже. Однако этот довод не выглядит убедительным, поскольку вместо электротерапии Фрейд мог бы прибегнуть к гипнозу в его элементарной форме. Не исключено, с -другой стороны, что здесь сказалось подсознательное сопротивление; будучи сторонником гипнотизма, Фрейд избегал личной вовлеченности в психотерапевтическое отношение, к которому вынуждала его практическая гипнотерапия. Когда же он в конце концов решился применять гипнотическое внушение (в декабре 1887 года), результаты привели его в восторг. «Работа с помощью гипноза была чрезвычайно увлекательна, — говорит он. — В первый раз появилось чувство преодоления своего собственного бессилия, да и слава чудотворца была очень лестной» [Freud, 1925 А. р. 24]. В действительности оценка Фрейдом его собственного отношения к гипнозу в период, когда он занимался гипнозом на практике, претерпела изменения, поскольку в 1909 году в работе «Пять лекций о психоанализе» он заявлял: «Я скоро охладел к гипнозу, это ненадежное средство, в котором есть налет мистицизма» [Freud, 1909 А — 1910, р. 23]. Возможно, в этом высказывании отразился дух времени: 1909 год отмечен резко отрицательным отношением к гипнозу, распространившимся в медицинских кругах после смерти Шарко. Лишь после первой мировой войны началась «реабилитация» гипноза, связанная с его успешным применением при лечении военных неврозов. В 1918 году Фрейд, несомненно чуткий к современным веяниям, уже не говорит о своем отвращении к гипнозу; он даже допускает, что можно соединить «чистое золото психоанализа с медью прямого внушения» и вернуть гипнотическому воздействию должное место
[Freud, S.E., XVII, р. 168]. В 1925 году он с похвалой отзывается о терапевтических достоинствах катартического метода Э. Зиммеля, который применялся в немецкой армии в период первой мировой войны [Freud, 1925 А, р. 33]. Лишь спустя полтора года, то есть в мае 1889 года, Фрейд перешел от гипнотического внушения к катарти-ческому методу Брёйера1. Нерешительность Фрейда, возможно, объяснялась отношением Шарко к этому методу, а может быть, и собственным внутренним сопротивлением, ибо он мог опасаться, что вербальное общение с пациентом под гипнозом чревато слишком глубокой вовлеченностью, а она грозит поставить его в положение, в котором оказался Брёйер в ходе лечения Анны О. Во всяком случае, Фрейд имел серьезные и вполне понятные основания отказаться от прямого внушения. Ему скоро наскучило однообразие этого метода, который к тому же осложнялся неприятной ситуацией (1892): «Ни врач, ни больной не способны долго терпеть противоречие между отрицанием расстройства во время внушения и вынужденным признанием его существования вне внушения» [Freud, S.E., I, p. 141]. Однако, что самое главное, Фрейд интуитивно почувствовал важность того, что скрывалось за симптомами, и его исследовательский интерес был достаточно силен, чтобы преодолеть внутренние препятствия. Метод, который он начал теперь применять, «удовлетворяет также жажду знания у врача, имеющего право узнать что-то о происхождении тех явлений, которые он стремится излечить» [Freud, 1925 А, р. 27]. 1 Позднее Фрейд скажет, что он начал использовать метод Брёйера одновременно с применением гипноза. Однако это утверждение противоречит его же «Очеркам истерии», где сообщается, что катар-тический метод был применен им впервые при лечении Эмми фон Н., в мае 1889 года, то есть через полтора года после начала применения гипноза. Джонс, который обнаружил это противоречие, считает, что Фрейд неточен в первом своем высказывании [Jones, I, p. 265]. Редакторы лондонского издания (1955) ставят эту дату под сомнение, поскольку по ряду признаков можно предположить, что лечение пациентки могло начаться еще в мае 1888 года. Однако они сами заявляют, что вопрос остается пока нерешенным [Freud, S. Е., Н, р. 307]. Исследования Андерссона [Andersson, 1962, р. 74] о жизни Эмми фон Н. подтверждают, что лечение действительно началось весной 1889 года: в рукописи автобиографии одной из дочерей Эмми фон Н. говорится, что она вместе со своей матерью находилась в Истрии. когда до них дошли известия о трагедии в Майерлинге (в начале 1889 года), происшедшей незадолго до их возвращения в Вену.
Катартический метод Смена метода повлекла за собой трудности технического порядка. Пока Фрейд ограничивался прямым внушением под гипнозом, его, вероятно, не заботила глубина транса. Применение катартического метода сразу же резко поставило перед ним эту проблему, ибо этот метод требует глубокого гипноза. Между тем Фрейд заметил на практике, что ему не всегда удается добиться глубокого транса и, более того, некоторые пациенты вовсе не поддавались гипнозу. Он сделал вывод, что причина кроется в недостатках его методики; чтобы усовершенствовать ее, Фрейд в июле 1889 года отправился в Нанси вместе с одной из своих пациенток, у которой, как он писал, «гипноз никогда не достигал степени сомнамбулизма с последующей амнезией». [Freud, 1925 А, р. 25]. Бернгейму также не удалось добиться с этой больной лучшего результата. «Он откровенно признался мне, — продолжает Фрейд, — что ему удавалось добиться значительных терапевтических успехов с помощью внушения исключительно в условиях стационара и никогда с частными пациентами» [ibid., p. 25]. Такие слова, вложенные в уста Бернгейма1, кажутся довольно странными: удивительно, как мог Берн-гейм в это время даже в самой малой степени дискредитировать внушение. Это тем более странно, что два года спустя Фрейд сделал перевод книги Бернгейма «О внушении и его применениях в терапии» [Bernheim, 1886] и подчеркивал эффективность разработанного им метода: из 105 случаев в 81 достигнуто полное излечение и в 22 — частичное. Скорее всего, Бернгейм просто усомнился^ в возможности достаточно часто добиваться глубокого транса; об этом он говорил и в своем выступлении (мы уже упоминали о нем) на Конгрессе по гипнотизму 9 августа 1889 года, то есть всего через несколько недель после встречи с Фрейдом. Подчеркивание немногочисленности лиц, поддающихся глубоко- 1 Джонс приводит еще одну «любопытную» ошибку, допущенную в той же главе автобиографии. Фрейд говорит, что во время своего пребывания в Нанси он решил перевести на немецкий язык две работы Бернгейма. В действительности же одна из них была переведена им и опубликована годом раньше [Jones, I, p. 263].
му гипнозу, соответствовало общей эволюции взглядов Бернгейма, предпочитавшего гипнозу внушение в состоянии бодрствования. Из сказанного следует, что Фрейд передал слова Бернгейма в искаженном виде. Но в какой момент это произошло? Тридцать шесть лет спустя, в своей автобиографии [Freud, 1925 А], когда речь могла идти о простой ошибке памяти? Или же Фрейд сразу понял слова Бернгейма в том смысле, который больше всего соответствовал его собственным мыслям? Ведь, перейдя от прямого внушения к катартическому методу, Фрейд был склонен умалять значение внушения, а чтобы применять катартический метод, ему нужно было убедить себя, что глубокий гипноз легко достижим у многих пациентов. Возможно также, что Фрейд, имевший дело лишь с частной клиентурой, предпочел «не расслышать», что именно у этого контингента больных число случаев глубокого гипноза ограниченно. Есть и еще одна гипотеза: искажение слов Бернгейма могло произойти задним числом, когда все виды внушения утратили ценность в глазах Фрейда. Вернемся к Конгрессу по гипнотизму, который проходил с 8 по 12 августа 1889 года, в столетний юбилей Французской революции, ознаменованный многочисленными международными встречами и торжественным открытием Эйфелевой башни. Фрейд, Бернгейм и Льебо прибыли в Париж вместе в начале августа и записались в число участников Конгресса по гипнотизму, а также Международного конгресса по физиологической психологии (с 6 по 10 августа), большинство докладов которого было посвящено психологическим аспектам гипнотизма ( в то время как на Конгрессе по гипнотизму рассматривалить только медицинские аспекты)1. 1 Джонс не упоминает об участии Фрейда в этом первом Конгрессе по физиологической психологии [Cong. Int. Psychol., 1889]. Второй, состоявшийся в 1892 году, назывался Конгрессом по экспериментальной психологии, а третий, проходивший в 1896 году, получил название Психологического конгресса, сохранившееся и поныне. (Двадцатый конгресс проходил в Токио с 13 по 19 августа 1972 года). Конгрессы по гипнотизму были очень редкими: второй из них состоялся в 1900 году, а третьего Парижу пришлось ждать до 1965 года. Да и на нем гипноз был допущен как бы «по протекции», поскольку это был Международный конгресс по гипнозу и психосоматической медицине. В том же 1889 году с 5 по 10 августа в Париже проходил и Международный психиатрический конгресс.
Несмотря на интерес к проблеме гипноза, Фрейд, судя по всему, мало бывал на заседаниях, предпочитая прогулки по городу, где тремя годами ранее он провел четыре месяца. 9 августа он выехал обратно в Вену. На следующий день [см. Chertok, 1960] Буррю и Бюро выступили с докладом, где излагался случай применения метода, весьма сходного с катартическим: восстановление в памяти пережитого в прошлом эпизода и отреагирование. Их работы послужили отправной точкой для Жане при создании его метода оживления прошлого эмоционального опыта. Если бы Фрейд не уехал, он мог бы сделать сообщение о катартическом методе, и тогда многократно дебатировавшийся вопрос о приоритете в этой области мог бы быть прояснен. Столь явное отсутствие интереса у Фрейда кажется парадоксальным: ведь именно в этот период он активно практиковал гипноз: перевел и снабдил предисловием книгу Бернгейма (1888) и написал хвалебную статью [Freud, S.E I, p. 91] о книге Фореля «Гипнотизм», вышедшей в свет незадолго до конгресса [Forel, 1889]. Сам Фрейд ни разу не давал объяснения своему поспешному отъезду, и нам остается лишь теряться в догадках. Возможно, его равнодушие к работе конгресса связано с Шарко. Хотя именно Шарко должен был стать почетным председателем Конгресса по гипнотизму и действительным председателем Конгресса по физиологической психологии, его не было в это время в Париже, и он отсутствовал на обоих, и второй конгресс открыл за него вице-председатель Рибо. Бенедикт, один из вице-председателей Международного психиатрического конгресса, также не появлялся, под предлогом отсутствия Шарко, на заседаниях обоих конгрессов. Отсутствие Шарко, говорил Бенедикт, позволяло Нансийской школе одерживать верх в дискуссиях [Вепе-dikt, 1889]. Возможно, Фрейд последовал примеру Шарко из глубокого уважения к учителю, а может быть, опыт, приобретенный им во время поездки в Нанси, уже подсказывал Фрейду, что ему предстоит отказаться от гипноза ради другого метода.
Отказ от гипноза Около пяти лет (1887 —1892) Фрейд регулярно применял гипноз в своей врачебной практике. Затем он ограничил сферу его использования, а с 1896 года совсем перестал обращаться к гипнозу как к лечебному средству и лишь от случая к случаю прибегал к нему в целях эксперимента. Чем же был вызван этот отказ? Фрейд видел недостаток гипноза в том, что он непонятен, не может применяться в широких масштабах, и в особенности в том, что он маскирует те сопротивления [Freud, 1904, р. 261], анализ которых составляет главную часть психотерапевтической процедуры. Разумеется, все эти доводы рационального порядка сыграли свою роль. Лагаш считает, что неприменимость гипноза в широких масштабах послужила главной причиной решения Фрейда, ибо, пишет он, «если бы все па--циенты были гипнабельны, психоанализ вовсе не появился бы» [Lagache, 1952, р. 7]. По мнению Джонса, основным мотивом было то, что гипноз скрывал сопротивления пациента [Jones, I, p. 268]. Был, возможно, и еще один мотив, обусловленный прагматической установкой Фрейда: не почувствовал ли он, что при тогдашнем уровне научных исследований вряд ли удастся проникнуть в тайну гипноза? В связи с этой стороной личности Фрейда Джонс пишет: «Фрейд был прежде всего первооткрывателем: его всегда привлекали такие проблемы, которые открывали возможность интересных научных исследований. Если же он такой возможности не предвидел... его интерес быстро угасал; размышлять над непостижимым было для него лишь тратой времени и умственных сил» [Jones, III, p. 358]1. 1 И снова, поскольку речь идет о Фрейде, хочется внести некоторые уточнения: Фрейд обладал открытым умом и не отказывался «размышлять над непостижимым»; об этом свидетельствует, например, его интерес к телепатии (и сам Джонс это признает). Он не стал, правда, предпринимать эксперименты в этой области, но там, где, как ему казалось, он видел явления телепатии, он, несомненно, размышлял над ними; так, в 1921 году он писал Каррингтону: «Если бы сейчас моя научная карьера только начиналась, а не завершалась, я, возможно, не искал бы другой области исследования, несмотря на трудности, которые она в себе таит» [Freud, Correspondance, p. 364]. К тому же он никогда не видел в телепатии ничего мистического; во всяком случае, он этого не опасался. Зато он «не любил гипноз» и приписывал ему, как мы видели, «мистический» характер. Такое отношение представляется парадоксальным, если согласиться с тем, что телепа-
Отметим, что первые объяснения, исходящие от самого Фрейда, касаются отсутствия гипнабельности. В «Пяти лекциях о психоанализе», после приведенного отрывка мы читаем: «Когда я обнаружил, что, несмотря на все усилия, я могу погрузить в гипнотическое состояние лишь небольшую часть своих больных, я решил отказаться от этого метода...» [Freud, 1909A —1910, р. 23]. Конечно, в решении Фрейда оставить гипноз соображения рационального порядка играли свою роль, и нелегко определить долю каждого из них, однако тут действовал также фактор иного рода, который не только побудил Фрейда отказаться от гипноза, как он сам об этом говорит, но и послужил, по нашему мнению, решающим толчком к открытию трасфера. Мы имеем в виду достопамятный эпизод, когда одна из пациенток Фрейда бросилась ему на шею; эту сцену описывает он сам: «Однажды мне довелось пережить опыт, который в самом ярком свете доказал мне то, что я давно уже подозревал. В тот день я проводил сеанс гипноза с одной из наиболее податливых моих пациенток, с которой мне блестяще удавалось связывать приступы болей с породившими их в прошлом причинами. Таким образом я снял очередной приступ, и, когда затем разбудил больную, она бросилась мне на шею. Неожиданный приход одной из служащих избавил меня от неприятного объяснения!, но с этого дня мы, с обоюдного согласия, прекратили гипнотическое лечение. Я был достаточно хладнокровен, чтобы не отнести этот инцидент на счет своей личной неотразимости, и мне казалось теперь, что я уловил природу мистического элемента2, тия по крайней мере столь же таинственна — или «мистична», — как и гипноз. Ниже мы рассмотрим вопрос о том, не присоединялся ли у Фрейда к «страху перед мистикой» «страх перед эротикой». Высказывалось предположение, что интерес к телепатии у Фрейда возник во Франции. В самом деле, Жане прочитал на эту тему лекцию в Париже 30 ноября 1885 года [Janet, 1886 В]. Фрейд находился в это время в Париже и мог присутствовать на ней, но факт этот не доказан. Сам же Фрейд всегда утверждал, что в период своей парижской стажировки он не знал даже имени Жане. 1 Да, разумеется; однако, если бы Фрейд проводил свои сеансы в непременном присутствии ассистентки и «знаменитый эпизод» не имел бы места, открыл ли бы он трансфер? 2 Бенедикт также употреблял слово «мистический» по отношению к гипнозу, однако между французским mystique и немецким ту-stisch имеется различие в смысле, о котором речь пойдет далее.
скрытого в гипнозе. Чтобы устранить или хотя бы избежать его, мне пришлось отказаться от гипноза» [Freud, 1925 А, р. 40 — 41]. ОТКРЫТИЕ ТРАНСФЕРА Поскольку Фрейд отказался объяснять поведение пациентки своей «личной неотразимостью», он подразумевал наличие какого-то «третьего лица» между ним и ею. И следовательно, логично видеть здесь зародыш понятия трансфера. К сожалению, мы не можем точно датировать этот эпизод, поскольку автобиография не дает нам никаких указаний на этот счет. К тому же только в книге Джонса мы находим единственное упоминание об этом инциденте1. Согласно Джонсу, Фрейд рассказал об этой истории Брёйеру, чтобы успокоить его в связи с неприятным случаем с Анной О. Действительно, Брёйер, встревоженный инцидентом с Анной О., отказывался в течение длительного периода заниматься истерией. Лет десять спустя2, сообщает Джонс [Jones, I, p. 249], Брёйер пригласил Фрейда на консультацию по поводу случая истерии; однако, узнав, что речь идет о фантазме беременности, Брёйер, опасаясь повторения давнего эпизода, не сказав ни слова, поспешил покинуть дом. В этот период Фрейд, по словам Джонса, старался оживить интерес Брёйера к истерии, и в частности уговаривал его опубликовать статью о случае Анны О. Колебания его друга, как постепенно понял Фрейд, вызывались инцидентом, прервавшим лечение, и его новое бегство утвердило Фрейда в этом предположении. Именно тогда Фрейд, желая подбодрить Брёйера, и рассказал ему эпизод, о котором говорилось выше; это могло случиться не позднее 28 июня 1892 года, ибо этим днем датировано письмо Фрейда к Флиссу, где упоминается о намерении Брёйера опубликовать в сотрудничестве с Фрейдом работы по истерии. Конечно, трудно претендовать тут на абсолютную точность, но, по-видимому, согласие Брёйера было получено вскоре 1 Анна Фрейд лично заверила нас, что ни в опубликованных, ни в неопубликованных письмах ее отца не содержится упоминаний об этом инциденте. 2 Невозможно выяснить, с какого момента Джонс ведет отсчет времени. Возможно, имелось в виду начало лечения Анны О. или его заключительный эпизод. —1033
после сообщения Фрейда. Сам инцидент произошел несколько раньше, но не ранее мая 1889 года, когда Фрейд начал применять катартический метод. Если допустить, что идея трансфера зародилась у Фрейда под влиянием этого личного эпизода, то к моменту беседы с Брёйером она уже получила некоторое развитие. В самом деле, как пишет Джонс, «в тот день Фрейд сообщил ему [Брёйеру], как его больная бросилась ему на шею в любовном порыве, и объяснил, почему неприятные происшествия такого рода следует рассматривать как результат трансферентных феноменов, характерных для некоторых разновидностей истерии» [Jones, I, p. 276]. Что же касается даты открытия трансфера, то два новых факта, приведенные в первом томе лондонского издания сочинений Фрейда (1966), позволяют с большим основанием, чем до сих пор, отнести ее к июню 1892 года. В этом же томе сообщается, что работа «Psychische Behandhmg» (Seelenbehandlung) опубликована впервые не в 1905 году, как обычно считалось, а в 1890-м1. Там имеется, кроме того, перевод статьи Фрейда («Hypnose») в «Therapeutisches Lexikon» Антона Бума [A. Bum, 1891], обнаруженной только в 1963 году [Freud, S. Е., I, 105—114]. В этих двух работах по гипнозу, датированных 1890 и 1891 годами, слово «трансфер» еще не встречается. Следовательно, это_открытие произошло между временем написания статьи 1891 года и 28 июня 1892 года. Возможно даже, что происшедший с Фрейдом неприятный эпизод имел место после выхода в свет этой 1 Работа Фрейда «Psychische Behandlung» появилась в медицинском руководстве (Die Gesundheit) в 1905 году. Однако, как только теперь стало известно, это было уже третье издание этого руководства. Первое (с текстом Фрейда), которое вышло в свет в 1890 году [Freud, 1890], включало также главу Эрбена [Erben, 1890] о «nicht stoff-lichen Krankheiten des Nervensystems (Nevrosen)», то есть о заболеваниях sine materia нервной системы, или неврозах. Наряду с истерией, Эрбен относит к этой рубрике эпилепсию, мигрень, неврастению, базедову болезнь и т. д. Эта глава хорошо иллюстрирует тогдашнее представление о «неврозах»: они считались заболеваниями нервной системы [Rosenthal. Klinik der Nervenkrankheiten]. Психиатрия же, напротив, занималась только психозами [Krafft-Ebing, Lehrbuch der Psychiatrie]. Однако прежние нозологические критерии были далеки от теперешних; например, то, что сегодня относят к числу неврозов навязчивых состояний или даже фобий, входило тогда в категорию психозов: бытовали такие термины, как «психоз сомнения», «бред прикосновения» и т. д.
статьи, ибо в ней не упоминается об эротических осложнениях, связанных с гипнозом. Обсуждая вопрос о том, нужно ли присутствие третьего лица на гипнотических сеансах (об этом много спорили в то время), Фрейд высказывался скорее отрицательно. Итак, по-видимому, все эти события (инцидент между Фрейдом и его пациенткой, совместная консультация с Брёйером и попытки его успокоить) произошли в указанный промежуток времени. Известно к тому же, что после злополучного эпизода Фрейд решил отказаться от гипноза. Элизабет фон Р. была первой пациенткой, которую он лечил без применения гипноза осенью 1892 года. Эта дата согласуется с нашими гипотезами. Трансфер и защита врача Объясняя Брёйеру поведение некоторых пациентов с помощью трансфера, Фрейд прежде всего успокоился сам; однако позднее, в процессе совместной работы над «Очерками истерии», Брёйер заявил в связи с феноменом трансфера: «Это самое важное из всего, что мы собираемся открыть миру» [Freud, 1925 В, р. 280]. В этой работе вопросу о трансфере уделено довольно мало места, и притом только в тексте Фрейда. Рассматривается только либидинозная форма трансфера, а нам известно, что в дальнейшем концепция трансфера нашла гораздо более широкое применение. Однако в рамках нашей темы нас интересует именно использование понятия «трансфер» в период «Очерков истерии» (1895), то есть в период его зарождения. Итак, каким же оно было в то время? «Желание, испытываемое пациенткой в данный момент, оказывалось связанным со мной в силу некоей неизбежной навязчивой ассоциации, — пишет Фрейд.— В этом «мезальянсе», который я называю ложным раппортом, возникающий аффект тождествен тому-аффекту, который когда-то побудил пациентку вытеснить запретное желание. С тех пор как я это понял, всякий раз при подобной вовлеченности в отношения с пациенткой я могу предполагать существование трансфера и ложного раппорта. Странное дело, при подобных обстоятельствах больные неизменно впадают в это заблуждение» [Freud, 1895, р. 245 — 246]. Далее Фрейд подчеркивает, что «пациентки, впрочем, посте-
пенно начинали понимать, что при подобном трансфере на врача приходится говорить об ошибке влечения, которая рассеивается с завершением психоаналитического лечения» [ibid., p. 246]. Это было совершенно новое истолкование сущности межличностного отношения. Само собой разумеется, цель нашей работы заключается не в том, чтобы изложить многочисленные способы применения трансфера при лечении больного, а в том, чтобы показать, как он воздействует на позицию врача. Теперь врач больше не чувствует себя лично вовлеченным в либидиноз-ные побуждения своей больной: трансфер позволяет ему сохранять дистанцию между собой и пациенткой; он дает ему возможность спокойно наблюдать развивающийся перед ним процесс. В течение ста лет до открытия Фрейда психотерапевтов преследовал осознанный или бессознательный страх перед возможными эротическими осложнениями, возникающими в ходе межличностной связи; отныне они могли чувствовать себя свободными от этих опасений, как, например, Брёйер после разъяснений Фрейда. Да и сам Фрейд обрел в трансфере защиту против возможных эмоциональных устремлений своих пациенток, а следовательно, и против своих собственных возможных искушений. Напомним в этой связи, что, начиная с теории флюида, использования магнитов и до «нейрофизиологического субстрата», были разработаны многочисленные приемы с целью (подсознательной, но неизменной) деперсонализировать отношение между врачом и пациентом. Любопытно, что трансфер — эта безусловная и лишенная всякой искусственности реальность, открытие которой стало революционным переворотом в психотерапевтической методике,—позволяет наконец придать этому отношению личностный характер, но в то же время, как это ни парадоксально, приводит к тончайшей форме деперсонализации, так как вводит между двумя участниками отношения как бы третье лицо. Позволим себе заметить, что с этой точки зрения (новый парадокс!) трансфер вновь оказывается в русле все той же «профилактики», необходимость которой бессознательно преследовала всех практикующих психотерапевтов!
