На главную / Библиотека /Интересные книги по психологии и не только /НЛП /
Сергей Горин "В свободном полёте"
они подробно описывают разгул на крестьянской свадьбе. (...) В Цюрихе
на ежегодном празднике на долю каждого человека в цеховых трактирах
приходилось 16 кружек вина. Каким поклонником трезвости кажется
нынешний мюнхенец, страстный любитель пива! Торжеством умеренности и
воздержания было уже, когда при дворе Эрнста Благочестивого в
Сак-сен-Готе в придворном уставе 1648 года определялось: "Для женщин к
обеду по три кружки пива и вечером по четыре кружки". Эта всеобщая
невоздержанность в еде и питье была главным источником тяжеловесного и
грубого остроумия".
И, да простит мне аудитория еще одно отвлечение от темы, я хотел
бы попутно развеять пару мифов о средневековье - миф о рыцарской любви
и миф о поясе целомудрия (точнее, о цели применения этого пояса). Уж
очень красиво пишет Э. Фукс:
"Чрезвычайно важным материалом для суждения об эротической
грубости средневековья служат также некоторые места из "Парцифаля".
Рыцарское общество, которое изображал великий реалист Вольфрам фон
Эшенбах, по-видимому, совсем не тяготилось какими-либо путами
нравственности. Достаточно прочесть хотя бы то место, в котором
описывается посещение Гаваной замка короля Вергуласта. Гаван застает в
замке сестру короля, девственную королеву Антиконию. Он просит ее
разрешения поцеловать и сразу же отваживается на самую смелую и грубую
ласку. Это весьма характерно. Рыцарь по отношению к королеве ведет
себя так, как в настоящее время какой-нибудь грубый, неотесанный
конюх, единственным аргументом которого может служить возбужденное
состояние. Но очевидно, что рыцарь Гаван применил верный способ, так
как девственная королева находит его аргументацию в достаточной море
убедительной: через мгновение она уже готова позволить сластолюбивому
рыцарю то, чего он от нее добивается. То, что до этого дело не дошло,
объясняется исключительно приходом непрошеного свидетеля. Необходимо
принять во внимание, что с первой же минуты переходящий от слов к делу
Гаван является в поэме Эшенбаха образцом рыцаря. А посему не будем и
мы впредь обольщаться высокой моралью тогдашнего рыцарства. Важно тут
то, что вышеописанная сцена не представляет собой, по-видимому, ничего
исключительного, а служит, наоборот, обычнейшей формой галантности.
Придворная поэзия содержит множество доказательств этого: точно такие
же сцены описываются и другими авторами. Жена горожанина редко
обижается на своего пламенного гостя за такие конкретные проявления
его любви. Если же рыцарь находится в дороге, то он положительно
считает своим долгом оказать такую честь даме, которую охраняет. В
одной поэме описывается, как королева Гиньевра села отдохнуть под
липой со своим рыцарем. Последний чрезвычайно благовоспитан и просит у
нее разрешения на такого рода ласки. Сначала она отказывает ему, но
потом тотчас же дает разрешение. Само собой разумеется, что такого
рода галантные ласки служат большею частью лишь введением к столь же
грубому продолжению и что без такого продолжения дело обходилось в
самых редких случаях. Когда Ланселот убивает Иверета, он увозит его
дочь Иблис. Едва они отъехали с милю, как уже располагаются на "отдых"
под липой. Многие плененные рыцари были обязаны своим освобождением из
плена тем радостям, которые доставили женам взявших их в этот плен. По
описаниям поэтов и хроников, настойчивость женщины иногда даже больше,
чем мужчины. Владетельница замка охотно сменяет ложе подле мужа на
ложе подле гостя-рыцаря; оказаться при этом негалантным кавалером для
него почти всегда гораздо опаснее, чем проявить всю свою рыцарскую
доблесть. Можно было бы привести бесконечное множество примеров, так
как история культа любви ("Minnedienst") представляет собою сплошную
цепь таких приключений, сплошной и обширнейший комментарий самой
грубой эротики. Такая половая мораль коренилась в экономических
условиях тогдашней придворно-аристократической культуры и в
неприкрытой еще никаким флером основе брака, который у господствующих
классов был только простой условностью. Если поэтому мы должны внести
какие-либо поправки в традиционные описания этой эпохи, то прежде
всего относительно мнимого целомудрия женщин. Нас убеждает в этом
всякое мало-мальски серьезное изучение эпохи. Вспомним хотя бы
изобретение этого века, пояс целомудрия, или Венеры, и те логические
следствия, которые сами собой явствуют из его широкого
распространения.