Кроме того, существует еще и опасность «трансфера-панацеи». Точнее, речь идет о том, что некоторые исследователи путают смысл понятий «трансфер» и «отношение» как в частной врачебной практике, так и в клинической терапии и преувеличивают роль транс-ферентного (то есть прошлого, фантазматического, «нереального») элемента в отношении вплоть до полного отрицания в нем всего строго актуального, оригинального и неповторимого. В ответ раздаются протестующие голоса, напоминающие о том, что классическое психоаналитическое лечение не сводится к установлению трансфера [Nacht, 1963; Greenson, Wexler, 1969]. Нет сомнения, что трансфер и его использование открыли огромные перспективы. Тем не менее в плане межличностных отношений такие понятия, как «родство», «симпатия», «гармония», «доброта» или «душевное тепло» (о «любви» мы поговорим позже), нельзя объяснить одним только трансфером. И тот, кто захочет проникнуть в глубинную сущность межличностного отношения, «общения», «обмена», будет вынужден признать, что в этой области неизвестное значительно превышает то, что точно установлено. Нам приходилось уже говорить об отношении Фрейда к истерикам, как в связи с Анной О., так и по поводу больных, наблюдаемых им в Сальпетриере. В рациональном плане Фрейд живо интересовался научной проблемой, связанной с этими больными, однако, в аффективном плане его отношение было двойственным — смесью страха и влечения. Эта двойственность не замедлила проявиться, когда Фрейд начал сам лечить истерию. Тогда он лучше понял, как важны были такие больные для его исследований, и стал испытывать к ним чувство благодарности. Этим объясняется благожелательность Фрейда, резко отличавшаяся от обычной недоброжелательности, а то и агрессивности врачей того времени по отношению к истерикам. Нам известно, в частности, высокое мнение Фрейда об Эмми фон Н. «Доктор Брёйер и я, — пишет Фрейд, — довольно давно и близко знакомы с г-жой фон Н.... и мы часто не могли сдержать улыбки, сравнивая характерологические черты ее личности с описанием психики истериков, какое издавна встречается в книгах и в представлении
врачей... Мы оба видели в г-же фон Н. доказательство того, что истерия не исключает ни безупречного нрава, ни стремления к поставленным целям1. Мы имели дело с замечательной женщиной, чья нравственность, серьезное отношение к своему долгу, поистине мужской ум и энергия, образованность и любовь к истине производили на нас обоих сильное впечатление, а ее забота о благе людей, стоящих ниже ее в обществе, ее врожденная скромность и изящество манер делали ее подлинной дамой высшего света» [Freud, 1895, р. 81]. Нарисованный Фрейдом портрет выглядит несколько идеализированным. Во всяком случае, позднее (1924), вернувшись к случаю г-жи фон Н., Фрейд без всяких комментариев рассказал о ее раздорах с дочерьми и добавил: «Г-жа фон Н. выгнала обеих своих дочерей и отказала им в материальной помощи, несмотря на их бедственное положение»2. Андерссон провел углубленное исследование случая Эмми фон Н. [Andersson, 1965], использовав разнообразные документы (в том числе неизданную автобиографию одной из ее дочерей, которую он любезно передал нам для ознакомления) и собрав свидетельства 1 Уже Брике [Briquet, 1859] выступил против этой враждебности по отношению к истерикам. Он пришел к выводу, что «истерия вовсе не является той позорной болезнью, одно упоминание о которой вызывает в представлении далеких от медицины людей, да и многих врачей, строку нашего великог о поэта: «Вся ярость впившейся в добычу Афродиты»; напротив, она объясняется тем, что женщина обладает чувствами, самыми благородными и достойными восхищения, чувствами, доступными только ей» [Briquet, 1859, р. VII]. Такая успокоительная «десексуализация» истерии вкупе с симпатией, которую питал Брике к своим больным, несомненно, помогала ему в его деятельности. И эта симпатия напоминает нам слова Фрейда об истериках, и в частности об Эмми фон Н. Однако отношение Фрейда в ряде пунктов отличается от отношения Брике. При всей своей благожелательности Фрейд не превозносил специфически женские черты своих пациенток; он даже с похвалой отзывается о «мужском» характере Эмми фон Н. Известно, что за исключением любви к жене, которая отличалась ярко выраженной женственностью, Фрейд испытывал интеллектуальное тяготение к женщинам с несколько мужским складом характера. Надо полагать, такова была его личная склонность, однако «андроцентризм», который ставят ему в упрек, был довольно распространенным в его эпоху. Так, например, Бенедикт посвящает женщинам целую главу, где немногие похвалы ни в коей мере не уравновешивают резких суждений о «неполноценности слабого пола» [Benedict, 1895, р. 181—188]. 2 Мы бы перевели эти слова несколько иначе: «Она выгнала обеих дочерей, запретив себе оказывать им помощь, несмотря на их бедственное положение» [Freud, G.W., I, p. 162].
многих знавших ее людей. Он установил, что она родилась в Германии в 1848 году и умерла в 1925-м. В 1871 году она вышла замуж за богатого промышленника, вдовца старше ее на сорок лет, и имела двух дочерей, родившихся в 1872 и1874 годах. Муж умер вскоре после рождения второй дочери, оставив вдове одно из самых больших состояний в Европе. В этот период и начались нервные расстройства и душевные терзания: молва обвиняла ее в отравлении мужа; началось судебное расследование, но эксгумация дала отрицательный результат. Однако подозрения упорно преследовали ее, и ее имя по-прежнему имело в «высшем европейском обществе» скандальную известность. С этого времени Эмми фон Н. ограничилась меценатской и филантропической деятельностью, отказалась от светской жизни и окружила себя художниками, учеными и писателями. С 1887 года она поселилась в замке в Швейцарии. Она проявляла явное пристрастие к врачам, с которыми она встречалась на водах или приглашала к себе на жительство в качестве «частных врачей» (Leibarzte!x). Страдая нервными расстройствами, она обращалась к врачам по всей Европе: к Огюсту Форелю в Швейцарии, к Фрейду в Вене. Зимой 1893/94 года она прошла в Стокгольме долгий курс лечения сном: Форель направил ее к Веттерстранду (стороннику Нансийской школы), известному тем, что он проводил лечение длительным гипнотическим сном [Wetterstrand, 1891]2. Конец ее жизни был омрачен тяжелыми конфликтами с дочерьми, о которых говорит Фрейд. Наконец, в возрасте 70 лет она влюбилась в человека моложе себя, но затем отказалась от брака с ним, обнаружив, что он присвоил значительную часть ее состояния. До этого эпизода окружающие не считали ее душевнобольной, а относились к ней как к экстравагантной женщине. Но после этой злополучной истории она, судя по всему, оказа-- лась во власти бредовых идей, считая (без оснований, как заверил Андерссона ее финансовый поверенный), будто она вконец разорена и ей не на что доживать остаток дней. Напомним, что случай с Эмми фон Н. был одним из 1 Лейб-медик (нем). 2 Жане назвал клинику Веттерстранда «дворцом спящей красавицы». Сам Жане также практиковал лечение сном; в Советском Союзе к нему иногда прибегают и теперь [Chertok, 1954].
пяти представленных Брёйером и Фрейдом в качестве типичных случаев истерии. В 1950-е годы диагнозы Брёйера и Фрейда были оспорены. Гошен [Goshen, 1952], например, который был не психоаналитиком, а скорее «антипсихоаналитиком», отнес все пять случаев к шизофрении. В 1956 году Сюзанна Рейхард (в статье, напечатанной в «Psycho-analytic Quaterly») высказалась за диагноз шизофрении у Анны О. и Эмми фон Н. и истерии у трех остальных пациенток. Мы не будем обсуждать здесь справедливость этих по меньшей мере рискованных точек зрения. Тем не менее в наше время происходит пересмотр нозологических концепций; кроме того, диагнозы пограничных случаев (borderlines) становятся все более частыми. Так, Шур [Schur, 1972, р. 38] считает, что случай Анны О. следовало бы сегодня отнести к числу пограничных. С исторической точки зрения нам важно проследить кривую подъема и падения интереса к истерии. В эпоху Шарко и Фрейда истерия составляла предмет исследований, продуктивность которых несомненна, затем интерес к ней стал все больше ослабевать, о чем, в частности, свидетельствует название работы Бабинского[Ва-binski, 1909] «Расчленение традиционной истерии. Пи-фиатизм». Даже сами психоаналитики посвятили ей в этот период мало исследований. В годы перед второй мировой войной частота наблюдаемых истерических феноменов как будто уменьшилась, и одновременно возросло число некоторых проявлений «навязчивости», объясняемых, как принято думать, социально-культурными свойствами современного индустриального и чрезмерно «автоматизированного» общества. Это кажущееся уменьшение пытались объяснить тем, что наше общество в сексуальном плане стало менее репрессивным, чем прежде (поскольку считалось, что запреты «порождают» истерию). Ильза Вейт [Veith, 1965, р. 274] в уже упоминавшейся исторической работе утверждает даже, что истерия «почти исчезла». В действительности ничего подобного не произошло. Форма болезни, возможно, изменилась (наблюдается меньше моторных нарушений и больше болевых ощущений), и, судя по всему, она чаще встречается теперь в терапии, чем в неврологии; но само существование истерии сейчас более неопровержимо, чем когда
бы то ни было. Среди прочих примеров важно отметить, что истерическая конверсия, выражение аффектов через тело, обнаруживает растущую неспособность наших врачей со всей их специализацией и «техническим оснащением» установить подлинный диалог с больным. Больной же, не имея того внимательного и исполненного готовности помочь собеседника, каким был в прежние времена старый семейный доктор, прибегает к тем или иным физическим знакам в своем стремлении к общению. В наше время, впрочем, признается, что по крайней мере половина больных, лечащихся у терапевтов, имеют те или иные «функциональные» нарушения, а среди них у известного количества больных (установление точного процента таких больных весьма затруднительно) обнаруживаются симптомы, вызванные конверсионными процессами истерического характера. Наблюдается и оживление интереса к истерии: она (вместе с трансфером) заняла заметное место среди тем, представленных на 28-м Международном психоаналитическом конгрессе, состоявшемся в Париже в 1973 году. Различные однодневные симпозиумы, посвященные истерии, проводились во Франции. В США в издании «Standard nomenclature deseases» 1951, 1961 годов фигурировал термин «Conversional reaction», в то время как термин «Hysterical personality» вновь появился только в издании 1961 года. Несмотря на эту «реабилитацию», некоторые авторы еще и сегодня хотели бы вовсе изъять из употребления само слово «истерия». Так, Гьюз [Guze, 1970] согласен сохранить термин «Conversion symptom»J (или reaction), однако по поводу того, что он называет истерией (что, по-видимому, в Standard nomenclature соответствует Hysterical personality, он напоминает, какой страх, позор и остракизм сопровождают проказу; подобно тому как проказа стала, как известно, «болезнью Хансена», Гьюз предла- 1 Conversional symptom отличается, по мнению Гьюза, моно-симптомностью: это или афония, или задержка мочи, или слепота и т. п. (все перечисленные им симптомы — классические для истерии). Истерию, напротив, он считает полисимптомной, ибо она дает картину (нередко созданную и драматически усиленную самим больным), где сочетаются различные виды боли, чувство тревоги, желудочно-кишечные нарушения, расстройства менструального цикла, нарушения в сексуальных и супружеских отношениях, патологическое пристрастие к лечению и приему лекарств, к хирургическим операциям и госпитализации и т. п.
гает, из тех же соображений, переименовать истерию в «синдром Брике». Такое запоздалое и неожиданное признание заслуг выдающегося французского клинициста отчасти компенсирует — если можно так выразиться— то забвение, которым окружено было его имя на родине: один из авторов настоящей книги (Л.Ш.) недавно опросил по этому поводу полтора десятка молодых (и не слишком молодых) психиатров-психотерапевтов: имя Брике было им совершенно неизвестно. Лишь будущее покажет, удастся ли свести «отжившее» понятие «истерия» к «синдрому Брике». И, быть может, последнее слово — по крайней мере в этом долгом отступлении — мы предоставим психоаналитикам: в мае 1968 года на своем 55-м ежегодном собрании Американская психоаналитическая ассоциация посвятила специальный коллоквиум «пересмотру понятия истерии». Организатор коллоквиума в письме к одному из авторов настоящей книги по поводу показанного нами фильма высказал такое трезвое соображение общего характера: теперь, когда как будто все сказано и сделано для того, чтобы точно определить («precise and literal understanding»), что такое истерия, выясняется, что мы нисколько не приблизились к цели. Вернемся, однако, к Эмми фон Н.: в своем суждении об этой пациентке Фрейд, по-видимому, впал в заблуждение, которое не может нас не удивлять. Надо сказать, что он не раз ошибался в оценке людей (в частности, своих учеников) и, по собственному (парадоксальному) признанию, не был Menschenkenner, то есть не «разбирался в людях» [Sachs, 1945, р.56]. Эйсслер [Eissler, 1970, р.235], приводя сходное суждение из книги Джонса, отказывается сам в это поверить. Между тем разве нельзя допустить, что гениально одаренному человеку может быть свойственно и некоторое простодушие? Когда Фрейд полагал, что невроз у его пациенток возникает в результате сексуальных домогательств со стороны их отцов, он, несомненно, проявлял наивность — ведь он готов был даже допустить, что его собственный отец не составлял исключения1 и поступал подобным образом с его сестрами (напомним, что 1 «Mem eigner [Vater] nicht ausgeschlossen» [Freud, S. E., I, p. 259]. Стрейчи указывает, что эта фраза была опущена в немецком издании «Рождения психоанализа» [Freud, 1956]. Во французском издании она была заменена точками.
и Бенедикт рассказывал о сходных «фактах» насилования взрослыми маленьких девочек). Построенная на этих предпосылках теория («теория совращения») рухнула в 1897 году, оставив Фрейда в глубокой растерянности. Однако это недолгое «заблуждение» (состоявшее в том, что Фрейд принял за чистую монету вымыслы пациенток, порожденные инфантильными фантаз-мами инцеста) привело его к ряду открытий первостепенной важности, и в частности к открытию детской сексуальности (встреченному неодобрением и даже скандалом). Другим проявлением легковерия со стороны Фрейда была его временная приверженность к некоторым экстравагантным теориями Флисса (например, к «теории периодичности» или к теориям невроза назального рефлекса; поверив в последнюю, Фрейд перенес несколько операций, проведенных самим Флиссом; самого же Флисса, многократно подвергавшего себя операциям в области носа, следует, по-видимому, отнести к категории больных, страдающих «патологическим пристрастием к хирургическим операциям»). Некритическая доверчивость — одна из многих черт сложных отношений Фрейда и Флисса (по этому поводу см.: Jones, 1953—1958: Freud, 1956; Mannoni, 1968; и особенно Schur, 1972, где приведен ряд неизданных писем). Впрочем, никто не отрицает, что Флисс, несмотря на «невероятные» преувеличения в своих теориях, играл для Фрейда роль интеллектуального стимулятора, с одной стороны, и «аффективного катализатора»— с другой, то есть, как говорит Шур, нечто вроде лица, являвшегося объектом трансфера (transferenceli-ke figure) в период самоанализа Фрейда. Что же касается Эмми фон Н., то напрашивается предположение, что Фрейд оказался под влиянием своей обаятельной пациентки. Возможно, он и в других случаях не оставался равнодушным к привлекательности, какой нередко обладали истерички; пользуясь выражением, которым Джонс определил чувства Брёйера к Анне О. [Jones, I, p. 247], можно сказать, что у Фрейда наблюдался «выраженный контртрансфер». При всем том Фрейд был человеком твердых принципов и стремился всегда, даже в мыслях, хранить верность своей невесте, а потом и жене; он не мог, следовательно, не мобилизовать систему защиты против
испытываемых им искушений. Описывая инцидент, возникший между Брёйером и Анной О., он отвергал даже возможность самому оказаться жертвой подобного злоключения, ссылаясь на то, что он не обладает неотразимостью своего друга. Стремясь еще больше успокоить самого себя даже после «изобретения» трансфера, Фрейд в течение некоторого времени закрывал глаза на роль сексуального фактора в истерии и гипнозе и придерживался их физиологической трактовки в духе Сальпетриерской школы. Это заставило Фрейда игнорировать многие явления: маловероятно, чтобы такой эрудированный ученый, как Фрейд, не был знаком с докладом Байи и работами магнетизеров XIX века, которые ясно указывали на возможность существования в гипнозе эротического фактора. В своей работе «Psychische Behandlung» (1890) Фрейд затрагивает, правда, поверхностно и эпизодически, проблему любовного элемента в гипнотическом отношении. В связи с гипнотическими галлюцинациями он пишет: «Заметим попутно, что вне гипноза, то есть в реальной жизни, безоговорочная доверчивость, какую испытывает гипнотизируемый к гипнотизеру, встречается только у ребенка по отношению к любимым родителям; аффективное подчинение одного человека другому, включающее такую степень покорности, находит лишь один, но полный аналог в любовных отношениях при безраздельной преданности [voller Hingebung]. Это соединение глубокого восхищения и доверчивой покорности — самая характерная черта любви» [Freud, 1890, р. 296]. В приведенной цитате легко выделить две мысли, получившие существенное развитие в дальнейшем: во-первых, наличие в гипнозе отношения типа родители — ребенок (которое содержит в зародыше понятие повторения в настоящем прошлого опыта); во-вторых, сходство гипнотического отношения с любовью — как известно, Фрейд вновь обратился к этой идее и развил ее в работе «Психология группы» [Freud, 1921]. Вернемся, однако, в 1890 год, когда Фрейд лишь мимоходом коснулся этих идей; он не обратился к ним даже в работе о гипнозе, опубликованной в следующем году. Следует сказать, что идеи не были оригинальными, поскольку они высказывались и другими авторами: инфантильная регрессия у пациента под гипнозом была
описана еще в эпоху животного магнетизма, а сходство гипнотического отношения с любовью было известно, как мы видели, с конца XVIII века. Среди современников Фрейда о любовном характере отношений пациента к гипнотизеру писал Бине в своих «Этюдах экспериментальной психологии» [Binet, 1888], причем его изложение весьма сходно с фрейдовским из вышеупомянутой работы. Фрейд был хорошо знаком с работами Бине, поскольку в «Очерках истерии» [Freud, 1895, р. 4] он ссылается на другую его книгу, «Изменения личности» [Binet, 1892], где излагается метод, похожий на катарти-ческий метод Брёйера и Фрейда. Бине писал: «Магнетизируемый подобен восторженному любовнику, для которого на всем свете не существует ничего, кроме предмета его любви» [Binet, 1888, р. 249]. Фрейд как будто совершенно забыл эти фундаментальные положения: статья, где они содержатся, не была помещена в «Ge-sammelte Schriften» [1924] и появилась лишь в посмертном издании «Gesammelte Werke» [G. W]. Либо Фрейд упустил ее из виду, либо не счел достойной внимания. Впрочем, сам Фрейд [Freud, 1925 А, р. 25] говорил, что ничего не публиковал между 1886 и 1891 годами: первая вышедшая после 1886 года работа, которую он упоминает, — это статья о детских церебральных параличах, написанная совместно с О. Рие [Freud, 1891 А]. В статье 1921 года Фрейд не говорит о том, что вопрос о любовном характере гипноза уже рассматривался им в «Psychische Behandlung», а сравнение гипнотизера с родителем приписывает одному из своих учеников. С точки зрения Фрейда, Ференци [Ferenczi, 1909] «прав, когда говорит1, что гипнотизер, приказывая пациенту заснуть — с этого, собственно, и начинается гипноз,— играет в его глазах роль родителей» [Freud, 1921, р. 142]. Любопытно, что сам Фрейд нигде и ни разу не указал на очевидную взаимосвязь между отношением родитель — ребенок в гипнозе (которое было уже отмечено им в 1890 году, как и другими исследователями) и происхождением самой идеи трансфера. Быть может, ему была неприятна мысль, что он «вывел» трансфер из гипноза? Напомним здесь, что еще в большей мере, чем само понятие трансфера, в основе всякого психоаналитического лечения лежит его фактическое применение, 1 «Hat herausgefunden» означает просто «открыл».
однако теория и практика его использования были окончательно разработаны только в 1912—1917 годах. В случае пациентки Доры [Freud, 1905 В, р. 105] Фрейд задним числом понял, что не использовал полностью это открытие и поэтому потерпел неудачу. Таким образом, идеи Фрейда о любовном характере гипноза оставались в его сознании под спудом, на «теоретической стадии». Они как бы не затрагивали его. И лишь вследствие злополучного инцидента они всплыли из глубин его бессознательного и послужили материалом для разработки концепции трансфера и истолкования гипноза. Позднее Фрейд скажет, что он уже с давних пор «подозревал», каков истинный характер гипноза, и поначалу именно этим объяснялось его нежелание применять гипноз на практике. Однако страсть к исследованию оказалась сильнее сопротивления, но ненадолго. Резкая перемена произошла в день злополучного инцидента, когда Фрейду пришлось «почувствовать на самом себе» эротический заряд, таящийся в гипнотическом отношении. Его «подозрения» сразу же превратились в уверенность; начиная с этого момента система защиты, которой он ограждал себя, оказалась уже недостаточной. Таким образом, несмотря на всю свою предусмотрительность, Фрейду довелось пережить такую же сцену, что и Брёйеру, но он не относил ее на счет неотразимости, какой, по его мнению, обладал его друг. На собственном опыте Фрейд пришел к выводу, что личность врача, независимо от того, «неотразим» он или нет, не имеет отношения к возникновению подобных эпизодов и что чувства, проявляемые пациенткой, должны относиться к кому-то другому. Именно это он и объяснил Брёйеру, когда некоторое время спустя рассказал ему о своем приключении. В аналогичных ситуациях они повели себя по-разному: один обратился в бегство, другой сумел сохранить хладнокровие. Можно считать, что найденное решение успокоило Фрейда, ибо концепция трансфера переносила аффективные устремления больных с личности врача на третье лицо. Добавим также, что в момент, когда эта мысль пришла Фрейду в голову, понятие трансфера было еще очень туманно и не могло обеспечить ему надежную систему защиты. Гений Фрейда проявился в том,
что он понял, какую пользу для науки можно извлечь из этой догадки, и путем дальнейших исследований довел ее до стадии зрелой теории. От трансфера к сексуальной этиологии неврозов и к самоанализу Итак, понятие трансфера зародилось у Фрейда в связи с вышеупомянутым инцидентом. Вероятно, мы вправе предположить, что мысль о сексуальной этиологии неврозов также возникла или прояснилась именно в этот момент. Фрейд писал в 1914 году: «Тот факт, что трансфер в его грубо сексуальной форме влечения или враждебности наблюдается в ходе лечения любого невроза, хотя ни одна из сторон (ни врач, ни пациент) не хочет и сознательно не вызывает его появления, всегда казался мне неопровержимым доказательством сексуального происхождения сил, порождающих невроз» [Freud, 1914, р. 76]. Фрейд не назвал точной даты, когда он пришел к концепции сексуальной этиологии неврозов, хотя указал дату возникновения своей теории сновидений. Можно, однако, предположить, что она появилась вскоре после открытия трансфера. Действительно, инцидент, приведший к открытию трансфера, произошел, по-видимому, незадолго до июня 1892 года, а первый набросок теории этиологии неврозов содержится в недатированной рукописи, относящейся, по-видимому, к концу 1892 года [Freud, 1956, р. 59]. Можно предположить, что открытие трансфера сняло последний внутренний запрет, который мешал Фрейду сформулировать положение о сексуальном характере неврозов. Джонс заявляет, что второе открытие (сексуальная этиология неврозов) вызвало у Фрейда «сильный шок» и что иначе и быть не могло у человека столь «пуританского» склада, как Фрейд [Jones, I, p. 299]. К тому же Фрейд страдал невротическими расстройствами, и само возникновение этой теории внезапно поставило Фрейда перед его собственными сексуальными проблемами. Согласно Джонсу [ibid., p. 335—337], эти расстройства приняли серьезную форму к 1890 году, то есть именно тогда, когда Фрейд систематически практиковал гипноз. В 1895 году они особенно -обострились, а примерно к 1900 году исчезли. Можно предполо-
жить, что это обострение было связано с шоком, о котором говорилось выше. Конечно, открытие трансфера должно было успокоить Фрейда по поводу природы любовных притязаний и порывов пациенток. Но быть может, он не был спокоен относительно своих собственных желаний: отсюда и конфликт со своим «Сверх-я», который осложнился другими факторами и отозвался в глубинах его бессознательного. В 1897 году с целью исследовать этот конфликт и, возможно, таким образом излечиться Фрейд провел самоанализ, в результате которого его душевное состояние улучшилось. Джонс справедливо указывает, что период, когда Фрейд больше всего страдал от своего невроза, совпал с годами самой плодотворной творческой активности. «Невротические симптомы были одними из тех окольных путей, которыми материал бессознательного пытался всплыть на поверхность» [Jones, I, p. 335]. Если психоаналитическая литература охотно превозносит роль Анны О. в возникновении психоанализа, то она равным образом могла бы воздать должное и той неизвестной больной, которая в один прекрасный день бросилась Фрейду на шею и способствовала тем самым появлению ряда фундаментальных открытий. Но можно предположить—и в этом весь юмор ситуации,— что больная, несомненно, подавила бы свой порыв, если бы Фрейд следовал обычаю (столь распространенному в то время) проводить сеансы гипноза в присутствии третьего лица. Гипотеза, уточняющая историю открытия трансфера, которая была выдвинута одним из авторов настоящей книги [Chertok, 1968], не была отвергнута Эйссле-ром [Eissler, 1971, р. 305], поскольку он оценивает упомянутый эпизод как «решающий» в создании психоанализа и считает, что с этого момента Фрейд оказался «вынужденным (was bound) открыть трансфер и его природу». Он напоминает мимоходом фразу Фрейда («Я был достаточно хладнокровен 1, чтобы не отнести этот инцидент на счет моей личной неотразимости...») и задается вопросом, в котором, по сути, уже содержит-ся проблема ее истолкования. «Но много ли найдется 1 «Nuchtern genug» лучше перевести «достаточно хладнокровен», чем «modest enough» (достаточно скромен) лондонского издания, которое цитирует Эйсслер.
людей, — восклицает Эйсслер, — обладающих достаточной силой характера, чтобы противостоять такому искушению? Даже теперь, когда психоаналитикам в силу их профессиональной подготовки известна природа трансфера и они должны быть готовыми к тому, что их ждет, многие из них склонны относить на счет своих собственных достоинств положительные высказывания пациенток, а на счет трансфера — только отрицательные». Что именно понимает Эйсслер под «искушением» (temptation)? Испытываемое Фрейдом искушение пойти навстречу любовным призывам своей пациентки? Или приписать себе особую привлекательность? Слово «temptation» по крайней мере двусмысленно (мы убеждены, что Эйсслер имел в виду вторую гипотезу). В любом случае мы не собираемся отрицать, что Фрейд был, как повторяет Эйсслер, гениальным ученым. Но стоит ли изображать его сверхчеловеком? Если Эйсслер хотел сказать, что Фрейд сознательно отверг призывы своей больной, то в этом он как врач не проявил никакой особой доблести. Если же рассматривать сдержанность Фрейда по отношению к своим донжуанским побуждениям, то здесь речь идет, как нам кажется, о менее «лирических» вещах: Фрейд как мужчина (в этот период, то есть до своего самоанализа) попросту был недостаточно уверен в себе; это, как мы знаем, было свойственно его характеру. Отметим, впрочем, что пациентки не бросаются на шею к своему врачу без всякой причины; возможно, поведение Фрейда выдавало «выраженный контртрансфер»: он бессознательно испытывал известное влечение к своей больной и она бессознательно это почувствовала 1. 1 Искушение, принимающее форму опасного поступка (acting out), существовало во все времена (и уже Секретный доклад Байи привлекал к этому внимание). Такое искушение существует еще и в наше время. Однако (не в этом ли особенность нашего permissive society— общества вседозволенности?) кое-кто рекомендует в некоторых случаях и для блага больного love treatment (лечение любовью). По крайней мере именно так благодушно назвал д-р Шепард [She-pard, 1971] свою книгу, посвященную sexual intimacy between patients and psychotherapists (сексуальной близости между пациентами и психотерапевтами). Заглавие невольно вызывает в памяти «Влюбленного магнетизера» де Виллера, хотя сходство между ними на этом и кончается. В книге Шепарда говорится об одиннадцати случаях
Если бы это было и так, это ничуть не умаляет гения Фрейда. Не служит ли ошибочное истолкование его собственных побуждений — провидческое заблуждение, приведшее к открытию трансфера, — парадоксальным, но непреложным свидетельством его гения? В дальнейшем мы еще вернемся к этим гипотезам. Проблемы, связанные с трансфером Защитная функция трансфера для врача была показана в работе Саса [Szasz, 1963], который, как и мы, приводит пример Брёйера, успокоенного объяснением Фрейда. Автор считает, что это объяснение было поводом для открытия Фрейда, но не объясняет, каким образом Фрейд к нему пришел. Он замечает только, что, раз Фрейд был в этом инциденте не участником, а наблюдателем, ему нетрудно было соблюдать дистанцию. «Я попытался показать,—пишет Сас, — что, поскольку Анна О. не была пациенткой Фрейда, ему легче было взять на себя по отношению к ее эротическим токам роль наблюдателя, чем в том случае, если бы они были направлены на него самого» [Szasz, p. 441]. Конечно, случай Анны О. должен был взволновать Фрейда и побудить его к размышлениям о роли врача по отношению к больной. Однако мы думаем, что на самом деле идея трансфера возникла в уме Фрейда лишь тогда, когда с ним самим произошло нечто подобное, когда из наблюдателя ситуации он превратился в ее участника. Ибо если, как полагает Сас, трансфер должен защищать врача от исходящей от пациента «эротической угрозы», то возможно, что Фрейд «изобрел» его в ситуации, где он был затронут лично. Ясно, что при отсутствии точных биографических (сам автор не участвовал ни в одном из них) более или менее продолжительных сексуальных отношений между больной и врачом, не имевших лечебной цели. Согласно автору, в шести случаях наблюдается положительный результат, в трех- отрицательный и в двух — никакого. Автор, не колеблясь, делает выводы насчет правил соответствующего «терапевтического поведения». Мастере и Джонсон [Masters, Jonson, 1970], работающие в институте, где лечат сексуальные расстройства, рекомендуют в качестве «практических работ» в редких случаях, касающихся «одиноких холостяков», прибегать к помощи добровольных и специально отобранных «партнерш». Однако, отвечая на вопросы Шепарда [Schepard, p. 7—8], оба исследователя чрезвычайно скептически отозвались о love treatment как психотерапевтическом средстве. 178 ' •. .. данных любое объяснение приобретает характер гипотезы. Строя нашу гипотезу на основе пережитого Фрейдом опыта, мы надеемся все же, что она находится в русле психоаналитической эпистемологии. И разве знаменитый сон Фрейда памятного 24 июля 1895 года об «инъекции Ирме» не утвердил его в мысли, что сновидение есть реализация скрытого желания? Хотя Фрейд открыл трансфер в ходе практического применения гипноза, он все же решил вскоре отказаться от него. Трансфер как самая надежная защита врача должен был его успокоить (если только у Фрейда не сохранилось бессознательное опасение: быть может, любовь гипнотизируемого к гипнотизеру возникает не только в результате трансфера?)1. К тому же трансфер в глазах Фрейда представлял собой препятствие для лечения, сопротивление процессу восстановления в памяти прошлого опыта, как он сам указывал в 1895 году в «Очерках истерии». Отсюда и решение Фрейда отказаться от гипноза. Но, перейдя к новой методике, он почти сразу открыл трансфер. Открытие удивило Фрейда, но он сумел превратить препятствие в полезное орудие: анализ сопротивлений и трансфера стал, как известно, главным элементом психоаналитического лечения. Если мы считаем, что упомянутый инцидент послужил отправной точкой для открытия трансфера, то мы должны признать, что истолкование этого эпизода ставит немало проблем. Мы уже касались вопроса о чувствах, которые мог питать Фрейд к своей больной. А каковы были ее чувства? Что означал этот эмоциональный порыв, толкнувший ее к врачу? Нет никакой уверенности в том, что чувства, проявленные к Фрейду, не были обращены лично к нему, тем более что применявшиеся им сеансы массажа приводили к тесной физической близости между ним и пациентками. Приемы гипнотизации в то время предполагали более частые непосредственные контакты с больным, чем в современной практике гипноза2 (уже хотя бы потому, что транс-ферентные «токи» были тогда еще неизвестны). Нет, 1 См. главу «Любовь и трансфер». 2 Из статьи «Psychische Behandlung» [Freud, 1890] нам известно, что при гипнотической индукции Фрейд иногда делал пассы на очень близком расстоянии от лица и тела пациентов. В работе «Гипноз» [Freud, 1891 В] он упоминает о подобной методике пассов, которую он использовал для погружения пациента в более глубокий сон.
следовательно, ничего невозможного в том, что эротизм пациентки Фрейда был вызван непосредственно физическим возбуждением, что вовсе не благодаря гипнозу она достигла состояния регрессии, способствующей возникновению трансферентных чувств. Нельзя полностью исключить предположение, что именно ошибочное объяснение этого случая и привело Фрейда, как это ни парадоксально, к одному из самых плодотворных его открытий. Но разве не ошибки суждения проложили путь и к другим его открытиям? Разве не излишняя доверчивость по отношению к пациенткам, якобы совращенным их отцами, подтолкнула Фрейда к исследованию психической реальности, к созданию теории детской сексуальности и эдипова комплекса? В истории науки, как мы уже говорили в связи с Шарко, встречается немало примеров подобных «провидческих ошибок»1. Эта проблема истолкования наряду с другими проблемами, о которых здесь уже шла речь, вынуждает нас признать, что в теоретическом плане понятие трансфера еще далеко не полностью изучено. Тем не менее оно представляет собой важнейшее операциональное понятие и основу любого лечебного процесса. Существует много других научных понятий, которые, оставаясь теоретически неясными, оказываются бесспорно эффективными при их практическом применении. В известном докладе Лагаша «Проблема трансфера» [Lagache, 1952] приводится множество различных трактовок этого понятия. Ида Макалшш [Macalpine, 1950] показала недостаток наших знаний в этой области. И наконец, в уже упомянутой более поздней статье Саса [Szasz, 1963], к которой нам еще придется вернуться, дан критический обзор различных определений трансфера. Мы не собираемся здесь останавливаться на всех нерешенных вопросах и рассматриваем лишь период «возникновения идеи трансфера», когда была известна только его либидинозная форма. В заключение мы хотели бы остановиться на весьма дискуссионном вопросе о природе любви, возникающей на основе трансфера. 1 Академик Жан Бернар в работе «Величие и соблазны медицины» [J. Bernard, 1973] расценивает «истерию Шарко» просто как «период увлечения мифами». Он пишет в' заключение: «Всем известно, чем это кончилось».
Любовь и трансфер Любовь, возникающая в гипнотическом состоянии, считается типичным примером любви, связанной с трансфером. Между тем фраза Фрейда о «мистическом элементе, скрытом в гипнозе» [Freud, 1925 А, р. 41], далеко не ясна. Двусмысленно уже само слово «мистический», ибо во французском языке оно имеет религиозную окраску, в немецком же (mystisch) может приобретать также значение (этимологически обоснованное) «таинственный», «загадочный» (в английском переводе mysterious). Можно допустить, что в уме Фрейда сосуществовали оба эти значения, так что, определяя любовь, возникающую при гипнозе в условиях трансфера, словом mystisch он хотел подчеркнуть ее двойственный характер— необычный и возвышенный. Уже в 1921 году он говорил: «Гипнотическое отношение заключается в полном любовном самозабвении, лишенном какого бы то ни было сексуального удовлетворения» [Freud, 1921, р. 128]1. Гипноз, пишет далее Фрейд, обладает «такими чертами, как состояние влюбленности без прямых сексуальных проявлений, чертами, пока недоступными для рационального объяснения. Во многих отношениях гипноз еще трудно понять, и характер его представляется мистическим» [ibid., p. 129]2. Когда Фрейд опять столкнется с любовью, связанной с трансфером в психоанализе, он снова припишет ей ту же безличность и чистоту, что и любви в гипнотическом состоянии. «Любовь пациентки,—скажет он в 1915 году, — вызвана самой психоаналитической ситуацией, а не личными достоинствами, которыми он [врач] может отличаться» [Freud, 1915 А, р. 118]3. Пос- 1 На основании собственного опыта Фрейд, вероятно, допускал, что было бы неточно всегда определять гипнотическую любовь как платоническую: ведь пациентка, кото'рая бросилась ему на шею, несомненно стремилась к физическому удовлетворению. 2 В 1898 году Жане писал о существовании «совершенно особого рода» любви, но при этом не видел в ней ничего «мистического». 3 Еще раз отметим здесь андроцентризм Фрейда: он говорит о «Arzt» (враче-мужчине) и о «Patientin» (пациентке-женщине). В 1915 году среди его учеников было очень мало женщин и в их числе Лу Андреас-Саломе и Элен Дейч; в 1919 году венская группа насчитывала 5 учениц. Предвидел ли Фрейд в 1915 году, что в один прекрасный день среди психоаналитиков будет множество женщин, а среди их пациентов — немало мужчин? Напомним здесь рассказ Де-
тоянно исключая плотский элемент из этой любви, врач оказывался под двойной защитой против эротического потенциала межличностного отношения: любовь пациентки не обращена к нему и не направлена к физическому удовлетворению. Где же тот Фрейд, которого обвиняли в пансексуализме? Напротив, он принимает различные меры предосторожности, чтобы избежать искушений и сохранить «чистоту». Стремясь в той же работе разграничить «подлинную любовь» и «любовь, связанную с трансфером», Фрейд не смог прийти к вполне определенным выводам. Прежде всего, охарактеризовав трансферентную любовь как «воспроизведение фактов прошлого, повторение детских реакций» [ibid., p. 126], он добавляет, что «в этом сущность всякой любви», что «не существует любви, которая не имела бы своего прототипа в детстве». И далее он пишет: «Ничто не дает нам оснований отрицать, что чувство любви, которое возникает в процессе психоанализа, подобно настоящей любви» [Ibid., p. 127]. Однако он выделяет несколько черт, свойственных любви, связанной с трансфером,— в частности, отсутствие чувства реальности, — которые отличают ее от обычной любви. Впрочем, он тут же добавляет: «Не будем забывать, что именно эти аномальные черты и составляют сущность состояния влюбленности» [ibid., p. 127]. Вероятно, как раз вследствие невозможности четко определить, что именно в трансферентной любви «реальное», а что — нет, Фрейд предусмотрительно советует не показывать сразу пациентке иллюзорность ее любви к врачу. Ведь речь идет прежде всего о том, чтобы не допустить повторного вытеснения того «влечения», которое «всплывает на поверхность». В уже цитированной статье Саса указано на сложность этой пробемы. Определить долю реального и долю ирреального можно только по оценке самих участников отношения, но ведь суждения психоаналитика и личный опыт пациента вовсе не обязательно совпадают; как правило, не существует надежного средства, чтобы узнать, кто из них ближе к «истине»., Кристиан Давид [David, 1966] опубликовал интерес-ную работу под заглавием «Метапсихологические раз- лёза о том, что его магнетизировала «девица», и тот факт, что среди «практикующих последователей» Пюисегюра была г-жа Р.
мышления о состоянии влюбленности». Изучая состояние влюбленности, автор столкнулся с проблемой, которую мы здесь поставили: не слишком ли сузится наше понимание любви, если свести ее к «повторению детских реакций»? Он с блеском доказывает, что истинная любовь включает в себя внетрансферентные, неповторяющиеся элементы, прогрессивные, а не регрессивные движения. «Состояние влюбленности, — пишет он, — это новое рождение, а не только повторение: оно подобно транспонированной мелодии забытого прошлого опыта» [David, 1966, р. 217]. В определении любви он делает упор на «новое, а не на повторное, на синтез, а не на диссоциацию» [ibid., p. 218]. Как уже отмечалось, при любом отношении, при любом «взаимодействии» возникают и совершенно новые элементы. Мы не станем здесь обсуждать теории Кристиана Давида; стоит лишь признать вслед за ним наличие четкого различия между двумя типами любви, как перед нами встанет вопрос о том, каковы же критерии, по которым можно было бы отнести к тому или иному типу любовь пациентки к своему врачу. Автор не дает ответа на этот вопрос. В уме читателя может возникнуть даже некоторая путаница в связи с тем, что при феноменологическом описании «классического» состояния влюбленности К. Давид берет в качестве примера любовь, возникающую при гипнозе, которая обычно рассматривается как образец собственно трансферентной любви. Возможно, в такой путанице повинен избранный автором метод, его попытка истолковать любовь на основе гипноза. Вслед за Фрейдом К. Давид полагает, что «правильнее было бы объяснить состояние любви гипнозом, чем наоборот» [Freud, p. 128]. Однако такой метод, с помощью которого один загадочный феномен объясняется через другой, не менее загадочный, неспособен, как нам кажется, привести к удовлетворительным результатам; как мы увидим далее, рассматриваемые феномены требуют различного подхода. Представления Фрейда о гипнозе в период, когда он разрабатывал психологию «Оно», претерпели изменения у его последователей, и в частности у сторонников теории психологии «Я». Мы не станем обсуждать здесь теорию эгопсихологии гипноза, развитую в работах Гилла и Бренман [Gill & Brenman, 1959]. Скажем толь-
ко. что при объяснении гипноза не следовало бы ограничиваться исследованием только сферы влечений, оставляя в стороне телесную, «сенсомоторную» сферу [Kubie, Margolin, 1944]. Согласно Гиллу и Бренман, гипноз— это «нечто вроде регрессивного процесса, который может вызываться ослаблением мыслительной и сенсомоторной активности или же реактивацией архаического отношения с гипнотизером» [Gill, Brenman, p. XIX—XX]. Определение роли трансфера дает повод для споров. Если для Гилла и Бренман трансфер — это составная часть гипноза, то Кьюби [Koxbie, 1961] рассматривает его (а также и регрессию) как эпифеномен, как следствие, а не причину гипнотического состояния. Он считает, что с психологической точки зрения гипноз не представляет собой ничего специфического. Его специфика связана, по-видимому, главным образом с психофизиологической сферой, в которой, следовательно, и нужно искать ключ к разгадке. Что же касается любви, то, по нашему мнению, ее особая таинственная природа должна изучаться в психологическом плане исследования чистых влечений (разумеется, мы оставляем в стороне физиологический аспект физической любви). Таким образом, состояние гипноза1 и состояние любви располагаются на двух разных уровнях сознания: хотя трансферентные элементы могут играть роль в обоих состояниях, их глубинная природа неодинакова, и для их объяснения следует использовать различные методы исследования. Если и в любви, и в гипнозе есть внетрансфе-рентные моменты, то в гипнозе, кроме того, могут обнаруживаться моменты, которые выходят за пределы любых межличностных отношений. В любом случае гипнотическая связь не обязательно представляет собой «полное любовное самозабвение»; в настоящее время гипнотическое отношение уже не рассматривается, как когда-то, прежде всего как либидинозное подчинение мазохистского типа. Английский психоаналитик Гарольд Стюарт [Stewart, 1963] считает даже, что гипнотизируемый одновременно и любит и ненавидит гипнотизера и что эта враждебность — самый важный аспект гипнотической ситуации. Из этих различных гипотез следует, что эротиче- 1 Состояние, само существование которого, повторяем, остается спорным.
ский элемент нельзя считать неотъемлемой частью гипнотического состоянияг. Природа гипноза по-прежнему остается неизвестной. Речь, по-видимому, идет об индуцированном состоянии регрессии, при котором всплывают на поверхность самые разнообразные либидинозные и агрессивные переживания детского возраста, имеющие трансферентный характер. В психоаналитическом отношении наблюдается та же ситуация. Ида Макалпин пишет: «Проявления трансфера в психоанализе представляют собой замедленное отображение («slow motion picture») проявлений трансфера в гипнозе; они возникают с некоторым запаздыванием, развиваются медленно и постепенно, а не сразу, как при гипнозе» [Macalpine, 1950, р. 519]. Не следует к тому же забывать, что в процессе психоаналитического лечения, так же как и при гипнозе (в этом последнем случае—чаще ввиду более тесной близости), возникает я реальное общение двух людей, иногда— разного пола. «Как бы тяжела ни была болезнь, она не лишает нас нашего пола»,— писал когда-то Байи. Словом, «реальное» и «ирреальное», «настоящее» и «прошлое» тесно переплетены между собой, так что проблема истинной природы любви, связанной с трансфером, чрезвычайно сложна. ПОЕЗДКА В НАНСИ При изучении отношения Фрейда к гипнозу нельзя недооценивать важную роль, которую сыграли в его открытиях эксперименты с постгипнотическим внушением; ее можно сравнить с ролью экспериментальных 1 Гилл и Бренман [Gill & Brenman, 1959, p. 29] считают, что эротические фантазмы не специфичны для гипноза, что они возникают при гипнотическом отношении не чаще, чем при любом другом виде глубокого психотерапевтического отношения. Этот взгляд разделяет и Джозефина Хилгард [Hilgard, 1970]; она утверждает, что гипнотическое отношение не обязательно содержит в себе эротический элемент, а в ряде случаев может быть даже безличным. Возникает вопрос, не следует ли глубже осмыслить богатые нюансами мысли Жане о «совершенно особом роде любви», о «потребности в дз'ховном руководстве», о «потребности любить и быть любимым» и наметить пути их дальнейшего развития. Эти мысли не так уж далеки от идеи Фрейда о «состоянии влюбленности, лишенном прямой сексуальной направленности». Не идет ли здесь речь о симбиотическом «слиянии» на «допредметном» уровне?