Решающим для моральной оценки этого изобретения является вопрос:
при каких условиях половая неприкосновенность женщины могла быть
обеспечена? Ответ не представляет никаких трудностей, так как он
чрезвычайно прост и очевиден. Тем не менее ответ этот в той форме, как
его давала до сих пор традиция, несомненно ошибочен. Традиционное
мнение полагает, что рыцарство прибегало к помощи этих железных или
серебряных поясов затем, чтобы охранить женщин от грубого насилия в те
периоды, когда муж на долгое время отлучался из дому, отправлялся в
крестовый поход или же когда женщина отправлялась куда-нибудь в
дальний путь. Если бы это мнение было правильно, то даже с точки
зрения нашей современной половой морали было бы очень трудно возражать
против такого пользования поясами целомудрия. Но мнение это,
несомненно, ошибочно, ибо для того, чтобы предохранить женщину от
изнасилования, этого пояса было конечно, недостаточно. Разбойничьим
рыцарям, нападавшим на проезжавших женщин, или врагам, которые,
ворвавшись в замок, насиловали женщин, такой пояс служил самым
ничтожным препятствием. В сильных руках рыцаря, который в тяжелом
панцире справлялся с турнирным копьем, серебряный замок такого пояса
был шелковой ниткой, которую он шутя мог порвать. И насчет этого
рыцарское общество едва ли сомневалось и само, так как, чтобы понять
это, достаточно простой сообразительности. Если же тем не менее рыцари
заставляли своих жен надевать пояс целомудрия, то цель у них была
совершенно другая. Пояс должен был служить помехой случайному,
возможному на каждом шагу совращению его жены. Рыцарь знал себя и себе
подобных, знал, что перед ними не устоять никакому целомудрию женщины.
Но в то же время он знал не только себя и себе подобных, - он знал и
свою жену. Он знал, что сопротивление его жены совратительным попыткам
какого-нибудь симпатичного гостя не будет чрезмерно серьезным и что
она очень охотно согласится осчастливить его своей благосклонностью,
если только он сумеет искусно воспользоваться удобной возможностью. От
таких случайных измен и должен был охранять пояс Венеры, и,
действительно, некоторой охраной он все-таки служил. Смятое платье
можно было разгладить, сломанный же замок пояса починить незаметно
было очень трудно, даже если супруг и отсутствовал в течение весьма
долгого времени. Употребление пояса Венеры было, таким образом, до
некоторой степени и охраной женщины от самой себя. Но именно благодаря
этому пояс целомудрия и служит вернейшим доказательством
господствовавшей в то время дикой, разнузданной эротики". Итак,
распростившись с первобытной свободой нравов в средневековье,
человечество входит и историю нового времени с солидным запасом слов,
объявленных неприличными. И на этом этапе нам все еще непонятно -
каким способом слова, означающие священные и фундаментальные для
существования понятия, оказываются непристойными?... Описание этого
перехода дает лингвист В. Жельвис (связывая появление инвектив с
магической обрядовой практикой): святое - священное - запретное -
опасное - нечистое - непристойное. Давайте проследим эту цепочку но
отдельным звеньям. Первая часть последовательности: святое - священное
- запретное. Почему святое становится запретным? Да потому, что на
употребление святых и священных понятий в повседневности сплошь и
рядом накладывается табу - "не поминай имя Господне всуе".
Использование святых понятий всуе, в суете запрещено (греховно),
поскольку они предназначены для священных ритуалов. Продолжим цепочку:
запретное - опасное - нечистое. Связь "запретное - значит, опасное"
очевидна - от табу всегда исходит некоторая опасность. Столь же
очевидна связь "опасное - значит, нечистое", то есть "опасное -
значит, употребляемое нечистью". Отсюда легко понять, почему в
народных верованиях нечистая сила разговаривает матом, и для разговора
с домовым или изгнания нечистой силы тоже нужно разговаривать матом.
Такой язык понятен нечисти - значит, он непристоен. (Кстати, еще лет
пятьдесят назад матерщинника одернули бы в любой сибирской деревне, и
мало кто захотел бы с ним общаться - нельзя разговаривать с людьми
языком, понятным только нечисти). Вот мы и прошли всю цепочку. Таким
образом, непристойные слова связаны со святыми понятиями, базовыми для
существования человека. Отсюда и энергия, мощный эмоциональный заряд
неприличных слов - но этот заряд имеет знак "минус", поскольку в
реакции на него есть элемент реакции на агрессию. Наша задача теперь -
выяснить, как можно изменить отрицательный знак этого эмоционального
заряда на положительный. Для решения данной задачи имеет смысл
обратиться как к веками живущему фольклору, так и к современной
литературе, чтобы в первую очередь посмотреть на шутки с применением
ненормативной лексики. Шутка, смех - это явно положительный
эмоциональный заряд! Надо сказать, что фольклор весьма бережно
относится к ненормативной лексике - если не дозирует ее но каплям, то
хотя бы старается не переборщить. Однажды мне довелось присутствовать
на маленьком неофициальном конкурсе частушек. Я процитирую частушку,
получившую первый приз, в том виде, в каком она была исполнена: Как у
наших у ворот Бобик Тузика ебёт. Шишечки, шишечки. Сношайтесь,
ребятишечки! Во второй половине частушки непристойное обозначение
полового акта заменено пристойным, чтобы не перегрузить ее матом; ну,
а в первой половине мат был необходим - иначе потерялась бы
эмоциональность. Конечно, в фольклоре присутствуют и произведения,
перенасыщенные матерщиной, но к ним никто никогда не относится, как к
особой ценности, - ценность представляют (и передаются поэтому из уст
в уста веками) именно сбалансированные по мату шедевры на манер
цитированного. Фольклор бережно сохраняет также произведения со
скрытыми инвективами. Например, формально текст песни не содержит
нецензурного слова, но при произнесении оно появляется в тексте за
счет фонетической двусмысленности, игры слов: "Уху я, уху я, уху я
варила!" или "Ох, да ох, уе, ох, уехал мой миленок"; или "Ах, у ёлки,
ох, уели". Между прочим, неприятие фольклором чрезмерного мата можно
объяснить еще и тем, что в обыденной жизни заядлый матерщинник -
довольно скучный человек. То, что он использует для обозначения всех
явлений мира только "универсальные местоимения", свидетельствует о
скудности его словарного запаса - либо в связи с недоразвитием
личности, либо в связи с ее деградацией. Богатство словарного запаса
зависит от функций высших отделов коры головного мозга, легко
поражающихся при хронической алкогольной интоксикации, инсультах и т.
п. У больных с симптомами моторной афазии мы сплошь и рядом наблюдаем,
что из всего словарного запаса остаются только пара нецензурных слов и
что-то простое типа "папа, мама, раз, два, три". (Это тоже
подтверждает сакральность понятий ненормативной лексики). Фольклор,
естественно, не разбирается в физиологии высшей нервной деятельности-
он интуитивно чувствует принижающий смысл обильного мата и избегает
этого. Таким образом, при изучении нецензурного фольклора можно
сделать вывод, что самая любимая народом техника для мата - это
техника "кавычек" и игра слов. Удачные шутки из этого арсенала
обязательно включают в себя защиту от мата - может быть, через
оформление инвективы как произнесенной не рассказчиком слушателю, а
кем-то третьим кому-то четвертому. Запомним это и пойдем дальше. А
дальше мы обратимся к литературе - чтобы обнаружить, что многие
писатели используют в своих произведениях ненормативную лексику. Я
намерен здесь ограничиться творчеством нескольких современников, чьи
имена у вас, скорее всего, на слуху именно в связи с ненормативной
лексикой. Это Эдуард Лимонов, Юз Алешковский, Игорь Губерман и
Венедикт Ерофеев. (Правда, сначала я все равно процитирую Пушкина,
чтобы у нас был образец применения инвективы классиком и великолепным
стилистом. Мат у Пушкина - элемент стиля:"... Чтоб напечатать
"Онегина", я в состоянии т.е. или рыбку съесть, или на хуй сесть. Дамы
принимают эту пословицу в обратном смысле. Как бы то ни было, готов
хоть в петлю". А. С. Пушкин "Письма"). И прошу извинить меня, но
первых двух авторов я цитировать не буду вот почему: мат у литератора
может быть элементом сюжета или элементом стиля. У Лимонова и
Алеш-ковского мат - элемент сюжета: оба они описывают дно (неважно,
харьковское, нью-йоркское или блатное), и они включают мат в
литературу только потому, что так разговаривают их герои в жизни. То
есть литература Лимонова и Алеш-ковского - зеркало действительности;
она ближе к публицистике, нежели к "разумному, доброму, вечному". Мат
Алешковского и Лимонова мы можем услышать у любого пивного ларька - и
это неинтересно... Разумеется, все это - только мое личное мнение, а я
- не литературовед. Наверное, если в жизни есть отбросы, то их можно
описывать в литературе... Но здесь я хочу процитировать М. Жванецкого:
"Не стыдно копаться в отбросах, мой мальчик. Стыдно получать от этого
удовольствие..." Кстати, позицию Алешковского для меня прояснило одно
его высказывание; дословно не помню, а по смыслу примерно так:
"Почему, собственно, употреблять слово "жопа" более зазорно, чем слово
"убийство"? Ведь убийство - что-то из ряда вон выходящее, а жопа
совершенно естественна". За это высказывание я уважаю Алешковского, но
его литература все же не становится для меня более привлекательной...