параличей, о которых говорилось выше. Вероятно, именно в Нанси те мысли, которые возникли у Фрейда при изучении экспериментальных параличей (а также большой истерии), обрели адекватную форму и влились в общий поток идей, приведших его к созданию собственной концепции Бессознательного. Именно в Нанси он получил «сильнейшие впечатления, которые навели его на мысль о существовании мощных, но скрытых от сознания человека психических процессов» [Freud, 1925 А, р. 24]. (О постгипнотическом внушении см. вторую часть настоящей книги.) Обогащенный знаниями, полученными в Сальпе-триерской клинике, Фрейд обратился к трудам Нансий-ской школы и в 1888 году перевел на немецкий язык работу Бернгейма «О внушении...» [Bernheim, 1888 В]. Если пребывание в Париже показало ему, какие богатые экспериментальные возможности таит в себе гипноз, то в Нанси он пришел к тому же выводу на основании экспериментов, в ходе которых испытуемый выполнял по пробуждении различные действия, внушенные ему под гипнозом. Позднее Фрейд скажет, что «теперь в процессе гипноза оно [бессознательное] впервые стало чем-то реальным, ощутимым и доступным экспериментальному исследованию» [Freud, 1923, р. 192]. Фрейд познакомился с этими опытами еще раньше, при переводе работы Бернгейма, а в 1889 году он смог лично присутствовать на экспериментах Льебо и Бернгейма, сказав по этому поводу: «Если бы работы Льебо и его учеников сводились только к исследованию этих повседневных, но замечательно интересных феноменов (постгипнотического внушения и внушения в состоянии бодрствования) и обогащению психологии новым экспериментальным методом... то и тогда им было бы обеспечено место среди важнейших научных открытий нашего века» [Freud, 1889, р. 99]. Эти строки появились в «Wiener medizinische Wo-chenschrift» (23 ноября 1889 года) в статье, посвященной анализу книги Фореля «Der Hypnotismus». Первая часть статьи Фрейда вышла в этом еженедельнике 13 июля предыдущего года. В промежутке состоялась поездка Фрейда в Нанси. Чувствовал ли он интуитивно важность постгипнотического внушения для своих будущих открытий (а увиденные им позднее опыты Берн-
гейма подтвердили его интуитивные прозрения) или же похвалы в адрес Льебо были им добавлены к ранее написанному тексту уже после встречи с ним? За долгие годы своей деятельности Фрейд неоднократно приводил феномен постгипнотического внушения в доказательство существования бессознательного. Через полвека после поездки в Нанси в последней— неоконченной — работе, которой он дает английское название «Some elementary lessons in psycho-analysis» [Freud, 1938], Фрейд подробно описывает увиденный им ранее эксперимент. Испытуемый получил под гипнозом приказ открыть после пробуждения зонт над головой врача; он выполнил этот приказ. Затем, отвечая на вопрос о мотивах своего поступка, испытуемый с неуверенностью сказал, что, как ему показалось, идет дождь, а врач, намереваясь уйти, пожелал, чтобы зонт был открыт. Не зная истинных мотивов своего поступка, испытуемый построил объяснение, которое было явной рационализацией. Фрейд приводит этот опыт в качестве одного из трех примеров, доказывающих существование бессознательного; два другие — это интуитивные решения задач и обмолвки [Freud, 1938, р. 283—285]. Напомним еще об одном эксперименте Бернгейма с постгипнотической амнезией; этот опыт имел историческое значение, а для Фрейда, который присутствовал при его проведении, он послужил отправной точкой для коренной перестройки его психотерапевтической методики. Испытуемые, выходя из состояния сомнамбулического гипноза, не помнили ничего из того, что происходило во время сна. Но по настоянию гипнотизера (при необходимости гипнотизер клал руку на лоб испытуемого) в памяти пациента всплывает то, что он пережил под гипнозом. Фрейд, полагая, что его собственные больные и без гипноза «тоже должны знать все то, к чему ранее давал доступ лишь один гипноз», решил применить этот метод, чтобы «вернуть сознанию забытые события и отношения» [Freud, 1925 А, р. 41—42]. Он отказался от гипноза, а позднее и от наложения рук и перешел к методу свободных ассоциаций; однако он по-прежнему предлагал больному лечь на кушетку. Остановимся попутно на понятии «искусственный», которое, возможно, указывает на один из путей разви-
тия мысли Фрейда: постгипнотическая амнезия, несомненно, столь же искусственна, как и экспериментальные параличи Шарко. В обоих случаях Фрейд мог видеть, как нечто «создается и уничтожается» одной лишь силой мысли. Но если в первом случае возникает физический симптом (паралич), то во втором — психический феномен (амнезия). Однако тот факт, что можно «создавать и уничтожать амнезию», бесспорно доказывает, что можно «управлять» памятью, воспоминанием—короче, состоянием сознания («Bewusstsein»). Фрейд извлек пользу из учений обеих французских школ, однако в их споре он не занял определенной позиции, хотя часто говорят, что он встал на сторону Нансийской школы. Джеймс Стрейчи в одном из своих комментариев 1966 года [Freud, S. Е., 1, р. 67—68], посвященном отношению Фрейда к теории гипноза и внушения, указывает на некоторые колебания Фрейда в связи с расхождением между Шарко и Бернгеймом. Он отмечает, что между 1888 и 1921 годами мэтр психоанализа пять раз выступал против Бернгейма, и приводит один случай, когда Фрейд частично встал на защиту его взглядов: на самом же деле Фрейд (под влиянием визита в Нанси в 1889 году, как полагает Стрейчи) в некрологе Шарко, написанном в 1893 году [Freud, 1893 В], поддержал мысль Бернгейма о внушении как центральном элементе гипноза, подчеркнув при этом неточность применяемого Бернгеймом термина «внушение». Стрейчи приводит в заключение ту фразу из письма Фрейда А. А. Робаку 1930 года [Freud, Corres-pondance, p. 430—431], которая как будто подтверждает его колебания: «Что касается гипнотизма, то я выступаю против Шарко, но при этом не полностью согласен с Бернгеймом». В неуверенности Фрейда нет ничего удивительного, поскольку в центре расхождений между Нансийской и Сальпетриерской школами находился феномен, природа которого, как признавал Фрейд, была неизвестна. И в наше время невозможно вынести окончательное суждение о расхождениях между соматическими теориями Сальпетриера и психологическими теориями Нанси: каждая из них находит свое историческое оправдание и дополняет другую, каждая внесла важный вклад в становление современной психотерапии. Часть вторая ОТКРЫТИЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОГОМы не претендуем на первенство в изучении истории бессознательного до Фрейда. Мы полагаем, однако, что нам удалось раскрыть здесь строго определенный ее аспект. Среди наших предшественников назовем, к примеру, Уайта [Whyte, 1960], исследующего эту проблему главным образом в литературном и философском" планах, или же Элленбергера [Ellenberger, 1970]: его уже упоминавшийся здесь обобщающий труд «Открытие бессознательного» может служить учебником по всеобщей истории психиатрии и динамической психотерапии. В СССР спустя длительный период, который характеризовался отсутствием интереса к бессознательному, тоже появилась серьезная работа на эту тему [Бассин, 1968]; сохраняя в целом критическую позицию по отношению к Фрейду, автор признает и некоторые его заслуги (см. подробный обзор Куперника [Koupernik, 1969]). Упомянем также и книгу Анзье «Самоанализ Фрейда» [Anzieu, 1975], в ней приводятся весьма интересные данные о развитии мысли Фрейда. Многие исследователи подчеркивают влияние, которое оказала на Фрейда немецкая литература и философия XIX века, и это вполне справедливо. Как отмечает Анзье, «понятие бессознательного — не новость для тех, кто воспитывался в традициях немецкой культуры» [Anzieu, 1975,1, p. 152]. Мысль о бессознательной, инстинктивной жизни, обнаруживающейся главным образом в сновидениях или в психической болезни, глубоко укоренилась в умах немецких романтиков. Читая Ницше или Шопенгауэра, нельзя также не поражаться удивительному сходству их теорий с некоторыми понятиями Фрейда. Это особенно заметно у Ницше: именно ему мы обязаны, к примеру, термином «Оно» (в немец-
ком оригинале — «das Es») для обозначения инстинктивных влечений. Более того, эту концептуальную близость чувствовал и сам Фрейд: по его собственному признанию, в течение долгого времени он старался не читать Ницше, опасаясь, как бы его влияние не оказалось слишком глубоким [Freud, 1925 А, р. 60]. В области психологии Фрейду были хорошо известны взгляды Иоганна Фридриха Гербарта (1776—1841), которого высоко ценили оба его учителя — Брюкке и Мейнерт. Конечно, он давно был знаком с этим автором, так как «Lehrbuch der empirischen Psychologie» («Учебник эмпирической психологии») Г. А. Линднера [G. A. Lindner, 1858]), который Фрейд штудировал в последнем классе гимназии, был поистине энциклопедией гербартовских идей. Уже у Гербарта мы встречаем понятия психического конфликта, бессознательного и подавления. Правда, эти термины употреблялись в контексте интеллектуалистской психологии, очень далеком от будущей фрейдовской концепции. И вместе с тем несомненно, что знакомство с идеями Гербарта уже в самый ранний период оказало серьезное влияние на формирование фрейдовской концепции психической жизни как системы, в центре которой находится конфликт между противоречивыми представлениями. Можно назвать и многих других авторов за пределами Франции (например, Теодора Лштпса)1, которые также оказали заметное влияние на фрейдовскую разработку понятия бессознательного. Не случайно, однако, что именно в Париже Фрейд целенаправленно занялся психологией неврозов и сделал первые шаги к своему будущему открытию. Ведь Фрейд подходил к бессознательному не как теоретик, а как практикующий врач. Именно здесь французское влияние было для него решающим. Французская мысль в целом сохраняла более тесную связь с декартовской философией сознания, чем немецкая, и поэтому во Франции на протяжении всего XIX века феномены бессознательного были предметом столь обширных экспериментальных исследований, как нигде в Европе. По этой причине нам 1 О влиянии Теодора Лшшса (1851—1914), профессора психологии в Мюнхене, на Фрейда см. письмо Фрейда к Флиссу от 26 августа 1898 года и примечание к нему [Freud, 1954, р. 260—261]. 190 кажется очень интересным проследить в рамках нашего исследования, как возникло понятие бессознательного во французском научном языке. Первые догадки Со времен глубокой древности философы придавали большое значение снам, а также вторичным (измененным или трансовым) состояниям, которые включают более или менее выраженный гипнотический момент. Они знали, что в таких состояниях могут всплывать воспоминания, забытые в состоянии бодрствования, и предполагали, что при этом усиливается способность к «эндоскопии» и телепатии. Они знали также, что такие состояния сопровождаются нарушением чувственных восприятий (гипоестезия или гиперестезия). В некоторых религиях способности людей с такого рода нарушениями использовались для предсказания будущего. Трансовые состояния время от времени возникали— столь же самопроизвольно и спонтанно — при коллективных религиозных неврозах, например у луденских одержимых монахинь (1633) или во время массового экстаза молящихся (около 1730) у гробницы канонизированного янсенистского дьякона Франсуа Парижского. Отметим, кстати, что в таких же условиях практикуют всякого рода шаманы и знахари. Вплоть до конца XVIII века такие явления относили к области религиозной мистики или рассматривали их как эпидемии истерии, к которым лучше вообще не привлекать внимания. В течение долгого времени, и особенно начиная с Парацельса, мистики пытались лечить психосоматические расстройства, вызывая у больных состояние транса, что делало их более внушаемыми и способствовало «чудодейственному» исцелению. Франкмасоны, к которым принадлежал и Месмер, нередко лечили в своих ложах подобным чудодейственным образом. И эта практика, и это знание были достоянием лишь немногих посвященных. Только Месмеру с его почти параноидальным упорством удалось привлечь к себе внимание академий (1784), ученых и врачей. С тех пор пришлось признать бессознательное в трех его аспектах: 1) сновидения; 191 2) состояния сомнамбулизма, естественные или же искусственно вызванные; 3) некоторые проявления психических болезней. Несколько позднее, как мы увидим, пришли к пониманию, что бессознательное играет определенную и иногда даже определяющую роль в жизни и сознательных действиях каждого человека, а в целом является частью нашей повседневной жизни, а не каким-то патологическим состоянием. В самом деле, в различные эпохи встречались мыслители (и среди них — Августин Блаженный и Декарт), которые подчеркивали, что воспоминания раннего детства, казалось бы навсегда забытые, могут всплыть вновь и что в нашем мозгу сохраняются следы всех прежних переживаний. Каковы же, однако, те идейные течения, благодаря которым возникла возможность уточнить в течение XIX века само понятие бессознательного? 1. «ИДЕОЛОГИ» ОБ АВТОМАТИЗМЕ В начале XIX века философы-идеологи образовали кружок мыслителей, которые регулярно собирались под руководством Кабаниса у вдовы Гельвеция. В эту группу входили Дестют де Траси, Кондорсе, Ампер и др.г Они опирались на мысль Кондильяка о том, что любое наше решение принимается под воздействием неких скрытых факторов, более весомых, чем те мотивы, которые мы сами выдвигаем для объяснения наших поступков. Мен де Биран (1802), например, в своем сочинении о привычках, не употребляя термин «бессознательное», говорит об «автоматизме». Он показывает, что действие, требующее поначалу предварительного обдумывания, при повторении все меньше и меньше нуждается в нем. Эта весьма туманная концепция бессознательного не претерпела у философов почти никаких изменений вплоть до второй половины XIX века, но напомнить о ней чрезвычайно важно, поскольку в дальнейшем французские психологи всегда стремились рассматривать бессознательное скорее как совокупность автома- 1 Об идеологах см. в: Renouvier. 1842; Cousin, 1828. 192 тических реакций, нежели как живой источник, питающий нашу сознательную мысль. 2. БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ В КОНЦЕПЦИЯХ МАГНЕТИЗЕРОВ В афоризмах Месмера, опубликованных Коле де Воморелем [Mesmer, 1785], есть описание сомнамбулизма, правда весьма схематичное, ибо это состояние не вызвало у него такого интереса, как у Пюисегюра. Вот текст этих двух афоризмов: (Афоризм 261) «Большое затруднение при исследовании пациентов, у которых бывают нервные припадки, заключается в том, что почти всегда, возвращаясь в обычное состояние, они забывают все свои впечатления. Если бы это было не так, если бы эти впечатления хорошо сохранялись у них в памяти, то они сами могли бы поделиться с нами теми наблюдениями, которые я здесь излагаю, причем сделать это им было бы гораздо проще, чем мне; однако, не сможем ли мы узнать от этих людей, когда они находятся в состоянии криза, то, что они не способны передать нам в обычном состоянии?» (Афоризм 263) «Я считаю, следовательно, что, исследуя нервных больных, у которых бывают припадки, можно получить от них точные данные об испытываемых ими ощущениях. Скажу больше: терпеливо и настойчиво развивая способность самих больных к описанию и объяснению того, что они чувствуют, можно усовершенствовать и способ их оценки этих новых ощущений, как бы научить их этому состоянию. Именно с такими специально обученными пациентами лучше всего работать при изучении явлений, возникающих в результате повышенной возбудимости чувств». Месмер, несомненно, говорит здесь о состоянии сомнамбулизма; не употребляя самого термина «сомнамбулизм», он, однако, отмечает, что, выходя из криза, пациент теряет память о том, что с ним за это время произошло. Месмер ограничивается лишь указанием на этот факт, не подвергая его дальнейшему исследованию, именно поэтому его ученики не обратили на этот факт особого внимания. Лишь Пюисегюр, усердно посещавший сеансы Месмера, был поражен, когда увидел, как его первый пациент впал в глубокий сон. Как мы уже говорили, Месмер, вероятно, опасался этого состояния, поскольку он не умел им управлять. Он пользовался им, чтобы продемонстрировать своим ученикам состояние криза, не извлекая из него пользы для лечения больного путем проникновения в его прошлое. 13—1033 193 В этом состоянии пациент способен говорить, ходить, совершать те или иные поступки. Отсюда и название— «магнетический сомнамбулизм» (в отличие от естественного сомнамбулизма, спонтанно возникающего у некоторых людей),— данное Пюисегюром этому состоянию: у Месмера оно не было описано как нечто специфическое [Puységur, 1784, р. 90]1. Пюисегюр заметил, что после пробуждения пациент совершенно не помнит, что же случилось с ним в сомнамбулическом состоянии. Из этого он заключал, что существует два вида памяти: одна, как мы сказали бы теперь,— сознательная, другая — бессознательная. Именно в 1784 году изучение бессознательного стало областью психологии. В целом ряде мест того же сочинения Пюисегюр отмечал, что «предчувствие столь присуще магнетическому состоянию2, что ни один из моих пациентов не мог, вернувшись в обычное состояние, вспомнить хоть что-нибудь из того, что он делал и предсказывал во время криза. Я сделал все возможное, как до криза, так и после него, чтобы хоть как-то связать мысли моих пациентов при переходе из одного состояния в другое, но это мне не удалось. Разрыв между этими двумя состояниями оказался столь глубоким, что в них можно видеть два различных способа существования. Я заметил, например, что в магнетическом состоянии они сохраняют мысли и воспоминания обо всем том, что они делали в естественном состоянии, тогда как в естественном состоянии они начисто забывают обо всем, что они делали в магнетическом состоянии: именно это полностью подтверждает (вследствие сказанного выше) наличие в магнетическом состоянии еще какого-то специфического типа ощущения» [Puységur, 1784, р. 90]. Эта дата и это описание столь важны в истории психологии, что можно только удивляться, почему на них так редко ссылаются. Исследователей того времени поражали не те связи, которые могут существовать между этими двумя состояниями, а, напротив, полный разрыв между ними. В самом деле, тридцать пять лет спустя Делёз все еще писал: «Когда он [магнетизируемый 1 Это различие было позднее подробно описано Пюисегюром [Puységur, 1811, ch. IV, p. 73—91]. 2 Здесь и далее—в данной цитате, равно как и в других цитатах (за исключением особо оговоренных случаев), — курсив автора. 194 субъект] возвращается в естественное состояние, он начисто забывает все свои ощущения и мысли, которые были у него в состоянии сомнамбулизма; эти два состояния настолько чужды друг другу, как если бы сомнамбула и бодрствующий человек были двумя различными существами» [Deleuze, 1819 А, р. 186—187]. Хотя магнетизеров удивляло различие между этими двумя состояниями, они тем не менее догадывались о том, что бессознательное иногда может оказывать воздействие на сознание. Так, у Делёза, несмотря на то что он придерживался взглядов, которые показались бы нам сегодня устаревшими, мы находим интересное описание бессознательного при сомнамбулическом состоянии: «Он воспринимает магнетический флюид. Он видит или скорее ощущает внутренности своего тела, равно как и других людей, однако, как правило, он замечает в нем лишь те части, которые находятся в каком-либо необычном состоянии и нарушают гармонию. Он восстанавливает в памяти те события, которые остаются забытыми в состоянии бодрствования. У него бывают предвидения и предчувствия, которые порой оказываются ошибочными и относятся лишь к ограниченному кругу явлений. Он выражает свои мысли с удивительной легкостью. Он не лишен тщеславия. Под вдумчивым руководством он в течение некоторого времени быстро совершенствуется, но если им плохо руководят, он теряется» [ibid., p. 186]. В описаниях сомнамбулизма, данных магнетизерами, со всей очевидностью обнаруживаются факты, которые мы считаем ныне характерными для бессознательного. Впрочем, внимательные наблюдатели понимали, что сомнамбулизм не может творить чудеса, он всего лишь оживляет следы воспоминаний. Так, Делёз заметил, что один крестьянин, говоривший только на местном диалекте, иногда — в состоянии сомнамбулизма — мог говорить на хорошем французском языке, который он, возможно, когда-то слышал, но никогда не мог говорить, например, по-ирокезски. Подобно Фрейду, говорившему, что ничто не теряется в бессознательном, Делёз утверждал, что «все впечатления, которые мы получаем в течение жизни, оставляют следы в нашем мозгу. Эти следы незаметны, и мы не подозреваем о них, потому что этому мешают новые впечатления, однако они существуют, и нередко забытое всплывает 13* 195 в нашей памяти, если какое-нибудь непредвиденное обстоятельство возбуждает наше воображение» [ibid., p. 191]. На протяжении всего XIX века вплоть до опытов с гипнозом, проводимых Нансийской школой, вновь и вновь повторяется эта мысль о полном разрыве между сознанием и бессознательным. Как писал Ба-раньон, «забывание всего того, что произошло во время магнетического сна,— неизменный его результат, без которого магнетический сон вообще невозможен» [Ва-ragnon, 1853, р. 173]. Даже во время продолжительных сеансов, когда пациент, погруженный в сомнамбулический сон, многие часы подряд ведет себя столь же «адаптированно», как и в состоянии бодрствования, по пробуждении он все равно не помнит, что делал во время сна. Уже Пюисе-гюр по нескольку дней подряд держал некоторых своих пациентов в состоянии сомнамбулизма, чтобы узнать, что же, собственно, при этом происходит. Приведем здесь более позднее наблюдение Жане в связи с такими длительными опытами: «Однажды около двух часов пополудни я погрузил Леони в сон; она уже находилась в течение некоторого времени в сомнамбулическом состоянии, когда я получил письмо от доктора Жибера, который сообщал, что не может ко мне приехать, и просил привезти Леони к нему. Не выводя Леони из состояния сомнамбулизма, я показал ей это письмо и предложил прямо так сразу со мной и поехать. «Конечно, охотно,— отвечала она,— но мне нужно сначала пойти переодеться, не хотите же вы, чтобы я прямо в таком виде и поехала». И она пошла переодеваться. Затем я усадил ее в экипаж, и она обрадовалась этому, как ребенок. Она оставалась в сомнамбулическом состоянии весь этот вечер, была очень оживлена и весела, охотно участвовала во всех опытах, которые нам нужно было провести, а в перерывах болтала обо всем на свете. Лишь около полуночи я отвез ее к ней домой и там полностью разбудил ее на том же самом месте, где я погрузил ее в сон в два часа дня. После весьма оживленного сеанса она проснулась тихая и спокойная, убежденная в том, что она весь день провела дома и только что заснула. Она была, однако, поражена, заметив перемену в одежде, и мне пришлось снова усыпить ее и внушить, что ей не- 196 чего беспокоиться об этой несообразности» [Janet, 1889, р. 74]. Лишь в редчайших случаях магнетизеры фиксируют наблюдения, в которых бессознательное состояние влияет на сознание. Пюисегюр рассказывает о своем пациенте Викторе, который как-то раз, находясь в гипнотическом состоянии, попросил свою соседку спрятать в свой шкафчик документ, согласно которому его мать завещала ему дом в награду за его заботу о ней. В состоянии бодрствования Виктор боялся, как бы сестра не нашла это письмо и не уничтожила его. Обнаружив, что после пробуждения пациент чувствует себя хуже, что он чем-то подавлен и расстроен, Пюисегюр поинтересовался, в чем дело. Виктор рассказал ему о своих опасениях: он не смог найти в своем шкафчике письма матери. Тогда Пюисегюр рассказал ему о том, что произошло с ним в сомнамбулическом состоянии. Он обрадовался, и после двухчасового магнетического сна его настроение совершенно переменилось [Puyse-gur, 1784, p. 38]. Пюисегюр вступил на новый путь: лечение через осознание. К сожалению, он не сумел сделать все выводы из тех наблюдений, которые могли бы убедить его в воздействии бессознательного на сознание. Кстати, эти наблюдения не были единичными: аббат Фария [Faria, 1819], Бертран [Bertrand, 1826] и Шарпиньон [Charpignon, 1841] обратили внимание на то, что могут влиять на пациента и после его пробуждения, особенно если его предупредить, что он будет и дальше испытывать все те чувства, которые были ему внушены в сомнамбулическом состоянии. Среди всех этих явлений остановимся на явлении «эндоскопии»— способности, якобы присущей сомнамбулам, «видеть» свое тело изнутри. Можно допустить, что человек, находящийся в сомнамбулическом состоянии или даже просто видящий сон, способен воспринимать тот или иной симптом до того, как он обнаружится в какой-либо «осязаемой» форме. Следующие примеры приводятся в работе Макарио [Macario, 1857]. Гален рассказывает о больном, которому приснилось, что у него «окаменела» нога; некоторое время спустя его ногу действительно поразил паралич. Ученый Конрад Геснер увидел однажды ночью во сне, что змея укусила его в грудь слева, вскоре на этом самом 197 месте возник карбункул, и через пять дней он скончался. Бывший министр юстиции Тест, скончавшийся от апоплексического удара, за три дня до этого пережил такой приступ во сне. По-видимому, можно говорить о чем-то вроде предвидения болезни во сне. Речь здесь идет не о каком-то «предвосхищении» в метафизическом смысле слова, не о бредовых идеях, как полагали некоторые скептики, а скорее о бессознательном восприятии уже начавшегося физиологического процесса1. Возможно также бессознательное восприятие (в снах) эмоционального конфликта, проявляющегося в бреде или неврозе. Нам теперь известно, что сновидение и бред одинаковы по своей структуре. С точки зрения исследователей XIX века, которые обычно не придавали большого значения конфликтам у своих пациентов, именно сновидение и порождает состояние бреда. Тиссье посвятил одну из глав своей книги (не представляющей в остальном особой ценности) влиянию снов на состояние бодрствования. Не имея ни малейшего представления о природе бессознательных конфликтов, он рассказывает следующий случай: «Мадам Б., тридцатичетырехлетняя женщина, больная истерией, увидела однажды во сне, что она убила своего мужа и дочь большим ножом. Утром, убедившись в том, что все это было лишь во сне, она воскликнула: «Ах, боже мой! А что, если бы я и вправду их убила!» С этого дня стоило ей увидеть нож, как ее охватывал ужас. У нее бывали приступы тоски и обмороки, если ей приходилось держать в руках острый предмет: она боялась причинить кому-нибудь вред, в особенности мужу и дочери, которых она очень любила. Она часто видела нож во сне и стала по ночам связывать себе запястья рук, опасаясь, что она может встать и пойти за ножом» [Tissie, 1890, р. 160]. Вместо того чтобы обнаружить здесь бессознательный конфликт, Тиссье вообразил, будто именно сон и вызвал состояние бреда. Однако нам важно сейчас не 1 В этой связи см.: Fed id a. L'Hypnocondrie du reve, 1972, где во введении приводится следующая цитата из Фрейда: «Диагностическая способность снов — явление, которое широко известно, но считается загадочным,— также становится понятной. В сновидениях начинающийся телесный недуг нередко обнаруживается раньше и отчетливее, чем в состоянии бодрствования, и все телесные ощущения данного момента многократно усиливаются» [Freud, 1917, р. 223]. 198 это ошибочное истолкование, а тот факт, что в бессознательном состоянии люди постигают то, что неизвестно им в состоянии бодрствования. Именно таков и случай с больной Б.: лишь во сне она осознала, что у нее конфликт с мужем и дочерью. В первые годы научного изучения сомнамбулизма процессу бессознательного мышления было посвящено немного работ, возможно, потому, что сам термин «бессознательное» использовался в то время довольно редко. Уже упоминавшаяся здесь работа о магнетизме Жюльен-Жозефа Вире [Virey, 1818] — одна среди немногих, где затрагивается этот вопрос. Он писал: «Какое-нибудь чувство или мысль, которые днем кажутся забытыми, поскольку их затемняют другие, отвлекающие от них впечатления, покоятся где-то в глубине нашего существа, но возникают вновь во всей ясности и полноте ночью во сне или в состоянии сомнамбулической сосредоточенности. Недоступная нам или не осознаваемая нами опосредствующая цепочка рассуждений внезапно раскрывает перед нами какую-то потрясающую истину, но, поскольку мы не знаем ее источника, нам кажется, что она порождена вдохновением» [Virey, 1818, р. 75]. Описание этого процесса бессознательного мышления содержится также в работе Фарии, опубликованной в 1819 году. «Всякий раз, когда чувства полного удовлетворения или глубокой печали, получаемые нашими внутренними органами, остаются в глубинах нашего сердца и не имеют выхода, они обретают во внутреннем покое, порожденном сосредоточенностью, свободу следовать своим первоначальным путем, приводя к неожиданным взрывам. Тот, кто испытывает все эти чувства, неизбежно подчиняется их силе, не будучи в состоянии управлять ими по своему желанию, подобно тому как нет человека, который смог бы воспрепят-^ ствовать проникновению в душу восприятия, если соот-" ветствующее ощущение уже имеется в органах чувств; ведь эти впечатления возникли в сфере интуиции, что сделало их совершенно неподвластными воле, которая способна управлять лишь внешними чувствами» [Faria, 1906, р. 167]. Фария хорошо понимал, что эти процессы вовсе не обязательно принимают форму мысли, иногда они проявляются и в форме симптома: «Скорее подавление 199 тревоги и страдания, нежели радости и удовольствия, является обычной причиной образования камней, которые врачи иногда обнаруживают, вскрывая трупы людей холерического и легко возбудимого темперамента... Я также полагаю, что по той же причине появляются опухоли груди у большинства женщин, страдающих этим недугом» [ibid., p. 168]. Таким образом, Фария выступает как основоположник психосоматических исследований в связи с образованием симптомов. Уже выдвинутая Месмером идея некоего универсального флюида, способного восстанавливать равновесие между различными органами, предвосхищала динамическую психофизиологию. У Фарии, как и у Пюисегюра, Бертрана (1823) и Шарпиньона (1841), эти догадки получают свое дальнейшее развитие. Итак, в эпоху животного магнетизма и вплоть до середины XIX века были сделаны следующие наблюдения в области бессознательного: 1. Бессознательное состояние отлично от сознания, поскольку его «память» гораздо обширнее. 2. Человек, погруженный в сомнамбулический сон, после пробуждения не помнит, что происходило с ним во время сна. 3. Интеллектуальные способности в искусственно вызванных необычных состояниях часто завышались (вследствие чего многие магнетизеры были введены в заблуждение уверениями своих пациентов в их необычных способностях). 4. Бессознательное предполагает более острую чувствительность вегетативной нервной системы, нежели сознание; оно может оказывать непосредственное влияние на сознание. 5. Чувствительность к внешним впечатлениям в бессознательном состоянии иная, нежели в состоянии бодрствования; в частности, при этом наблюдаются явления гиперестезии или гипоестезии, а также анестезии. 6. В бессознательном состоянии можно наблюдать изменения мышечного тонуса: расслабленность или, наоборот, ригидность различных частей тела. 7. Индивид наиболее внушаем в сомнамбулическом состоянии. Он склонен поддерживать контакт только со своим магнетизером. 200 8. Бессознательное иногда воздействует на сознание. Хотя точные наблюдения постоянно велись до середины XIX века, однако при этом многие магнетизеры были введены в заблуждение своими пациентами и начали утверждать, что получают откровения с того света, стали заниматься столоверчением и т.д., дискредитируя тем самым магнетизм, который должен был возродиться уже под другим именем — именем гипнотизма. 3. БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ И ПСИХОЛОГИЯ Вплоть до середины XIX века магнетизм, несмотря на регулярные доклады академий, оставался где-то на периферии науки, не будучи включен ни в психологию, ни в медицину. Шарль Рише [Richet, 1884]1 не только снял с сомнамбулизма налет мистики, но открыл новый этап в исследовании этого явления, поставив ряд опытов, связанных с выполнением пациентами постгипнотических приказов, и сделав новые важные выводы в отношении общей психологии. Он показал, что явления, связанные с гипнозом, не столь уж «далеки» от явлений обыденной жизни: все события, происходящие в аномальном состоянии, лишь проясняют то, что случается повседневно. «Мне хотелось бы обнаружить, — пишет Рише, — это абсолютное бессознательное, которое сколь угодно долго сохраняет в памяти то или иное воспоминание, даже если человек, в котором живет это воспоминание, и не подозревает об этом. Это и есть неосознанное воспоминание, сколь странным ни казалось бы нам такое словосочетание [Richet, 1884, р.254—255, 536—537]. Рише смог понять, что эти воспоминания в значительной мере присущи и нормальному человеку, хотя он этого и не осознает; мы считаем себя свободными, хотя наше прошлое постоянно определяет нашу жизнь. «Допустим, — говорит Рише, — что речь идет не о приказе, выраженном словами, а об особого рода инстинкте. Представьте себе, например, кукушку, которая подкладывает свои яйца в чужие гнезда. Когда кукушка делает это, ей кажется, что она действует по собствен- 1 Первая работа Рише о сомнамбулизме датирована 1875 годом. 201 ному побуждению, ведь она, конечно, никогда не видела, чтобы так поступала другая кукушка... хотя она и не знает причины своих действий, эта причина всецело их определяет» [ibid., p. 256]. Рише объяснял этот феномен «неосознанных воспоминаний» автоматизмом определенных физиологических реакций; и в этом он был предшественником Пьера Жане. Он отмечает также наличие «диссоциаций» в сознании загипнотизированных субъектов: пациенту внушается, что у него вырвали зуб и что ему больно; он вскрикивает от боли, но при этом остается совершенно нечувствительным к каким-либо внешним раздражениям, будь то уколы или щипки [см.: Richet, 1875, р. 357; 1884, р. 201]. Все рассуждения Рише направлены на разработку динамической, а не только описательной психологии. Он ищет скрытые причины тех или иных явлений. Его цель не ограничивается установлением реальности того или иного факта, она заключается в том, чтобы понять этот факт, изучая связанные с ним причинно-следственные зависимости. Именно это и отличает Рише от его современников (в особенности в 80-е годы) и делает его одним из великих предшественников Фрейда. Рише был не одинок в своей догадке о том, что патологические явления по сути мало чем отличаются от нормальных, поскольку в основе и тех, и других лежат бессознательные процессы. Эту точку зрения разделяют многие ученые. Тард, например, замечает: «Она [периодичность явлений нашей бессознательной жизни] позволяет нам понять, что внутри нас помимо нашего сознания движется множество невидимых колес, время от времени ослабляющих какую-то страшную пружину и взрывающих какую-то заложенную в нас субстанцию, которую мы носим в себе, не ведая об этом. Этот постоянный неустанный круговорот — бессознательная жизнь нашей памяти, наших желаний, наших скрытых чувств, постоянное повторение всего того, что хоть раз вошло в нашу душу благодаря какому-нибудь случайному впечатлению,—происходит в мозговых клетках... Какая-то неизменная волшебная и жгучая печаль, которая всегда пробуждается в душе при наступлении весны и заставляет нас забросить все дела, имеет своим источником любовные муки ранней юности... А в жизни тех бедняг, которые в детстве или юности испытали 202 горькую нужду, тяжкие унижения, жестокое обращение, наступают такие дни, когда в них подспудно зреет необъяснимый гнев, неясная злоба и жажда мести, зависть и алчность» [Tarde, 1889, р. 466]. Не ограничиваясь одним лишь описанием фактов, Тэн показал, что упорядочение фактов в нашем бессознательном представляет собой определенный динамический процесс: «Ощущение оживает в образе; чем сильнее ощущение, тем ярче образ. Все, что возникает в первом состоянии, имеет место и во втором, поскольку второе есть лишь возобновление первого. Подобно этому в той борьбе за существование, которую ежеминутно ведут между собою различные образы, именно образ, изначально наделенный большей энергией, обладает в силу породившего его закона повторения способностью в любом конфликте вытеснять своих соперников. Вот почему он сразу же возникает вновь да и затем часто повторяется, покуда законы постепенного угасания и постоянный натиск новых впечатлений не сокрушат его привилегии, а образы-соперники, добившись свободы действий, не обретут наконец возможность самостоятельного развития» [Taine, 1870, I, p. 156—157]. Таким образом, Тэн ввел понятие вытеснения, которому суждено было занять первостепенное место во фрейдовской психопатологии. Эта динамика упорядочения и организации наших мыслей будет привлекать и в последующие годы внимание исследователей1. В середине XIX века исследованию подвергается уже не только сосуществование двух различных типов памяти у одного и того же индивида, но динамическая организация эмоций, при которой ничто не проходит бесследно: эмоции, испытанные в раннем детстве, могут вызвать бессознательные взрывы ненависти или жажду мщения, неведомые сознанию. 1 Мы уверены, что Фрейд читал Тэна [Freud, 1954, р. 157] и Мори [Freud, 1900, р. 8]. Однако Фрейд обнаруживает своего рода избирательную слепоту по отношению к целому ряду авторов — если он вообще их читал,— которые считались в то время «классиками». Например, в «Очерках истерии» Фрейд писал, что в отличие от Брёйе-ра он придает значение механизмам защиты. При этом он говорит о вытеснении (а этот термин употреблялся в то время в значении «защита») так, как если бы он сам ввел этот термин, тогда как он встречается также у Тэна и, как мы далее увидим, у Мори и Майе. Правда, Мори и Майе обозначают этим термином механизм защиты от неприятных мыслей, а у Фрейда он связан с общей теорией неврозов. 203 Таким образом, происходит полная смена ориентации. В то время как магнетизеры старались вызвать такие состояния, которые могли бы стимулировать «эндоскопические» способности субъекта, а в некоторых случаях даже вызвать феномены ясновидения, после открытий Рише и Тэна бессознательное начинает рассматриваться как активная часть личности и вместе с тем — как хранилище эмоций, забытых или вытесненных фактов. Тард, в частности, показал, что бессознательное не теряет ни грана своей энергии и что прошлый опыт ребенка может в некоторых случаях оказывать влияние на его поступки в зрелом возрасте. Здесь мы имеем дело с другим пониманием бессознательного, которое чрезвычайно близко к фрейдовскому. Рише объяснял патологические явления, связанные с бессознательным, преимущественно состоянием отвлечения внимания; концепция Тарда более динамична: он подчеркивает, что любая бессознательная идея (термином «вытеснение» он не пользуется), как правило, появляется вновь уже в форме патологического состояния. Начиная с работы Мори «Сон и сновидения» [Маи-гу, 1861], в которой показано, что эмоции, подавляемые в состоянии бодрствования, находят свое выражение в снах, большое распространение получает концепция, представляющая собой соединение этих двух теорий: с одной стороны, бессознательные явления объясняются ослаблением внимания, снижением контроля разума, с другой — предлагается гораздо более динамическая теория, учитывающая механизм вытеснения. Нередко два типа объяснения существуют одновременно, причем большое значение придается детским воспоминаниям. В этой связи приведем несколько отрывков из книги, которая теперь совершенно забыта,—из «Природы страстей» Эжена Майе [Maillet, 1877]. Майе предлагает динамическое объяснение: не пользуясь терминами «бессознательное» и «сознание», он четко разъясняет понятие конфликта между некоторыми идеями или, точнее, чувствами: «Эти столь различные состояния души представляют собой удивительную аналогию с тем, что происходит внутри нас, хотя и гораздо интенсивнее, во время сна. Ибо во сне ничто уже более не препятствует беспорядочному потоку мыслей, настроений и чувств, которые прежде возникали в нашей душе, 204 но были вытеснены разумом (курсив наш. — Р.С, Л. Ш.). В наших сновидениях эти мысли беспорядочно повторяются вновь и вновь — тем настойчивее, чем глубже наш сон и слабее наши чувства. Если в состоянии бодрствования ими управляет власть разума, то во сне они сбрасывают оковы и, обретая свободу, уносятся прочь, подальше от реальности, разума и привычки» [Maillet, 1877, р. 57]. В другом месте Майе объясняет это скорее состоянием ослабления внимания, нежели силой вытесненных идей. Так, он пишет: «Что же такое греза, как не состояние души, при котором мы чувствуем, как у нас рождается бесконечная вереница образов, идей, бесчисленных ассоциаций идей... которые вытесняют наши повседневные мысли и дела — особенно когда отсутствие внешних впечатлений делает нас жертвой апатии и скуки?» [ibid., p. 56]. «Греза» здесь почти синоним «фантазма». Как раз фантазмы — их значение, содержание, структура—не исследовались сколько-нибудь серьезно в ту пору. Заимствуя идею Моро [Moreau, 1845], Майе дает удачное описание регрессии, которая наблюдается в этих состояниях: «Уже Пинель подчеркнул, что один из наиболее важных признаков психической болезни заключается в том, что старые идеи возникают вновь с чрезвычайной яркостью и полностью заслоняют впечатления от окружающих предметов. Вследствие этого больной как бы живет в ином мире, нежели все другие люди. Психологическое объяснение этого наблюдения Пинеля, как мы полагаем, заключается в том, что под влиянием нарушения душевного равновесия те идеи, которые возникали у больного раньше, были связаны друг с другом и обоснованны, оказываются как бы полностью раскрепощенными. Они переходят из органического состояния на уровень сознания и своим беспорядочным натиском сметают те новые идеи, которые должны были бы возникнуть при восприятии внешних объектов в настоящий момент» [ibid., p. 60]. Отметим, кстати, что Майе использовал термин «органическое» для обозначения бессознательного; это широко распространенное после смерти Шарко словоупотребление вызвало критику Фрейда в его статье о бессознательном 1915 года [Freud, 1915 В, р. 174]. Вызывает интерес и уже упоминавшаяся здесь рабо- 205 та Альфреда Мори; он колеблется между психологическим понятием бессознательного (которое он называет «неосознанным») и понятием бессознательного как чисто органической активности. Свидетельства этого колебания мы находим в следующих отрывках: «То, что было сказано на с. 115 относительно повторения во сне неосознанных воспоминаний, зависит от способности нашей памяти сохранять без ведома нашего сознания следы впечатлений. Таким образом, в нас запечатлено, хотя мы этого и не осознаем, множество идей, которые мы некогда узнали от других людей или постигли в прошлом на собственном опыте; все они присутствуют в нашей душе, хотя мы об этом и не подозреваем» [Maury, 1861, р. 396]. «В каждом творении нашего ума вклад памяти весьма существен, тогда как число элементов, полученных путем рефлексии или ассоциации, невелико. Однако вклад памяти представляется нам меньшим, чем он является на самом деле, поскольку наши воспоминания об очень многих фактах остаются неосознанными; такова в особенности природа детских воспоминаний» [ibid., p. 397]. Очевидно, что, согласно Мори, сновидения предполагают определенную работу мозга, а не просто ощущения, и поэтому они представляют собой скорее процесс нервного возбуждения, чем результат сложной переработки наших страстей и запретов. Более того, он даже выдвигает «глубокомысленную» идею о том, что нервное возбуждение не зависит от наших эмоций: «Нервное возбуждение иногда сопровождает сон и вызывает сновидения, в которых свободно раскрываются наши страсти — похоть, гнев, ненависть, страх; эти страсти способны придать нашим чувствам и действиям ту необузданность, которая вовсе не присуща им в состоянии бодрствования. Причина такого развития страстей не только в том, что на страже не стоят, обуздывая их, воля и другие факторы, но и в том, что чувствительность возбуждена сверх меры» [Maury, 1861, р. 871 Понятие бессознательного конфликта, по-видимому, совершенно чуждо Мори. В XIX веке многие исследователи понимали, что доступ к бессознательным воспоминаниям можно получить не только через внушение, но и через сновидения. Льежуа, напри- мер, писал: «У большинства людей сновидение представляет собой почти целиком психологическое явление. В душе пробуждаются воспоминания, которые казались навеки забытыми, чувства, которые мы ранее испытывали, горести и радости, которые мы чувствовали, боль, которая причиняла нам страдания, мы видим вновь умерших людей, и они кажутся нам живыми, видим отсутствующих друзей, и нам кажется, что они с нами, видим соперников или врагов, и нам кажется, что мы снова становимся объектом их нападок и козней. А картины, которыми мы часто любовались в прошлом или видели лишь мельком, оживают и вновь встают перед нашим мысленным взором во всей живости красок, во всей четкости очертаний — что и заставляет нас принимать их за нечто реальное» [Lie-geois, 1889, p. 437]. По мере развития неврологии исследователи все более отрицательно относились к идее бессознательного психического. С их точки зрения, бессознательное строго зависит от случайного физического раздражения. Иначе говоря, наши влечения и наши аффекты на бессознательном уровне никак не организованы. Чтобы показать, какое сопротивление вызывал у психологов сам термин «бессознательное», сошлемся на «Словарь французского языка» Литтре [Littre, 1874]; здесь это слово приводится не как существительное, а только как прилагательное. Быть может, именно по этой причине многие исследователи вообще не пользовались этим термином. Симон, например, в своей книге «Мир сновидений» [Simon, 1882] этим термином не пользуется. Восемьдесят лет спустя французский энциклопедический словарь, известный под названием «Большой Ларусс» (изд. 1960 года), проявляет в этом отношении такую же неопределенность и такой же «традиционализм». Как говорится в этом словаре (см. статью «Бессознательное»): «То, что бессознательные состояния, способные воздействовать на сознание, существуют, — неоспоримо (склонности, автоматические привычки, потребности и т.д.). Однако эти состояния не могут быть названы психологическими: ведь в них отсутствует субъективный аспект, без которого невозможен и психический факт (см. «Мысль»)». Автор этой же статьи выше замечает: «Поскольку психологический факт — это, по определению, факт сознания, разве не 206 207 является противоречивой сама идея бессознательных психических состояний?.. Поскольку у них есть лишь объективная сторона, они относятся к физиологии нервной системы». Именно с подобными схоластическими представлениями пришлось бороться Фрейду; несмотря на работы своих предшественников, он должен был вновь защищать правомерность самого понятия бессознательного психического. В то время как представители одного направления придерживались концепции чисто органического бессознательного, представители другого, опираясь на открытия Рише [Richet, 1875, 1884], признают, что психология— психология сознания или психология бессознательного— должна мыслиться как целое, быть самостоятельной наукой, отличной от науки, исследующей связи между мышлением и мозговыми функциями. И с этой точки зрения отношения между сознанием и бессознательным становятся объектом все более плодотворных исследований, область которых еще больше расширяется в связи с исследованием гипноза. 4. БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ И ГИПНОЗ Для психологов этого второго направления (можно было бы даже сказать — школы) бессознательное выражается уже не только в случайных проявлениях, бессознательное становится для них активной и неотъемлемой частью психики. Но сначала мы должны вновь вернуться к гипнозу и его подлинному «значению». Гипноз придал новое измерение психологии, которая ранее, до докладов Королевской комиссии [Rapport, 1784], была чисто «описательной». В этих докладах была сделана попытка доказать посредством ряда опытов, существует ли флюид или нет: к примеру, испытуемых посылали прогуляться по саду, где без их ведома одно из деревьев было намагнетизировано. Однако испытуемые так же легко впадали в транс и под любым другим деревом. Тем самым было, доказано, что действующей силой был не флюид, а воображение испытуемого. Нет необходимости подробно описывать здесь многочисленные и хорошо известные опыты чле- 208 нов Королевской комиссии. Их последователь Бертран продолжил опыты, стремясь определить, в чем источник внушаемости: в силе магнетизера или же в естественной предрасположенности испытуемого. Эти опыты могут показаться примитивными, однако это был важный шаг в истории психологии: переход от описательной науки к экспериментальной. Многим экспериментаторам XIX века не хватало критичности; подчас это были фанатики, одержимые мыслью о том, чтобы заставить академиков отказаться от своих позиций. К счастью, этого не произошло, ибо такой отказ предоставил бы полную свободу действий всем шарлатанам того времени. Нет необходимости подробно останавливаться на этой полемике, о ней можно прочитать в работах Бурдена и Дюбуа [Burdin et Dubois, 1841]. Вот отрывки, которые представляются нам наиболее убедительными: «...В сознании сомнамбулы после пробуждения ничего не остается, точнее, в нем сохраняется лишь некая скрытая ассоциация идей, которая вовсе не обязательно становится явлением психологического плана. Мы не знаем все те ассоциации, которые скрыты в нашей душе, мы не отдаем себе отчета в том, почему вид того или иного человека вызывает у нас грусть или радость» [Janet, 1886 А, р. 583]. «Если же, однако, во время сомнамбулического сна вы приказываете пациенту сохранить в памяти и после пробуждения все совершенные им действия, то после пробуждения мыслящая машина вступит в свои права, хотя во время гипноза она не могла не выполнять все те действия, мысль о которых ей внушалась. Она будет раскаиваться в том, что она совершила, умолять о прощении, стремиться к искуплению причиненного ею вреда, просить вас помочь ей своей силой и авторитетом. Если ей покажется, что вы колеблетесь, мыслящая машина разразится слезами, гневом и угрозами. Мыслящая машина вновь станет мыслящим, сознательным человеком, который возмущается тем, что оскорбили его как личность» [Berillon, 1886, р. 33—41]. Берийон подчеркивает здесь саму возможность антагонизма между сознанием и бессознательным, то есть понятие конфликта, в котором обнаруживается одновременно и механизм неврозов, и подходящее сред- ........ 