Игорь Губерман - несколько иное дело. Он использует ненормативную
лексику там, где ее сплошь и рядом нельзя не использовать, то есть
делает ее элементом стиля. Случай неожиданен, как выстрел,
- Личность в этот миг видна до дна: То, что из гранита выбьет
искру, Выплеснет лишь брызги из гавна. Судя по жизнеописанию,
рафинированный интеллигент. Может быть, как всякому истинно
интеллигентному человеку, ему хочется иногда просто насвинячить - в
рояль нагадить, например? И может быть, сдерживая свои постыдные
желания, он в качестве суррогата их удовлетворения как раз и включает
мат в свои философские стихи? Хулиганит ведь, явно хулиганит: Очень
много во мне плебейства, Я ругаюсь нехорошо, И меня не зовут в
семейства, Куда сам бы я хер пошел. Иногда, впрочем, он рискует
потерять чувство меры:
- Вот живет он, - люди часто врут, -" Все святыни хая и хуля". А
меж тем я чист, как изумруд, И в душе святого - до хуя. Но все равно
остается философом: Наука описала мир как данность, На всем теперь
названия прибиты, И прячется за словом "полигамность" Тот факт, что мы
ужасно блядовиты. Вы, наверное, догадались, что к Венедикту Ерофееву я
вас веду как к образцу жанра. И вы не ошиблись: мне кажется, что
стилистика Ерофеева совершенна. Там не просто каждое слово стоит на
своем месте, но - именно в этом месте должно стоять именно это слово.
Доказательством совершенства его стиля служит то, что Ерофеев -
единственный, пожалуй, автор, которому читающие дамы прощают мат. Для
цитирования я выбрал малоизвестную пьесу Ерофеева "Вальпургиева ночь
или Шаги Командора". Сюжет там прост: героя доставляют в
психиатрическую больницу, где он встречает давно любимую им женщину,
медсестру. Герой пьесы - алкоголик; в соответствии с алкогольной
логикой он себя и ведет: крадет ключи от аптеки у своей возлюбленной,
крадет из аптеки бутыль спирта, и, пользуясь тем, что день
предпраздничный (Вальпургиева ночь - ночь на 1 Мая) и персонал не так
уж бдителен, устраивает в палате попойку. Но краденый спирт
оказывается метиловым, поэтому к утру вся палата мертва. Такая вот
история... По ходу пьесы и герой, и героиня повествования предают друг
друга. Он - чуть раньше, она - чуть позже, или наоборот. Но предают
как-то по-бытовому, без особой выгоды, как-то незаметно... В общем,
так уж получилось - все как в жизни. Действительно, очень жизненная
пьеса, и однозначных выводов из нее не сделаешь. По неоднозначности
выводов пьеса близка к фильму Э. Аскольдова "Комиссар". Впрочем,
обратимся к тексту. "ТРЕТИЙ АКТ. Лирическое интермеццо. Процедурный
кабинет. Натали, сидя в пухлом кресле, кропает какие-то бумаги. В
соседнем, аминазиновом, кабинете - его отделяет от процедурного
какое-то подобие ширмы - молчаливая очередь за уколами. И голос оттуда
- исключительно Тамарочкин. И голос - примерно такой: "Ну, сколько я
| |