209 ство их лечения. Это убедительно подтверждается наблюдениями Буррю и Бюро: «Лишь перенося ее [пациентку] в тот период ее жизни, когда она еще не страдала раздвоением личности, лишь погружая ее в такое состояние сознания, которое чуждо этой сомнамбулической жизни, можно добиться улучшения» [Bourru et Burot, 1888, p. 314]. Жане ясно показал, что французские психологи пользовались понятием бессознательного до того, как появились работы Фрейда: «В таком случае три четверти явлений, наблюдаемых в состоянии болезни или даже в нормальном состоянии, остались бы необъяснимыми. Все психологические законы оказываются ложными, если их область ограничивается только сознательными явлениями, в которых индивид отдает себе отчет. Мы постоянно сталкиваемся с фактами, галлюцинациями или поступками, которые кажутся необъяснимыми, потому что мы не можем найти их причину или источник в других идеях, доступных осознанию. Обнаруживая эти проблемы, психолог слишком часто склонен признавать свою некомпетентность и призывать на помощь физиологию, которая ничем не может ему помочь» [Janet, 1889, р. 223—224]. Выходит, что нельзя считать психологический автоматизм всеобъемлющим: он охватывает не все сознание, а лишь его часть — небольшую и достаточно обособленную группу явлений, существующих вне целостной структуры сознания индивида и развивающихся самостоятельно, своим путем. Нельзя не признать, что исследования Нансийской школы дали толчок для серьезных экспериментов, целью которых было установление связи между сознанием и бессознательным (и здесь Нансийская школа лишь заимствовала метод, впервые примененный в 1784 году). Позднее Нансийская школа проводила также опыты с постгипнотическими приказами (см. первую часть настоящей работы); чтобы показать, как можно искусственно вызвать конфликт между сознанием и бессознательным, пациенту давались такие постгипнотические приказы, которые противоречили его нравственным установкам. Льежуа специально изучал этот аспект гипнотической практики: «Молодая женщина, больная истерией, демонстрировалась Дюмоном на заседании Медицинского общества. Во сне ей был дан та- 210 кой приказ: после пробуждения снять стеклянный колпак с газового светильника, висевшего над столом, положить его в карман и унести с собой. По пробуждении она робко приблизилась к столу и была, по-видимому, смущена обращенными на нее вглядами, а затем, немного поколебавшись, встала коленями на стол. Она оставалась в таком положении минуты две, очень этого стыдясь и глядя вокруг то на одного, то на другого, затем посмотрела на предмет, который она должна была достать, потянулась к нему рукой, отдернула руку, затем быстро сняла стеклянный колпак, положила его в карман и поспешно удалилась. Она согласилась вернуть предмет, только выйдя из комнаты» [Liegeois, 1889, р. 197]. Цель этих опытов заключалась в том, чтобы вызвать невроз искусственно. Многие врачи стремились преодолеть преграду, отделяющую сознание от бессознательного — главное препятствие для понимания вытесненных конфликтов. Однако опыты с постгипнотическими приказами мало прояснили проблему, поскольку сам приказ выполнялся в состоянии, подобном искусственно вызванному сну. Дельбёф, полный решимости преодолеть это препятствие, рассуждал так: для того чтобы пациент мог запомнить приказ, необходимо, чтобы действие, совершаемое пациентом во сне, было прервано, а после пробуждения как-то напомнить ему о приказе. В этой связи Дельбёф описывает весьма убедительный опыт, проведенный им совместно с доктором Фере в клинике Сальпетриер: «На столе стояла миска с водой. Пациентка В. была погружена в состояние гипнотического сна. Ей было дано приказание запомнить после пробуждения сон, который ей приснится. Далее я точно воспроизвожу диалог. Фере обвил рукой шею молодой женщины. «Вам хорошо?» — «Очень».— «И я . тоже счастлив. Я рядом с вами. Я курю прекрасную сигару. Какой у нее аромат!» — «Чудесный!» — «И как прекрасно она горит!» — «Замечательно!» — «Взгляните-ка на кончик сигары, пепел видите?» — «О да, вижу».— «Ой, пепел упал на вашу шаль, она загорелась. Скорее окуните ее в воду, вон миска с водой на столе!» В мгновение ока пациентка вскочила, сдернула с себя шаль и опустила ее в миску с водой. Она торопила г-на Фере, прося его помочь ей потушить огонь. «Скорее, ну же, 14* 211 сожмите ее руками, сбейте пламя!» — воскликнула она, жестом показывая, что нужно сделать. И в этот момент ее разбудили. Руки у нее были мокрые, она взглянула на них, потом на нас с изумлением. Вдруг она заметила, что на ней нет шали, и увидела свою шаль в руках г-на Фере. «Ой, какая дыра!— воскликнула она.— Это пепел вашей сигары ее прожег!» — «Ну что, видите?— промолвил г-н Фере, взглянув на меня.— Я починю ее»,— продолжал он, развертывая шаль перед камином. — «Не надо,— сказала пациентка,— я сама ее починю».— «Не нужно, смотрите!» Когда она увидела, что ее шаль цела и невредима, на ее лице появилось такое выражение, словно она просыпается от глубокого сна. Она воскликнула (это был торжественный для меня момент, и ее слова неизгладимо запечатлелись в моей памяти): «Боже мой! Так это был сон\ Как странно! Я абсолютно все помню. Вы были рядом со мной, курили, пепел вашей сигары упал на мою шаль, она загорелась. Я быстро окунула ее в миску с водой. Вы помогали мне, а я даже сказала вам: «Похлопайте по ней (и она повторила свой жест), чтобы сбить пламя!» Это была прекрасная сцена» [Delboeuf,1886, р. 446-447]. Тем самым было установлено, что во время лечения бесполезно под гипнозом вызывать у пациента воспоминание о травмирующем опыте, если не предупредить его заранее, что после пробуждения он сможет вспомнить все то, что говорил врачу. Именно на основе данных, полученных во время этих опытов, Шарко открыл травматическую истерию: на их основе проводились и новые опыты, заставлявшие все большее число психотерапевтов признать роль бессознательного в возникновении и лечении неврозов. Из всех этих многочисленных опытов обратимся к тому, что был описан Пьером Жане за четыре года до появления в 1893 году «Предварительного сообщения» Брёйера и Фрейда [Freud, 1895, S.E., р. 1—17]. «Наконец я решил исследовать слепоту левого глаза, но в состоянии бодрствования Мари возражала, говоря, что она слепа от рождения. Во время сомнамбулического сна пациентки нетрудно было убедиться в том, что она ошибается: посредством обычных процедур пациентка была превращена в пятилетнего ребенка, при этом у нее восстановилась чувствительность, 212 свойственная ей в этом возрасте, и было обнаружено, что она может прекрасно видеть обоими глазами. Следовательно, она потеряла зрение в шестилетнем возрасте. При каких обстоятельствах? По пробуждении Мари твердила, что не знает. Приведя пациентку в состояние сомнамбулизма, я осуществил ряд последовательных перевоплощений, заставив ее вновь пережить основные события этого периода ее жизни, и заметил, что слепота поразила ее в определенный момент в связи с одним незначительным эпизодом. Однажды, несмотря на слезы протеста, ее насильно уложили спать вместе с ребенком ее возраста, у которого левая сторона лица была сплошь покрыта сыпью. Некоторое время спустя лицо Мари также покрылось сыпью, по виду почти такой же и на том же самом месте. Эта сыпь несколько раз появлялась в течение ряда лет, а затем исчезала; при этом, однако, никто не обратил внимания на то, что именно с этого момента левая сторона ее лица потеряла чувствительность, а левый глаз перестал видеть. Чувствительность так с тех пор и не восстановилась; во всяком случае, не выходя за рамки моих наблюдений, можно сказать, что, в какое бы время я затем ни переносил ее путем внушения, чувствительность левой стороны лица не восстанавливалась, хотя во всех других частях тела эта чувствительность полностью соответствовала ее возрасту в тот или иной период. Через некоторое время я предпринял еще одну попытку излечить больную, весьма сходную с первой. Я вновь показал ей ребенка, который вызвал у нее ужас, и заставил ее поверить, что он очень мил, что у него нет никакой сыпи. Я лишь наполовину убедил ее в этом. Повторив эту сцену дважды, я достиг успеха: она обняла воображаемого ребенка без страха. Чувствительность левой стороны лица сразу же восстановилась, и когда я разбудил Мари, она могла хорошо видеть левым глазом. Со времени этих опытов прошло уже пять месяцев. У Мари не появлялось ни малейших признаков истерии, она вполне здорова, и состояние ее все улучшается. Совершенно изменилась и ее внешность. Я не придаю этому излечению большего значения, чем оно того заслуживает, и не знаю, надолго ли его хватит. Я полагаю, однако, что эта история заслуживает внимания: она показывает, как велико значение подсознательных навязчивых идей и их роль как в те- 213 лесных, так и в душевных болезнях» [Janet, 1889, р. 439—440]. Этот опыт отличается новизной: Жане удалось не только заставить пациентку вновь пережить под гипнозом изначальную травму, но также посредством ряда внушений, проводимых под гипнозом, снять вновь переживаемые эмоции, которые и вызвали некогда потерю чувствительности. Этот опыт — а мы могли бы назвать и другие, ему подобные,— показывает, что в этот период разрабатывалась теория неврозов и их лечения. В самом начале своей книги Жане сформулировал важное оТли-чие, которое должно было привлечь экспериментаторов к вопросам терапии. Он писал: «Большое различие, по-видимому, существующее между теми состояниями, которые мы сравниваем, заключается в том, что во время искусственно вызываемой каталепсии движения субъекта, его позы всегда определяются извне — теми изменениями, которые ему передаются, тогда как во время приступа истерии страстные позы, по-видимому, обусловливаются изнутри — воспоминаниями пациента» [ibid., 1889, р. 51]. По многим другим отрывкам из книги Жане можно судить о том, что у него было весьма ясное представление о динамике бессознательного, хотя он нигде и не придает значения трансферу. Он признавал лечебную роль гипноза и необходимость искать в бессознательном причины истерических симптомов, оставаясь при этом, однако, скорее экспериментатором, нежели врачом. Лишь позднее он заинтересовался собственно терапией. В различные периоды XIX века исследователи сосредоточивали внимание то на наблюдениях, то на терапии. До 1889 года преобладал интерес к воздействию бессознательного на сознание, а затем в центре внимания оказались личностные изменения и их объяснение ослаблением внимания (понимаемым как особого рода «диссоциация»). После открытия бордоским исследователем Азамом [Azam, 1860] множественных личностей особый интерес к исследованиям Нансийской шко- 214 лы переключился на феномены раздвоения личности*. Отказавшись от опытов и вновь обратившись к клиническим наблюдениям, Шарко особо подчеркивал значение психических травм в этиологии неврозов. Его достойным преемником на этом пути был и Пьер Жане. Однако открытие множественных личностей столь глубоко поразило воображение ученых того времени, что даже Жане свернул с пути, указанного его учителем, и посвятил себя объяснению раздвоения личности, которое стало средоточием всеобщего интереса, почти манией. Казалось возможным объяснить это явление состоянием ослабления внимания; это состояние исследовалось крупнейшими учеными того времени. Нам сейчас трудно даже представить себе, насколько все умы были во власти этой проблемы. Представление об этом дает нам введение в книгу Бине «Изменения личности». «В наши дни наблюдается любопытное явление: множество исследователей, живущих в разных странах, принадлежащих к разным школам, проводящих опыты с разными объектами, ставящих перед собой разные цели и порой не подозревающих о существовании друг друга, приходят, не ведая о том, к одинаковому выводу. Вывод этот, получаемый столь различными путями и составляющий, по сути, основу множества явлений психической жизни, состоит в констатации особого типа личностных изменений, раздвоения личности или скорее множественного «я». Оказывается, что у многих людей при самых различных условиях нормальное единство сознания распадается: возникают отдельные обособленные сознания, каждое из которых может обладать своим собственным восприятием, памятью и даже нравственными установками. Цель нашей работы заключается в том, чтобы подробно изложить результаты новейших исследований в области личностных изменений» [Binet, 1892, р. VIII]. Подытоживая опыты Буррю и Бюро, Бине пишет: «Я уверен, что метод внушения, позволяющий нам переносить пациена в ранние периоды его жизни, рано 1 В 1816 году появляется первое описание неустойчивых состояний личности: это случай Мэри Рейнолдс (1811), известный как «Американка Мак-Ниша». Можно назвать также знаменитые случаи Фе-лида, Луи В. и др. [Chertok, 1960]. Поистине судьбе было угодно, чтобы история Анны О., ничем особенно не примечательная среди многих других, стала известна Фрейду, ибо этот случай, это совпадение и привели в конечном счете к его открытиям.
или поздно найдет себе широкое применение в медицине. Ибо, с одной стороны, он позволяет прояснить диагноз, всесторонне раскрыть источник и механизм истерического симптома; а с другой — показывает, что, перенося пациента (особыми приемами воздействия на психику) в прошлое — в то время, когда впервые появился тот или иной симптом,— можно сделать его более податливым к лечебному внушению 1. В любом случае этот опыт заслуживает внимания. С чисто психологической точки зрения, которая нас здесь, собственно, и интересует, внушения, переносящие пациента в прошлое, дают нам новое знание о механизме раздвоения сознания. Прежде всего они показывают нам, что все те воспоминания о прошлом, которые кажутся нам забытыми навсегда, поскольку мы не можем вызвать их по нашему желанию, продолжают жить внутри нас. Следовательно, нет абсолютной границы между тем, что хранится в нашей памяти, и тем, что присутствует в нашем сознании в данный момент. За границами этого нашего сознания есть и воспоминания, и восприятия, и размышления: то, что мы знаем о себе,— это лишь небольшая часть того, каковы мы на самом деле. Законы ассоциации идей, которые, вслед за английскими психологами столь часто и порой неверно использовались для объяснения всей совокупности психических явлений, оказываются в данном случае недостаточными. Они неспособны объяснить нам, какие механизмы не дают хранящимся в нашей душе воспоминаниям оживать по ассоциации с новыми впечатлениями. Таково какое-нибудь событие детства, о котором мы более не вспоминаем, но которое может быть восстановлено путем обращенного в прошлое внушения и в обычной жизни не раз могло бы всплыть на поверхность сознания — ведь с тех нор произошло множество сходных событий. Однако коль скоро сходные сигналы остались без ответа, значит, механизм ассоциации идей недостаточен для этого и тем самым недостаточен для объяснения развития нашей психической жизни. Наши идеи, конечно же, связаны не этими тонкими нитями, а чем-то иным. Под действием более глубоких причин, природу которых вскрыть не так-то легко, ибо они бес- 1 Фрейд цитирует конец этого высказывания в своих «Очерках истерии» [Freud, 1895, р. 4, note].
сознательны, наши идеи, восприятия, воспоминания и все состояния нашего сознания складываются в самодостаточные независимые целостности. Находясь внутри одной из них, трудно вызвать идею, относящуюся к другой. Вообще ассоциации идей здесь недостаточно, однако, когда по той или иной причине оживает сразу несколько элементов внутри этой второй целостности, тогда она вновь появляется вся целиком» [Binet, 1892, р. 242—244]. Приведенный текст датируется 1892 годом, текст Брёйера и Фрейда, в котором Фрейд делает акцент на механизмах защиты и вытеснения, написан в 1895 году *. Пожалуй, можно даже сказать, что все творчество Фрейда было ответом на этот отрывок из книги Бине, которую он, конечно, читал. Однако Бине в это самое время был слишком поглощен теорией диссоциации и, конечно, не мог от нее отказаться. Вот заключение его книги: «Не следует, однако, преувеличивать значение подсознательных образов и без разбора применять выводы из наших исследований к обычной жизни. Как мы уже говорили, первично не расщепление личности, а распад психических элементов; лишь спустя какое-то время— нередко благодаря специальной тренировке и внушению—эти разрозненные элементы организуются в новые личностные структуры» [Binet, 1892, р. 315]. Стоит отметить, что в этих пространных цитатах из Бине речь всегда идет об идеях, а не об эмоциях. Поразительно, что в конце XIX века во Франции совершенно отсутствовала какая-либо единая господствующая теория. С одной стороны, ряд врачей проводили опыты, связанные с гипнотическими явлениями; хотя они и вынуждены были признать, что бессознательное существует и может отчасти определять сознательные действия, обычно они ограничивались экспериментальной работой. Были и попытки использовать выводы из этой работы для объяснения причин неврозов. Жане был крупнейшим из экспериментаторов, однако и он не обратил внимания на динамический аспект вытеснения, оставаясь приверженцем теории, разделяв- 1 В то время эти два термина были равнозначны. В самом деле, в «Предварительном сообщении» 1893 года [Breur, Freud, 1895, p. 10] есть краткое упоминание о вытеснении. В работе «Нейропсихозы защиты» [Freud, 1894] употребляется термин «защита» и разъясняется его значение. 2!7 шейся в начале века многими психиатрами, а именно теории диссоциации или отвлечения внимания. С другой стороны, психологи не замыкались в экспериментах с гипнозом: они догадывались о том, что большая часть нашей психики остается бессознательной—правда, эта мысль не получила у них дальнейшего развития. Они не пытались обнаружить ни законы бессознательного, ни законы, управляющие отношениями между сознанием и бессознательным как двумя состояниями нашей психики. Тем более не пытались они дать полное описание бессознательного. Сколь бы глубокими ни были их замечания, например о вытеснении, они не привели к созданию общей теории бессознательного. Не будем, однако, забывать и о том, что в это время все наблюдения производились как бы «извне». Психологи XIX века ни в коей мере не допускали мысли, что исследуемый феномен касается и их самих, и, за редкими исключениями (например, Майе и Рише, которые говорят «мы»), пишут так, как если бы у них самих бессознательного вовсе не было. Можно только удивляться тому, какое незначительное влияние на общую психологию оказали опыты Бо-ниса [Beaunis, 1886] и других исследователей. Рибо говорит о бессознательном в связи с памятью [Ribot, 1881] или личностью [Ribot, 1885], но в «Психологии чувств» [Ribot, 1896], более поздней его работе, упоминание о бессознательном почти полностью отсутствует. Предупреждая читателей, что некоторые авторы (которых он не называет) злоупотребляют понятием бессознательного, он допускает, не приводя, однако, никаких примеров, что «причина некоторых фобий заключена в детском опыте, воспоминания о котором не сохранились» [Ribot, 1896, р. 213]. Правда, эта работа появилась в 1896 году, то есть через семь лет после того, как исследования гипноза достигают своего апогея. Хотя Рибо и рассматривал проблемы аффективной памяти, он стоял при этом на позициях интеллектуалистской психологии, основанной прежде всего на ассоциации идей. На наш взгляд, этот любопытный факт можно объяснить следующим образом. Психологи Нансийской школы занимались прежде всего опытами, связанными с постгипнотическим внушением, однако они даже не пытались углубиться в проблему содержания бессознательного. Конечно, Рише, Тэн, Тард и некоторые другие исследователи понимали, что бессознательное зачастую господствует над сознанием и что человек — существо не столь свободное, как это ему кажется, но они фактически не пытались выяснить, что же такое бессознательное на самом деле. Даже у Пьера Жане не возникала мысль о динамическом характере бессознательного, обусловливающего нашу сознательную жизнь. Его мысль и его исследования были слишком сосредоточены на состояниях отвлечения внимания и множественных личностях. Тем не менее ему удалось, используя метод регрессивного гипноза, обнаружить в двух различных случаях патогенные эмоции и тем самым выяснить природу симптомов болезни [Janet, 1889, р.74]. Однако он не смог сделать из этого необходимые выводы1. 5. ОТКРЫТИЕ ФРЕЙДА Одной из заслуг Фрейда является то, что он увидел в бессознательном влечения, фантазмы, бессознательные воспоминания и смог показать их динамический характер. К понятию этого скрытого универсума он пришел во время своего первого пребывания в Париже в 1885—1886 годах и последующей поездки к Бернгей-му в 1889 году. В «Очерках истерии» [Breuer, Freud, 1895] теоретическая глава принадлежит Брёйеру. Похоже, что Фрейд сначала понял значение трансфера (см. соответствующую главу нашей книги), а затем подверг себя самоанализу и лишь в результате этого понял подлинное содержание бессознательного. Мы не ставим здесь перед собой цель подвести итоги развития фрейдовской мысли. Однако нам хотелось бы подчеркнуть решающую 1 То есть выводы, значимые для каждого человека. Для исследователей того времени — некоторые из них, например Рише, догадывались о том, что норма ничуть не меньше, чем патология, управляется бессознательным,—само понятие бессознательного было всегда в какой-то мере связано с идеями истерии, гипноза, раздвоения личности — короче говоря, со всем тем, что обычно считалось «аномальным». Никто ведь не «соглашается» признать себя истериком: это типичная защитная реакция, боязнь столкнуться со своим собственным бессознательным. Лишь Фрейд этого не испугался.
роль Фрейда в исследовании бессознательного, глубокое отличие его учения от теорий, преобладавших в конце XIX века. В известном смысле можно сказать, что Фрейд ничего не изобрел. Основные элементы его теории — понятие бессознательной памяти, вытеснения, роли сексуальности, значения сновидений и детских воспоминаний,— все эти явления были в конце XIX века более или менее известны. Однако они не рассматривались во взаимосвязи и, следовательно, не получали правильной интерпретации. Величие Фрейда заключается в том, что ему удалось осуществить синтез всех этих элементов и тем самым выйти за рамки чисто описательного подхода, характерного для его предшественников. Отношение психологов XIX века к бессознательному было неоднозначным. Они знали о его существовании и изучали его проявления; однако в то же самое время они исключали всякую возможность понимания способа его функционирования, поскольку видели в нем лишь процесс разрушения сознательного мышления, которое оставалось для них единственной приемлемой моделью психической деятельности. Пытаясь объяснить различные проявления бессознательного, они исходили лишь из физиологических теорий — например, из понятия природной слабости нервной системы,—которые, не будучи обоснованы соответствующими наблюдениями, не имели никакого научного значения. Более того, хотя они и догадывались о том, что бессознательное господствует не только в патологических, но и в нормальных состояниях психики, все же само понятие бессознательного оставалось для них, в сущности, связанным именно с патологией. Такой подход полностью исключал возможность каких бы то ни было обобщений. То, что психологи XIX века знали о бессознательном, можно сравнить с тем, что средневековые астрономы знали о светилах: они знали несколько светил и наблюдали их движение в небе, однако не имели никакого представления о том, какие силы управляют их обращением. То же относится и к наблюдениям психологов над снами, гипнозом и неврозами: все эти данные не складывались в единый конструктивный синтез, пока Фрейду, обнаружившему, что каждый фантастический образ имеет и либидинозный смысл, не удалось про- анализировать структуру и динамику бессознательного. Более того, лишь «поэтапно» Фрейду удалось проанализировать этот компонент психической структуры. Вначале он пытался воссоздавать прошлое пациента, приводя его к осознанию вытесненных воспоминаний. Позднее он осознал особую значимость фантаз-мов и понял, что удовлетворение наших желаний в сновидениях отображает реальную структуру нашего бессознательного. Бессознательное — это не царство слепых сил, а определенная структура, основу которой составляет несколько основных влечений. После этого фрейдовского открытия бессознательное перестало быть темным колодцем, из глубин которого мы можем время от времени извлекать что-нибудь интересное. Оно стало объектом, доступным научному познанию.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ На протяжении всего нашего исследования мы стремились осветить с помощью исторических и психобиографических данных истоки двух основных психоаналитических понятий — бессознательного и трансфера. Мы, конечно, не претендуем на исчерпывающее раскрытие этой темы. И дело здесь не только в том, что мы можем обнаружить в будущем новые источники информации: гений Фрейда, которому мы обязаны этими открытиями, в известном смысле (как это ни парадоксально) не поддается анализу, как это часто бывает с великими первооткрывателями. Фрейд встал на путь, ведущий к психоанализу, исследуя истерию. И это была, конечно, не простая случайность. Мы уже видели, что Фрейда вследствие специфики его личности особенно интересовали пациентки, больные истерией. Ведь истерия, находящаяся как бы на стыке тела и души, ставит проблему их взаимоотношения. Таким образом, именно истерия была наиболее благодатной почвой для поиска научного ре-"шения той проблемы, которая занимала Фрейда и владела человеческими умами начиная с античности. Гипноз — это такой же стык тела и души, однако Фрейд отказался от гипноза по различным причинам, обсуждавшимся выше. Именно при исследовании истерии интерес Фрейда сместился от физиологии к психологии. В ходе прослеженных выше споров с самим собой центром его интересов при исследовании истерии стала уже не физиология, а психология. И впоследствии Фрейд не смог преодолеть разрыв между поиском надежных «физиологических основ» и защитой важной роли психологии, хотя он и стремился постоянно примирить эти два требова-
ния. Разве не символичен тот факт, что Фрейд дал двум своим сыновьям имена своих духовных отцов — физиолога Эрнста Брюкке и «психолога» Жана Мартина Шарко? Эта раздвоенность, этот дуализм еще заметны и в современном психоаналитическом движении, где одних интересуют прежде всего «биологические основы», другие ограничили себя сферой «чистой психологии», а остальные ищут какого-то среднего пути. Можно предположить, что различия между этими установками могут в какой-то степени быть смягчены, когда удастся пролить свет на ту связь психического и биологического, которая лежит в основе истерии. Этот главный невроз, «самая загадочная из всех нервных болезней», как называл истерию Фрейд, еще далеко не раскрыл все свои тайны. То же самое можно сказать и о гипнозе — другой отправной точке психоанализа,—который включает в себя отношение, обнажающее бессознательные мотивации. В обеих этих областях остается еще широкое поле для исследований и открытий. Мы показали, что Фрейд находился под впечатлением некоторых методов и понятий XIX века. Однако его творческий дух наделял их новым смыслом, и в итоге все, что было заимствовано им из прошлого, приобретало совершенно новый облик. Он связал все эти заимствования в единое целостное учение — настолько оригинальное, что его психоанализ стал революционным переворотом как в области психотерапии, так и в исследовании человеческого духа вообще. Л. Шерток ВОЗРОЖДЕННОЕ ВНУШЕНИЕ В современной психотерапии существует огромное множество разносторонних приемов и теорий. Это особенно заметно в США, но все сильнее проявляется и в других странах. Поначалу возникает впечатление полнейшего хаоса. Однако, несмотря на все различия психотерапевтических приемов и теоретических объяснений, более внимательный взгляд непременно обнаружит, что в основе всех видов психотерапии лежит отношение между пациентом и врачом. Влияние одного индивида на другого, приводящее к целительным результатам, отмечалось всегда. Однако наука признала это влияние сравнительно поздно, в конце XVIII века. Именно в эту эпоху Месмер устраивает свои знаменитые магнетические сеансы, приписывая влияние врача материальной силе, флюиду. Теория флюида была решительно отвергнута Брейдом в середине XIX века. Именно он ввел слово «гипнотизм», поначалу обозначавшее чисто механический процесс, который гипнотизер вызывает в мозгу пациента. Фрейд первым перешел от механистического объяснения внушения к психодинамическому. Практикуя гипноз, он интересовался постгипнотическим внушением и счел его проявлением бессознательного. В дальнейшем в своей теории трансфера он объяснил влияние одного человека на другого проекцией фантазмов. Между тем он отказался от прямого гипнотического внушения, в котором видел посягательство на свободу больного и препятствие к познанию причины симптомов. Остается, однако, другая форма внушения, а имен- 1 Leon Chertok. Suggestio Rediviva.— In: Resurgence de l'Hypnose. Desclee de Brouwcr. 1984, p. 11—35. Сокращенный перевод. Desclee De Brouwer 1984. но — непрямое и непреднамеренное, которое зачастую не отличают от гипноза. Фрейд определил его так: «Некий фактор, зависящий от психического состояния больного, воздействует без нашего ведома на результат всякого терапевтического процесса, осуществляемого врачом». А в другом месте Фрейд называет это внушение «доверительным ожиданием» [Freud, S. Е., XX, р. 14]. Это внушение невозможно «дозировать или хотя бы контролировать силу его воздействия» (ibid., p. 15]. Однако благодаря трансферу им все-таки можно овладеть, то есть проанализировать, объяснить, устранить. Таким образом аффекты включаются в психотерапевтическое отношение, но под строгим контролем сознания. Фрейд считал, что тем самым он начинает эпоху «научной психотерапии». ОСОЗНАНИЕ И АФФЕКТИВНОСТЬ Психоанализ был, несомненно, революционной теорией. Однако сегодня можно задаться вопросом, был ли он столь рациональной конструкцией, как это казалось его основателю. Не содержатся ли в нем некоторые аффективные моменты, не поддающиеся осмыслению и контролю врача? Первый вопрос относится к реальности трансфера. Необходимо ли связаны с трансфером чувства пациента по отношению к врачу? Не могут ли они иногда относиться и к самой личности психоаналитика? Для Фрейда это не имело значения. Ныне мы в этом не столь уверены. Поэтому, если пациент действительно испытывает какие-то чувства к своему врачу, все стремления врача убедить его в том, что это вовсе не так, весьма напоминают прямое внушение. Сас считает даже, что подобные случаи свидетельствуют о настоящем злоупотреблении властью [Szasz, 1963, р. 432]. В тех случаях, когда действительно возникает трансфер, психоаналитик помогает пациенту припомнить те или иные элементы своего прошлого, чтобы устранить трансфер. В принципе именно' пациент дает материал для реконструкции своей собственной истории. Однако всегда ли так обстоит дело? Когда'в истории пациента не хватает каких-то звеньев, не пытается ли аналитик сам их восстановить? Фрейд не прошел
мимо этой проблемы, хотя и преуменьшил ее роль. «Опасность запутать пациента, внушив ему то, чему непозволительно веришь сам, конечно, сильно преувеличена» [Freud, S.E., XXIII, р. 262]. В наши дни эти слова никого уже более не убеждают. Психоаналитик лакановской школы Франсуа Рустан подверг их строгой критике, усомнившись в самой «истине психоаналитической реконструкции»: «Без воспоминания или его дополнения — повторения, без работы, которую пациент должен совершить над вновь возвращаемым ему материалом, что останется от аналитического метода? Ничего кроме «излечения посредством внушения» [Roustang, 1983, р. 54]. А уж если психоанализ не вполне свободен от прямого внушения, то что говорить о внушении косвенном? Фрейд надеялся, что трансфер снимает эту проблему. Очевидно, что такой путь приемлем, только если и сам трансфер в свою очередь устраняется. Однако и в этом мы совсем не уверены. Трансфер далеко не всегда «разрешается» в конце лечения. Это же относится и к контртрансферу, хотя, конечно, его устранение в программу лечения не входит. РОЛЬ ЭМПАТИИ Мы приходим, таким образом, к мысли, что непрямое внушение — это аффективная данность, не устраняемая при ее осознании. Она существует на архаическом доязыковом и досимволическом уровне, подобно отношению матери и младенца, которое в послевоенный период исследуют некоторые психоаналитики. Назовем здесь таких английских авторов, как Боулби [Bowlby, 1969, 1973], Малер [Mahler, 1968], Уинникот [Winnicott, 1965], Масуд Кан [Masud Khan, 1974], или таких американских, как Когут [Kohut, 1971], Кернберг [Kernberg, 1976], Сиерлес [Searles, 1979]. В своих исследованиях они приходят в выводу, что между матерью и младенцем' устанавливаются те самые отношения слияния и симбиоза, которые вновь обнаруживаются в психоаналитическом отношении врач — пациент. Отсюда особое значение эмпатии в психоаналитическом лечении: слово «эмпатия» обозначает тесное аффектив-
ное общение, образцом которого служит первоначальное отношение матери и младенца. Быть может тогда вовсе не осознание — основа психоанализа во фрейдовском смысле? По мнению Рус-тана, «вполне возможно, что всякий анализ вновь оборачивается внушением» [Roustang, 1980, р. 96]. Поэтому «длительный анализ есть постепенное, нить за нитью, плетение некоей симбиотической ткани, в которой бессознательные элементы все больше и больше, хотя и безмолвно, сообщаются друг с другом под покровом языкового анализа» [ibid., p. 97]. С этой точки зрения роль психоаналитика весьма далека от требований классической теории: он более не может быть просто «механизмом» истолкования независимо от своей воли, поскольку он вовлечен в аффективный обмен, но может ли он тогда быть готовым к ответу на призыв больного? Именно такой готовности к ответу требует, например, Сиерлес при лечении психотиков. Можно предположить, что подобная установка может оказаться столь же полезной и при лечении невротиков. Однако, заметим, признавая целительные свойства эмпатии, врач пользуется понятием, о котором он почти ничего не знает. Маннони говорит даже, что понятие эмпатии- это ничего не объясняющая отговорка. Она связана с аффектами, которые Фрейд в 1920 году назвал «наименее ясной и наименее доступной областью психической жизни» [Freud, 1920, р. 44]. С тех пор психоаналитики неустанно стремились узнать о ней как можно больше. В 1974 году Рэнджел, бывший президент Международной психоаналитической ассоциации, заявил: «Ныне мы не располагаем законченной психоаналитической теорией в области аффекта, более того, теория аффекта невозможна без одновременного учета как физиологических, так и психоаналитических факторов» [цит. no: Castelnuovo-Tedesco, 1974, р. 612]. Иначе говоря, всякое исследование аффектов упирается в глубинную проблему взаимосвязи между физиологией и психологией, между телесным и межличностным. Проследить взаимосочленения этих двух порядков реальности нелегко. Однако в некоторых явлениях эта взаимосвязь ярко видна; таковы явления, которые возникают в результате гипнотического внушения, а именно эффект обезболивания, допускающий хирургическое
вмешательство, или же возникновение волдыря в результате внушенного под гипнозом ощущения ожога [Chertok, 1979]. Интересно, что уже в 1944 году Кьюби и Марголин [Kubie, Margolin, 1944] в своих работах о гипнозе описывают гипнотическое отношение, весьма сходное с отношением мать — младенец. Они показали, что, реагируя лишь на воздействия гипнотизера, пациент в результате регрессии сливается с ним. Позднее Кьюби скажет, что в ходе гипнотической индукции гипнотизер и пациент как бы «поглощают друг друга» [Kubie, 1972, р. 173]. Мы выдвинули гипотезу, согласно которой гипноз обнаруживает «врожденную исходную потенциальную способность к установлению отношений, слагающихся в некую как бы незаполненную матрицу, в которую в ходе дальнейшего развития будут вписываться все последующие системы отношений» [Chertok, 1979]. ВНУШЕНИЕ ПОД СУДОМ Для того чтобы побольше узнать о непрямом внушении, мы должны обратиться к гипнотическим феноменам. Значит ли это, что речь идет о возврате к до-аналитическому периоду, когда гипноз имел первостепенное значение в психотерапии? Отнюдь нет. Мы вовсе не собираемся подвергать сомнению достижения психоанализа. Однако ныне утверждается, что психоанализ— это не чисто когнитивная конструкция, что важное место в нем занимают аффекты, а значит, психоаналитикам пора обратиться к проблеме внушения, сняв табу, которым до сих пор отмечено это понятие. С самого своего появления (по Блоку и фон Вартбур-гу — в 1174 году) слово «внушение» имело отрицательные смысловые коннотации. Оно, как и глагол «внушать», который вошел в употребление с конца XV века, связывалось с представлениями о колдовстве и нечистой силе. В своих «Размышлениях о Евангелии» Бос-сюэ изобличает «внушения» дьявола. Отметим, что соответствующие формы «suggestion», «to suggest» (они употребляются с конца XVI века) также имеют отрицательный смысл. Так, в Кратком оксфордском словаре (1933) сообщается, что глагол «to suggest» в 1599 году означал «подстрекать или искушать ко злу» (положение дел изменилось лишь в середине прошлого века). Литтре отмечает, что о внушении «иногда говорят и в хорошем смысле». Наступила эпоха позитивизма, когда все психологические явления должны были стать объектом непредубежденного научного исследования. Однако реабилитация этих слов была неполной. Они всегда оставались «под подозрением». Именно поэтому они и не фигурируют среди терминов в Психоаналитическом словаре Лапланша и Понталиса. Правда, составители словаря, по собственному признанию, стремились включить в него лишь термины, употребляемые самими психоаналитиками, а они действительно избегают говорить о внушении. Тем самым они как бы хотят показать свою верность Фрейду, который в 1892 году, после знаменитой сцены с больной, бросившейся ему на шею после гипнотического сна, решил отказаться от гипноза. Однако Фрейд не переставал интересоваться внушением с теоретической точки зрения. Он вновь обращается к гипнозу в 1921 году в своей работе «Психология толпы и анализ Я», заявляя, что внушение— это «изначальный и неустранимый феномен, фундаментальный факт психической жизни человека» [Freud, 1921, р. 148 —149]. Хотя Фрейду и не удалось раскрыть природу внушения, он не считал его непознаваемым, и поэтому быть верным Фрейду — значит продолжить начатые им исследования. Эти исследования оказываются ныне тем более необходимыми, что внушение, хотим мы того или нет, было обнаружено и в психоанализе. Закрыть на это глаза— значило бы занять позицию страуса. Но и такую позицию легко объяснить. Признать внушение в психоанализе—значит опрокинуть его рациональную конструкцию, ввести в него почти неизвестный элемент — неустранимую аффективность; это значит коренным образом изменить образ психоаналитика в глазах публики: он превращается в исследователя, окруженного неведомым. А это отчасти меняет и психоаналитические «правила игры». Труднее будет привлекать пациентов и проводить бесконечные курсы лечения, результаты которых «несовершенны, ненадежны и недолговременны» — так, во всяком случае, считает Видерман [Viderman, 1980, р. 37]. Кроме того, возникает вопрос, не изменился ли от-
ныне в глазах публики и сам образ психоанализа, В США, во всяком случае, некоторое охлаждение к психоанализу заметно по распространению моды на «новые виды терапии». Всего их ныне насчитывается 250. Такое изобилие методов оживило интерес к проблеме эффективности психотерапии. Директор Национального института психического здоровья в Вашингтоне Моррис Б. Парлофф [Parloff, 1988], подводя итог тридцатилетним исследованиям в этой области, приходит к выводу, что психотерапевтическое воздействие обычно приносит пользу и что различные виды психотерапии оказываются практически одинаково эффективными, хотя невозможно точно установить, что именно определяет благотворное воздействие в каждом случае. По-видимому, во всех видах терапии существует общий неспецифический элемент, который и оказывает целительное воздействие. Принимая во внимание то, что Фрейд говорит о внушении, можно предположить, что внушение и есть этот общий элемент. Заметим, что сам Парлофф не предлагает никакого решения этой проблемы, а словом «внушение» вообще не пользуется. Интересную классификацию «новых видов терапии» дает в 1980 году Мармор. Он приходит к выводу, что «основа любого успеха в психотерапии — это хороший контакт между врачом и пациентом» [Marmor, 1980, р. 415]. Среди других условий эффективности психоанализа он называет внушение, хотя и не придает ему особого значения. К сходному выводу приходит в своей хорошо известной книге «Убеждение и лечение» и Джером Д. Франк [Frank, 1973]. Одним из первых он оспаривает догму строгой нейтральности врача в анализе. «Убежденность врача в том, что он не оказывает на своих пациентов никакого воздействия, — пишет Франк, — может, по сути, толкнуть его к принуждению — к тому, чтобы «вытягивать» из пациентов такой материал, который бы подтверждал его идеи, тем более что его теория позволяет ему скрывать это от самого себя» [р. 214]. Любопытно, что Франк называет это влияние не внушением, а убеждением. У этого термина — Франк об этом не упоминает — есть своя история в психотерапии. Особенно часто его использовал Дюбуа [Dubois de Berne, 1904], ученик Бернгейма (впоследствии порвавший со своим учителем). Дюбуа считал внушение безнравственным и стремился заменить
его рациональной процедурой, предполагавшей согласие и волю пациента. Однако у Франка «убеждение» имеет совсем другое значение. Оно принадлежит к тем словам французского языка, смысл которых при заимствовании английским языком, как правило, изменялся. Если во французском языке слово «убеждение» означает интеллектуальный процесс, то соответствующее английское слово означает скорее некую «смесь», в которой аффективные элементы соединяются с рациональными доводами. Франк говорит об «убеждении» именно в этом смысле. Это понятие включает отчасти и внушение, но с примесью других элементов, так что определить роль каждого из них нелегко. В общем, это понятие-гибрид, недоступное анализу и вследствие этого недостаточно операциональное. ВОСКРЕШЕНИЕ ВНУШЕНИЯ В ФИЛОСОФИИ В передаче о гипнозе, подготовленной радиостанцией «Франс-культюр» в апреле 1980 года, Ален де Ми-жола заявил: «Гипноз умер». Такой приговор вполне могли бы вынести и многие его коллеги. Известно, что после Фрейда гипноз и внушение, как правило, оказывались за пределами психоаналитических исследований, его последователи, как ни странно, хранили на этот счет полное молчание. Среди тех немногих, кто нарушил этот заговор молчания, прежде всего Кьюби и Марголин [Kubie, Margolin, 1944], а также Гилл и Бренман [Gill, Brenman, 1959]. Автор этих строк еще в 1963 году писал: «Психоанализ, который вышел из гипноза и позволил лучше понять его, может в свою очередь быть прояснен с помощью гипноза» [Chertok, 1965, р. 91]. Недавно Жак Паласи возродил теорию гипноза на основе понятия «нарциссический трансфер» [Ра-laci, 1982]. Как мы уже видели, Рустан ввел внушение и гипноз в психоаналитическую проблематику. Октав Маннони считает гипноз «революционной феноменологией, поскольку он противоречит всякому теоретическому знанию» [Mannoni, 1982, р. 191]. По мнению Маннони, Фрейд ввел гипноз в психотерапию, но растворил его в смутном понятии трансфера. Между трансфером и гипнозом Маннони устанавливает род-
ство, что в более широкой исторической перспективе позволяет вывести трансфер из одержимости: «Трансфер— это то, что остается от одержимости, он получается в результате ряда изъятий. Дьявол упраздняется, припадки остаются. Магический антураж упраздняется, «магнетизированные» Месмера остаются. Упраздняется месмеровский чан, остаются гипноз и связь врач — пациент. Упраздняется гипноз, остается трансфер» [Mannoni, 1980, р. 2]. Для приверженцев психоаналитической ортодоксии установление такого родства, конечно, святотатство. Однако Рустан не без оснований замечает: «Вместо того чтобы изображать из себя испуганных девственниц, психоаналитикам лучше признать, что трансфер неслучайно возник из внушения и гипноза» [Roustang, 1983, р. 209]. Это наложило на трансфер отпечаток субъективности. Маннони считает, что трансфер именно потому и ускользает от научного взгляда, что это «поистине часть анализа, не поддающаяся теоретическому осмыслению» [Mannoni, 1980, р. 49]. Рустан, однако, не разделяет эту точку зрения. Он считает, что Фрейд не дает теоретического объяснения трансфера, чтобы избежать сопоставления трансфера с одержимостью или гипнозом, тогда как подобное сопоставление— необходимое условие построения теории. По мнению Рустана, «Фрейд не строит теорию трансфера именно потому, что для него субъективность всегда связана с солипсизмом» [Roustang, 1983, р. 213], потому что он не понимает, «что не существует субъекта без межличностных отношений и именно отношения создают субъекта как другого» [ibid.]. Таким образом, пробыв так долго в тени, гипноз ныне вновь выходит на авансцену. Хотя загадка гипноза и не разрешена, придание ему новой роли уже поколебало несколько камней в фундаменте психоанализа. Всякая наука развивается путем переосмысления своих оснований. С необходимостью наступает момент, когда свод знаний должен быть разрушен, когда некоторые его составляющие должны быть изменены или заменены другими. По отношению к психоанализу это разрушение может быть произведено не только практиками психоанализа (они же одновременно и теоретики), но и людьми, не практикующими психоанализ,— эпистемологами и философами. Можно предположить
даже, что, пожалуй, для этого больше подходит непрофессионал, ибо практикующего аналитика удержит от теоретических инноваций боязнь лишиться той практики, которая ему во всех отношениях удобна и выгодна. В течение двух веков после того как Месмер ввел гипнотическое внушение в область научного эксперимента, оно неустанно возбуждало философские размышления. И это неудивительно, ибо гипносуггестия связана одновременно и с воздействием одного индивида на другого, и с отношением между психическим и соматическим внутри одного индивида. Восстанавливая в правах чувство, аффективность, месмеризм развивался на гребне мощной романтической волны, которая хлынула в Европу в конце XVIII века (Месмер приехал в Париж в 1778 году — в год смерти Вольтера). От философии до политики нередко всего один шаг, и, хотя сам Месмер политической деятельностью не занимался, некоторые его ученики — Бергасс, Бриссо, Ла-файет — сыграли важную роль во Французской революции. В XIX веке во Франции животным магнетизмом, гипнозом интересовались главным образом медики. Университетская философия, которая все более и более оказывалась под влиянием позитивистского рационализма, не проявляла к ним особенного интереса. Напротив, писатели, например Гюго, Бальзак, Бодлер, Нерваль, Фурье, испытали сильное влияние идей, прямо или косвенно (через Сведенборга и Сен-Мартена) связанных с животным магнетизмом. В то же время в Германии он привлекает внимание величайших мыслителей: Гегеля, Фихте, Шеллинга, Шопенгауэра, Фех-нера. Лишь в конце XIX века, после работ Шарко, к гипнозу вновь обращаются французские философы. Так, проблема гипнотической и истерической диссоциации (раздвоения личности) вызвала живой интерес Поля Жане, Пьера Жане, Бергсона. Однако закат гипноза в психотерапии после смерти Шарко изгоняет его и за пределы философии. Лишь совсем недавно он вновь проникает в философию. Помимо уже упоминавшихся нами психоаналитиков — Маннони и Рустана,— назовем здесь также последователей Деррида_ из Страсбургского университета (Микель Борш-Якобсен, Филипп Лаку-Лабарт, Жан-Люк Нанси), а кроме то-
го, ученика Жирара Жан-Мишеля Угурляна. Все они принадлежат к весьма влиятельному течению современной мысли, с которым связаны имена Хайдеггера, Бубера и Левинаса; их цель — «деконструировать» философию субъекта, или, иначе говоря, заново определить «я» в терминах другого, а тем самым осуществить переворот во всей более чем двухтысячелетней западной философии... Не наша задача исследовать здесь эти проблемы с философской точки зрения. Отметим лишь, что в основе книги Угурляна [Oughourlian, 1982] «Мим под именем желание» лежит понятие подражания (mimesis), которое, по мнению автора, господствует в гуманитарных науках, подобно тому как понятие гравитации— в физических науках. Именно через подражание, имитацию и представление Угурлян объясняет феномен внушения. Мы несколько подробнее остановимся на книге Борш-Якобсена «Субъект у Фрейда», поскольку в ней заметное место отводится гипнозу. Автор обращает особое внимание на те явления в гипнозе, которые стирают различия между «я» и другим. Он признает сходство своих взглядов с позицией Рустана, также отмечая солипсизм Фрейда. Он считает, что «гипнотическое внушение вновь появилось внутри психоанализа как такового» [Borch-Jacobsen, 1982, р. 189]. Лучшее доказательство этому автор находит у самого Фрейда, который в 1917 году писал: «Мы должны дать себе отчет в том, что, отказавшись от гипноза как приема, мы вновь столкнулись с внушением в форме трансфера» [Freud, 1916 —1917, р. 478]. Эта фраза кажется Борш-Якобсену весьма «озадачивающей»: «Если трансфер и внушение — лишь различные названия одного и того же х, то загадка внушения неизбежно бросает тень и на трансфер и на все то, что связано с ним в психоанализе, а в каком-то смысле и на весь психоанализ» [Borch-Jacobsen, 1982, р. 190]. Еще в 50-е годы на это высказывание Фрейда обратила внимание Ида Макалпин [Macal-pin, 1950, p. 503) в своей статье из «Psychoanalytic Qua-terly»2. Однако, как я отметил в 1963 году [Chertok, 1 С нашей точки зрения, не стоит отождествлять эти два термина, поскольку они не равнозначны. Хотя трансфер и порождается внушением, оно соответствует более обширной области реального. 2 Она говорит о «arresting statement» («приводящем в замешательство высказывании»).
1965, р. 63], никто из психоаналитиков, казалось, не был «озадачен». Статья Макалпин появилась на французском языке в 1972 году, но отклика не получила. Борш-Якобсен находит и другие удивительные суждения в «Психологии толпы и анализе Я»: «Если в главе IV («Внушение и либидо») выражалось намерение перевернуть распространенное объяснение поведения толпы гипнозом, поскольку толпа рассматривается как следствие или проявление либидо, то в главе VIII («Влюбленность и гипноз») все ставится на свои места, то есть попросту возвращается к исходной точке. Таким образом, этот путь ни к чему ни приводит, правда, в итоге психоанализ оказывается полностью перевернутым, упраздненным». Начнем с того, что в вышеупомянутой IV главе не говорится о гипнозе, а лишь о внушении. Фрейд сближает эти понятия, но не отождествляет их. Несомненно, однако, что объяснение психологии толпы гипнозом в главе IV подвергается сомнению в главе VIII: «С помощью гипноза легко можно было понять загадку либидо толпы, если бы он не включал в себя такие его черты (например, состояние влюбленности, лишенное прямой сексуальной направленности), которые до сих пор не поддаются рациональному объяснению» [Freud, 1921, р. 180]. Однако вывод на основании этого фрейдовского высказывания о том, что психоанализ оказывается тем самым «полностью перевернутым, упраздненным»,— явное преувеличение. Даже если, как считал Фрейд, гипноз действительно не может объяснить психологию, тем не менее нельзя отрицать, что эта аналогия с гипнозом ее все же проясняет. Фрейд отвергает гипноз как то, что не поддается рациональному объяснению и не имеет сексуальной направленности. В позиции Фрейда возникает любопытное противоречие. Так, он признает, что либидо может воплощаться в формах, исключающих сексуальную связь (сыновняя и родительская любовь, дружба и т. д.): существование таких форм привязанности для него не проблема. Однако в отношении гипноза его позиция двусмысленна и даже противоречива: либо, как в «Психологии толпы и анализе Я», Фрейд связывает гипноз с несексуальным либидо, либо, как, например, в своей автобиографии (1925) (пересказывая известный инцидент с пациенткой, кото-
рая бросилась ему на шею после гипнотического сеанса), он высказывает догадку о сексуальном характере гипноза. Как разрешить это очевидное противоречие? Очевидно, в обычной ситуации гипноза — той, которую пережил Фрейд, — именно близость лиц противоположного пола порождает желание. А в таком случае эротическая направленность порождается вовсе не гипнозом как таковым, о чем свидетельствуют при образовании толпы отношения вождя с индивидами и индивидов между собой. Однако именно этот лишенный секса гипноз Фрейд считает иррациональным. Значит, другие формы либидо, лишенного сексуальной направленности, он считает рациональными. Но что означают в этом случае сами термины рациональное— иррациональное? Имеют ли они отношение к природному — культурному, врожденному — приобретенному? Эти вопросы, по-видимому, неразрешимы. Они связаны с той антропологической ориентацией Фрейда, которую не разделяет большинство современных психоаналитиков. По словам Андре Грина, «современные психоаналитики не обладают мужеством Фрейда, а кроме того, замкнуты в пределах собственного опыта», а потому не могут поставить те общие проблемы, которые нас сегодня волнуют [Green, 1983, р. 25]. В отличие от психоаналитиков философы тщательно исследуют работы Фрейда по социальной психологии, но остаются пока на стадии гипотез. Помимо уже названной книги Борш-Якобсена, отметим ранее опубликованную статью Лаку-Лабарта и Нанси «Паника в политике» [Lacoue-Labarthe, Nancy, 1979], где, в частности, ставится вопрос о взаимосвязях между предметным отношением либидинозного типа и идентификацией, которая, по-видимому, не зависит ни от эротической направленности, ни от сублимированной сексуальности, а также вопрос об отношениях между идентификацией и Emffihlung :. Поскольку мы подходим к вопросу о том, что в гипнозе принадлежит природе и что— культуре, уместно обратиться к исследованиям в области на первый взгляд далекой от нашей темы, — к этологии. В связи с этой проблемой, хотя и по другому поводу—запреще-ния инцеста — этология вернулась к обсуждению пред- 1 Эмпатия (нем.).
ставлений, которые считались не врожденными, а приобретенными. Антропологи до сих пор рассматривали запрет инцеста как «основной путь, на котором, посредством которого и благодаря которому совершается переход от природы к культуре» [Levi-Strauss, 1974, р. 29]. Однако этологи убедительно показали, что у некоторых животных существует биологическая детерминанта предотвращения инцеста [Bischof,1978]. Более того, Боулби (профессиональный психоаналитик) попытался применить принципы этологии к человеческой психологии. Именно этим путем он пришел к понятию привязанности, в которой он видит несексуальную биоаффективную связь. Если Лоренц [Lorenz, 1979] пользуется термином «Bindung» \ то Харлоу в результате наблюдений за обезьянами различает также собственно сексуальное и аффективное поведение, причем термин «аффективное поведение» он предпочитает термину «привязанность»2 [Harlow, 1972]. Какую связь можно установить между понятием привязанности и понятием либидо? Эта проблема широко, бурно, но пока безрезультатно обсуждается психологами, этологами и психоаналитиками [Zazzo, 1979]. Сопоставление гипноза у животных и у человека могло бы помочь ее прояснению. Вспомним, что Фрейд и Павлов, каждый на свой лад, предполагали существование точек соприкосновения между тем и другим. Этологи не говорят о гипнозе, за исключением Альберта Демаре [Demaret, 1979], который устанавливает соответствие между гипнозом у человека и привязанностью у животных. Это сближение подтверждает ранее выдвигавшуюся нами мысль о наличии у гипноза биологической основы [Chertok, 1979]. Уже Фрейд, объявляя, что «гипнотизер пробуждает в субъекте часть его архаического наследия» [Freud, 1921, р. 196], включил гипноз в филогенетический процесс. Конечно же, гипноз у человека имеет особые черты: это, по сути, яркий пример эмпатии, которая не тождественна привязанности у животных. Возвращаясь к ранее поставленной проблеме, мы видим, что этоло-гические исследования подкрепляют точку зрения, со- 1 Связь (нем.). 2 О возможном вкладе этологии в познание человеческой психики свидетельствует чрезвычайно информативная работа Бориса Цирульника «Память обезьяны и речь человека» [Cyrulnik, 1983]. гласно которой природа гипноза, а также «привязанности», не связана с сексуальностью. Это, однако, вовсе не означает, что нам удалось раскрыть тайну гипноза, поскольку на нашем пути встало столь же загадочное понятие эмпатии. Признание этого теоретического тупика не должно, однако, останавливать повседневную практическую деятельность психоаналитика. Харлоу предупреждает: «Опасно ставить практику на первое место перед научными данными» [Harlow, 203]. Но можем ли мы поступить иначе? Должны ли мы в стремлении понять эмпа-тию ждать, покуда философы не постигнут ее истинную природу, покуда не будет разрешен вопрос о том, «устраняет» ли эмпатия расстояние между «я» и другим (Липпс) или сохраняет его (Гуссерль). Какой бы интерес ни лежал в основе этих размышлений, практик может лишь заключить их в скобки, рассматривая эмпатию прежде всего как такое явление, при котором между двумя субъектами с их неповторимым телесно-аффективным обликом «проходит ток». Еще Спиноза на свой лад утверждал неразрывность тела и аффекта. Фрейд также подчеркивал, что «я»—это прежде всего телесное «я» [Freud, 1923, р. 238]. Сома — это индивидуальная и неустранимая реальность, которая сопротивляется всем формам «слияния». Именно об этой реальности склонны подчас забывать философы, ниспровергающие «миф о единстве» [Roustang, 1981]. Отвлекаясь от телесного измерения, невозможно очертить практические и теоретические проблемы внушения. В наши дни научной теории внушения не существует, есть лишь несколько гипотез. Несмотря на то что глубинные схемы, действующие в психонализе, нам неведомы, психоаналитическая теория, особенно во Франции, становится все более самоуверенной и догматической. Каждая новая теория оказывается догматичнее и прямолинейнее своей предшественницы. Библиотечные полки ломятся от книг, посвященных этой теме. Их авторам подчас нечего сказать нового или важного. Это лишь вопрос о власти в культуре, власти как социальном институте, представленном во множестве школ, группировок, кружков, причисляющих себя к психоанализу. Средства массовой информации охотно предлагают свою помощь в этом деле — и все это обрушивается на широкую публику. Как долго все это может про-
должаться? Не будучи пророком, можно все же предположить, что наступит день, когда обнаружится слабость всех этих догматических построений — однако с риском, что при этом и бесспорные достижения психоанализа будут выплеснуты, как ребенок вместе с водой. Чтобы сохранить эти достижения и по возможности расширить их, необходимо покончить с бесплодными спекуляциями и вновь прислушаться к голосу реальности. СОЦИАЛЬНАЯ ПСИХОЛОГИЯ ...я полагаю, что внушение как фактор заслуживает самого внимательного изучения для историка и социолога, иначе целый ряд исторических и социальных явлений получает неполное и, быть может, даже несоответствующее объяснение. В. М. Бехтерев В своей последней работе «Век толпы» Серж Московией выдвигает на первый план гипносуггес-тию как «основную модель социальных действий и реакций» [Moscovici, 1981, р. 124]. Тем самым он воскрешает из забвения книги Густава Лебона и вновь обращает внимание на «Психологию толпы и анализ Я» Фрейда. Оба они вдохновлялись работами Шарко и Бернгейма в великую эпоху гипноза (1880—1890). «Явления, наблюдаемые в микрокосме больницы как особой лаборатории, представляют явления социального макрокосма», — пишет Московией [ibid., р. 117]. В своей работе «Психология толпы» Лебон [Le Bon, 1895] рассматривает гипнотическое внушение как парадигму влияния межличностных отношений, объясняющих поведение толпы, и в частности отношения между массами и вождями. С этим соглашается и Фрейд в вышеупомянутой работе. Однако в сравнении со своим предшественником Фрейд предлагает также и новые объяснения гипноза, опираясь на такие понятия, как «идентификация», «либидо», «Сверх-я», «примитивная орда» и др. (о трансфере речь не идет). Московией счи-
тает, что Фрейд, «который так и не смог свести счеты с гипнозом» [Moscovici, 1981, р. 299], «вновь встречается с гипнотическим внушением, на этот раз в массовой психологии [ibid., p. 303]. Привлекая для сравнения теории Эйнштейна, он полагает, что индивидуальная психология у Фрейда соответствует частной, а психология масс — общей теории относительности [ibid., p. 302]. Московией замечает, правда, что эта общая теория Фрейда осталась почти незамеченной его последователями. Возникает вопрос, не объясняется ли такое невнимание той ролью, которую Фрейд отводит гипнозу? Поскольку, создавая психоанализ, Фрейд отказался от гипноза, его ученики и не поняли, что много лет спустя он вновь вернулся к гипнозу, тем более что этот возврат, по сути, ограничился признанием неразрешенности самой проблемы. Весьма показательна в этом смысле реакция на книгу Московией в среде психоаналитиков. Ученик Лакана Ги Росолато [Rosolato, 1982] (в 1963 году порвавший со своим учителем) считает, что эта работа написана в духе Фрейда, что «в ней наконец-то излагается психоаналитическая социология». Росолато видит заслугу Лебона в том, что он «прямо указал на те линии поведения, методы и принципы, к которым постоянно прибегают все (политические) партии и реклама» [ibid. p. 688]. Однако он подчеркивает при этом слабость психологической концепции Лебона, которая «оставила без внимания бессознательные механизмы» [ibid., p. 689], прибегая к обычным для того времени объяснениям, связанным с внушением, подражанием и гипнозом. Он продолжает: «Фрейд верно показал недостаточность этих понятий в тех видах практики, эффективность которых связана с непременным сокрытием механизма бессознательного и, следовательно, с таким ходом мысли, который противоположен психоанализу» [ibid.]. Эта последняя фраза озадачивает. Хотя Фрейд видел недостатки лебоновского понимания гипноза, он, несомненно, признавал его важным для понимания психологии толпы. Кроме того, именно на основе гипноза Фрейд сделал свои великие открытия относительно динамики бессознательного. Следовательно, заявить, что практика скрывает механизмы бессознательного,— значит выдвинуть безосновательное обвинение.
Но это лишь начало дальнейшей планомерной атаки Росолато на гипноз: «Московией подробно рассматривает фрейдовские описания отношений между толпой и вождем, не останавливаясь на положительных (снотворных) свойствах внушения и гипноза» [ibid., p. 690]. Такое высказывание теоретика, обычно отличающегося строгостью суждений, вызывает недоумение. Иронизировать в мольеровском духе над снотворными свойствами внушения и гипноза — значит сводить к нулю их роль в психологии толпы, тогда как Фрейд и вслед за ним Московией считают ее наиболее важной. Дело не в том, чтобы отправить гипноз в лавку древностей, а в том, чтобы «остановиться» на нем и попытаться лучше понять его, сделать то, от чего Фрейд со своей стороны никогда не отказывался. Однако другой представитель лакановской школы— на этот раз верный мэтру, — прочитав «Век толпы», выдвинул против гипноза самое сильное обвинение: речь идет об Элизабет Рудинеско [Roudinesco, 1982], авторе «Столетней войны» с подзаголовком «История психоанализа во Франции». Она просто обвиняет Московией в «ложной вере», ставит ему в вину «парадокс, согласно которому Фрейд вместе с Лебоном и Тар дом оказывается основателем новой науки — психологии масс» [ibid., p. 450]. Рудинеско не прощает Лебону того, что он прибег к гипнозу для объяснения поведения толпы. «В то время когда динамическая психология... отказывается от гипноза как варварского средства, Лебон вводит его в политическую мысль и кладет его в основу своего учения» [ibid., р, 214]. Путаница в мыслях достигает здесь своей высшей точки. «Варварство» гипноза—это одно, а интерес, который он представляет с теоретической точки зрения,— совсем другое. Фрейд не боялся оказаться под влиянием идей Лебона, потому что он хорошо различал эти два плана. Удивительно, что исследовательница— историк, который считает себя одновременно и эпистемологом, — не способна понять это. Можно только поражаться, какую путаницу понятий она ставит в вину Лебону. «Его книга, — пишет Рудинеско,— свидетельствует о «сговоре», существующем во Франции между теориями наследственности, вырождения, ненависти к революции, гипноза и антисемитизма»
[ibid., p. 213]. (Очевидно, Золя — решительный сторонник теории наследственности — был отчаянным антисемитом?) В своей книге Э. Рудинеско привлекает внимание к тому, что она называет «гипнотическим симптомом». «Всякий раз, — говорит Рудинеско, — когда психоаналитическое движение переживает тяжелый кризис, на поверхность всплывает вопрос о гипнозе... Именно гипнотический симптом, приводя в смятение ряды психоаналитиков, оживляет первоначальную идею Фрейда о том, что трансфер в конце концов действует как внушение, то есть укрепляет авторитет и привилегии аналитика и позволяет ему использовать свои истолкования по собственному усмотрению» [ibid., p. 169]. Если мы попытаемся разобраться в том, что же автор имеет в виду под «гипнотическим симптомом», то заметим, что в этом сочетании гипноз постоянно связывается с различными формами оккультизма: телепатией, спиритизмом, хиромантией, левитацией и т.д... Все эти практики, по ее мнению, наделяют того, кто их осуществляет, способностью подчинять себе людей. «Гипноз вызывает в памяти миф о таинственном Маге, внушая субъекту приказ — отказаться от "свободной" вербализации симптомов» [ibid., p. 215]. Лишь «столетняя война» смогла положить конец этому господству и воздать должное Лакану, который освободил речь, сделав язык основой лечения. Ожесточенная борьба с гипнозом в книге Э. Рудинеско восходит к временам более чем столетней давности. Первым свидетельством отрицательного отношения к гипнозу был Секретный доклад Байи 1784 года. Другой известный пример сопротивления гипнозу — «Христианская наука», основанная Мэри Бейкер-Эдди (1821 —1911). Вследствие психических нарушений она страдала тяжелым параличом и была вылечена месме-ристом. Впоследствии, занимаясь лечебной практикой, она поначалу применяла тот самый метод лечения, который принес успех в ее случае, и лишь потом отказалась от него как от практики, запятнанной телепатией, оккультизмом, короче, дьяволизмом [Zweig, 1982]. Приведем здесь также пример бывшего ученика Бернгейма Дюбуа: он прекратил гипнотическое внушение, поскольку находил его «варварским».
Напомним, с каким энтузиазмом Брёйер после известного инцидента с Анной О. поздравил Фрейда с его открытием: «Именно в этом, я полагаю, самое важное, что мы оба должны поведать миру» [Freud, 1925, р. 563]. Речь идет о трансфере, благодаря которому чувства пациента обращаются уже не к реальному врачу, а к воображаемому третьему лицу. Именно это, с точки зрения психоаналитиков, и устраняет опасность гипноза. Однако, как видно, этого не случилось — быть может потому, что в трансфере, как обнаружил уже Фрейд, отчасти присутствует и внушение. Очевидно, чтобы обезопасить себя, некоторые, например Рудинеско, стремятся устранить из психоанализа все, что связано с телом и аффектами, ограничивая межличностные отношения уровнем языка. ЛАКАНОВСКИЙ ТУПИК Лжет слово голосу, а голос — мысли лжет, И в слове гибнет мысль, утратив свой полет. Л. Мицкевич Известно, какое значение придавал языку Лакан. Достаточно вспомнить хотя бы его знаменитые формулы: «Бессознательное структурировано как язык» или «Является ли психоанализ орудием лечения, обучения или исследования, у него есть лишь одно средство — речь пациента» [Lacan, 1966, р. 247]. Все труды Лакана можно рассматривать как развитие на тысячах страниц этих основных утверждений. Его труды вызвали поток интерпретаций и споров, на которых мы не будем здесь останавливаться. Мы ограничиваемся лишь анализом тех мест в текстах Лакана, где он прямо говорит о внушении и гипнозе. Таких мест совсем немного. Это отрывки из Введения к комментариям Жана Ипполита по поводу «Отрицания» Фрейда [ibid., 376 — 378], из «Четырех фундаментальных понятий психоанализа» [La-can, 1953 —1954, р. 34 — 37] и, наконец, из «Сочинений Фрейда по технике психоанализа».
Для Лакана различие между внушением и психоанализом заключается в том, что внушение подавляет сопротивления субъекта, а анализ сохраняет и перерабатывает их. «Фрейд, — говорит Лакан, — насколько это в его силах, отвергает внушение, чтобы предоставить субъекту возможность обрести то, от чего он оказался отторгнутым из-за сопротивления» [Lacan, 1975, р. 35]. Лакан заимствует фрейдовскую схему из VIII главы «Психологии толпы» («Влюбленность и гипноз»), показывая тем самым, что при гипнозе гипнотизируемый сливается с гипнотизером, отождествляя его с Идеал-я, а при психоанализе, напротив, расстояние между пациентом и врачом сохраняется. Эти взгляды традиционны и, по видимости, соответствуют учению Фрейда. Лакан заботится о том, чтобы быть как можно ближе к Фрейду. Это особенно заметно в его споре с Ипполитом по поводу отношения «господства». Сравнивая «гипнотическую власть Шарко» и «отношение господства у Фрейда», Ипполит делает вывод: «Воля к власти сильнее при сопротивлении власти, нежели при простом подавлении этого сопротивления» [ibid., p. 36]. Лакан признает, что существует «опасность принуждения субъекта посредством психоаналитического вмешательства». Правда, он тут же уточняет, что подобная опасность связана лишь с «так называемыми современными методиками и не имеет отношения к освобождающему воздействию фрейдовской психотерапии» [ibid., p. 37]. В этих словах выражено главное стремление Лакана— противопоставить анализ как освобождающее действие' гипнозу как средству господства. Гипноз в глазах Лакана совершенно дискредитирован, и поэтому он говорит о нем как о чем-то устаревшем. Однако, как истинный наследник Фрейда, он стремится продолжить освободительное дело своего учителя; именно с этой целью он и отводит привилегированную роль языку. Речь идет о том, чтобы вернуться к «истинной речи», вне социальных и политических условностей, 1 Господство врача над пациентом в психоанализе было показано в 1951 году учеником Фрейда Нунбергом: «Аналитик обещает пациенту свою помощь, словно он обладает магической властью, а пациент переоценивает роль врача, верит в него... Аналитик свободен и действует по своей воле, а пациент принужден подчиняться правилам, установленным психоаналитиком» [Nunberg, 1951, р. 7—8].
«поскольку истина основана лишь на том, что говорится, и других средств самоутверждения у нее нет» [La-can, 1966, р. 18]. Так лаканизм обретает облик ниспровергающего учения. Его связывают с майскими событиями 1968 года, видя его мету на лозунгах того времени: «овладение речью», «воображение у власти» (в действительности майские события имели много причин, и возникает вопрос— независимо от того, что утверждает Шерри Теркл в своей книге «Фрейдистская Франция» [Turkic, 1979], — не переоценивается ли роль лаканизма в этих событиях). Отсюда понятен и успех учения Лакана в Латинской Америке, где ему приписывают революционную роль, связанную с раскрепощением слова. Однако ошибочно отводить лаканизму роль революционного учения, хотя он и помог преодолеть некоторые преграды. К тому же революционная роль отводится психоанализу не впервые, хотя на самом деле он никогда не играл такой роли. Рустан даже приходит к мысли, что психоанализ по своим методам и приемам представляет собой скорее попытку сгладить все конфликты, «переводя их в единое поле речи» [Roustang, 1980, р. 178]. Эта критика в еще большей мере относится к учению, которое признает абсолютный примат речи. Обращаясь теперь к практике психоанализа, мы убеждаемся в том, что речь анализируемого совсем не столь свободна, как утверждает это учение. Речь пациента во многом зависит от аналитика — настолько, что в конце анализа аналитик как бы вкладывает свой язык в уста пациента (так, пациент Фрейда, известный как «человек с волками», признавался, что он всегда услужливо говорил то, что хотелось бы услышать его врачу). Мы видим, что внушение всегда присутствует в психоанализе, и потому резкое противопоставление его гипнозу искусственно. Гипноз, который Лакан с его учениками — и среди них Э. Рудинеско — превратили в пугало, — это не орудие господства. Таков лишь устаревший образ гипноза, вызывающий в памяти сеансы в мюзик-холле. Теперь мы знаем, что иногда речь загипнотизированного субъекта, приведенного в результате регресии в состояние, близкое к первичным бессознательным процессам, становится более свободной и,
следовательно, более истинной, чем в ситуации классического психоанализа. Как это ни удивительно, тупиковая позиция Лакана по отношению к гипнозу совершенно противоположна позиции Фрейда. Лакан, целью которого было «перечитать» Фрейда, прошел мимо многих мест, где он говорит о гипнозе. В частности, Лакан даже не упоминает о тех текстах Фрейда, где речь идет о гипнозе в связи с Шарко и Бернгеймом. Он не хочет поднимать саму проблему гипноза. В отличие от Лакана Фрейд никогда не отказывался ставить вопрос о гипнозе, тогда как Лакан, столь стремившийся к нововведениям, в конечном счете занял позицию самых ортодоксальных психоаналитиков, которые считают необходимым изгнать гипноз из психоаналитической теории и практики. Более того, Лакан «запер гипноз на замок», отговорив своих учеников им заниматься. Так, в своей Римской речи, упомянув о состояниях, вызываемых гипнозом и наркозом, он провозгласил свой запрет: «Мы отказываемся от этих состояний — как для объяснения симптомов, так и для их устранения» [Lacan, 1966, р. 257]. А теперь попробуем понять, к каким следствиям приводит лакановское учение отказ от гипноза. У Лакана были высокие цели. По словам Альтюссера, «он попытался построить научную теорию бессознательного» [Althusser, 1976], хотя эта цель и была недостижима. Вместо такой теории, продолжает Альтюссер, Лакан построил «фантастическую философию психоанализа, которая на десяток лет околдовала интеллектуалов — как психоаналитиков, так и непсихоаналитиков — в разных странах» [ibid]. Нужно ли навсегда отказаться от теории бессознательного? Такая позиция была бы ненаучной. Альтюссер тоже так считает: с его точки зрения, это может возникнуть в будущем при условиях, которые пока трудно предсказать. Во всяком случае, эта будущая теория вряд ли сможет пройти мимо реальности гипноза и всего того, что гипноз позволяет открыть в бессознательном. Что касается исключительного значения речи как лечебного фактора, то мы относимся к этому весьма скептически. У меня были больные, применительно к которым «лечение словом» оказалось неэффективным, и приш-
лось прибегнуть к гипнозу. Среди них были пациенты, страдавшие амнезией, которые разочаровались в психоанализе лакановского типа и вопреки советам своих врачей с хорошими результатами прошли курс гипнотического лечения. До самого последнего времени считалось, что процесс словесной «переработки» прекращается одновременно с осознанием болезненных конфликтов. Ныне же, подчеркивая роль эмпатии, мы обращаемся к более раннему доязыковому отношению между матерью и младенцем. Гипнотическое воздействие врача на телесно-аффективном уровне может в результате привести к исцелению. Все это доказывает, по нашему мнению, иллюзорность веры в то, будто свободного обмена словами достаточно для того, чтобы устранить симптомы и излечить больного. Для этого необходимо воздействие другой силы, связанной с межличностными отношениями: в случае амнезии именно она приводит к освобождению речи. Эта сила и есть то, что издавна называлось внушением. С возникновением психоанализа ее стали называть трансфером, хотя вряд ли можно быть уверенным в равнозначности этих терминов. Таким образом, вопреки утверждению Лакана человек не есть лишь говорящее существо (parletre). Речь не абсолютное первоначало, а трансфер не устанавливается сам по себе и вслед за ней. Именно здесь мы видим разрыв между Лаканом и Фрейдом (см. то место в «Текстах» Лакана, где речь идет о случае с Анной О. и об открытии «лечения словом»). В связи с Анной О. Фрейд говорил об «осознании», и этот термин, согласно Лакану, «сохраняет свой престиж, хотя и вызывает сомнения, как и все те объяснения, которые притязают на самоочевидность». И Лакан продолжает: «Психологические предрассудки того времени мешали признать, что в вербализации есть что-то, кроме flatus vocisl»[La-can, 1966, p. 254]. Иначе говоря, Фрейд-де не понял всесилия вербализации, полной власти языка над бессознательным. К такому толкованию приближается альтюссеровская трактовка Лакана: Лакан, с точки зрения Альтюссера, «полагал, будто Фрейд открыл научную теорию бессознательного, не ведая этого». Впрочем, Фрейд вовсе 'Пустое сотрясение воздуха (лат).
не думал, что осознания как элемента познания достаточно самого по себе. Напротив, осознание постоянно связано у него с трансфером как с определяющим аффективным процессом. Однако нельзя утверждать, что трансфер устанавливается исключительно благодаря речи. Рустан справедливо замечает: «Действенность речи определяется ее местом внутри трансфера: трансфер поддерживает ее, придает ей силу» [Roustang, 1982, р. 100]. Равным образом и в гипнозе эффективна не одна только речь, а телесно-аффективное отношение в целом. Эти рассуждения наверняка вызовут многочисленные возражения истолкователей лаканизма. Но ведь мы не пытались дать целостную трактовку этого бесспорно влиятельного и оригинального учения. Единственное, что нас интересовало,— это место гипноза в этой огромной конструкции. Если при построении общей теории психического — а именно такова претензия Лакана — не принять во внимание гипноз, то возникнет пробел, который нельзя будет восполнить бесчисленными — пусть даже блестящими комментариями — его учеников. Лакан осудил гипноз как средство господства. Однако разве сам он в течение долгих лет не властвовал над толпой учеников, собравшихся, чтобы внимать ему? Вряд ли можно в этом сомневаться, достаточно сослаться на свидетельство Катрин Клеман, которая видит в Лакане «шамана, колдуна, исполненного поэзии и вдохновения» [Clement, 1981, р. 13]. Притягательность Лакана во многом определяла успех его учения. Уже начавшийся отлив вызван главным образом кончиной мэтра. Нечто похожее наблюдалось во Франции двести лет назад: популярность Лакана можно сравнить только с популярностью Месмера, а не Фрейда, кабинетного ученого. Пока этот ослепительный феномен ускользает от нашего понимания; быть может, он станет для нас яснее тогда, когда мы больше узнаем о внушении. Мы предлагаем следующее его определение: внушение, или внушающее воздействие,— это телесно-аффективный процесс, неделимое психосоциобиологическое единство, существующее на очень древнем уровне бессознательного, более древнем, чем трансфер; оно опосредует влияние одного индивида на другого и способно вы-
звать явные психологические или физиологические изменения. Мы можем в качестве гипотезы представить себе этот феномен по образцу первоначального отношения между матерью и ребенком, в котором аффект и тело образуют единое целое. Именно поэтому мы и говорим о телесно-аффективном процессе. Что же касается выражения «психосоциобиологическое единство», то оно представляется нам оправданным уже потому, что во внушении мыслящий, говорящий, чувствующий индивид вступает с другим индивидом, наделенным, как он полагает, целебной силой, в аффективное отношение, записанное в самом генетическом коде. Это определение нельзя считать исчерпывающим и окончательным. В нем следует видеть средство познания, подверженное изменениям в ходе исследования. Такое исследование должно быть междисциплинарным, хотя это неизбежно повлечет за собой целый ряд трудностей. Мы не предлагаем также точной программы дальнейших исследований, поскольку вряд ли можно предвидеть все направления, в которых они будут развиваться. Необходимо, однако, чтобы психотерапевты всех направлений принимали во внимание роль внушения в терапевтическом процессе. Мы, разумеется, не хотим сказать, что к нему сводится все лечение, что в этом процессе не участвуют другие факторы, например осознание, переработка, свободные ассоциации. Речь идет о том, чтобы, учитывая все факторы и их возможные соотношения, не обходить молчанием внушение, как ныне чаще всего делается. В самом деле, внушение, по-видимому, все еще не освободилось от обвинений в безнравственности, выдвинутых против него в XVIII веке. Не является ли это осуждение — наряду с другими формами сопротивления— одним из тех «эпистемологических препятствий» психологической природы, преодолевая которые, согласно Гастону Башляру, и осуществляется научный прогресс? Внушение долго подвергалось осуждению, теперь пришла пора его реабилитировать. И первые признаки этого уже видны — в философии, социологии, психоанализе.
Обращение к авторам и издательствам: |
Звоните: (495) 507-8793Наша рассылка |