Саймон Ричард "Один к одному. Беседы с создателями семейной психотерапии"

Л.: Я уже говорил: я обнаружил, что нормальные семьи угнетают даже больше, чем семьи с шизофрениками. В последних вы, по крайней мере, можете посмеяться с шизофреником, а в "нормальных" – не до смеха. Но попробуйте заявить об этом! Все причастные к сфере социальных проблем только и пекутся о "нормальной" семье. Заявите – как я однажды, – что, содействуй мы распространению шизофрении вместо нормальности, нам всем дышалось бы чуть легче... Вас поймут неправильно. Если уж говорить такие вещи, единственное спасение – ирония. Поступайте по примеру Кьеркегора. Впрочем, чтобы люди распознали иронию, они сами должны обладать ею. В противном случае нет смысла брать ироничный тон. Это как если бы лучший друг говорил танцору-чечеточнику, выходящему на сцену: "Чтоб ты ног под собой не чуял!" – а тот не знал бы, что ему желают удачного выступления.

Инт.: Люди, разумеется, не считают вас исследователем в общепринятом смысле слова, для них вы – создатель тайной и сокровенной поэзии о вещах вроде шизофрении и помешательства, обнаруженных в современной семье. Что вы думаете о времени, когда, взявшись за перо, смогли бы сказать людям о пропасти отчуждения, разделяющей их, выразить всеобщую тягу к целостности?

Л.: Я думаю, конец 50-х и 60-е были неким рубежом. До первой мировой войны и даже после нее развод все еще был под запретом в так называемом "приличном обществе". В связи с этим упомяну любопытный исторический факт, которому большинство не придает значения. В викторианской Англии, точнее, в последней трети прошлого века для обоих супругов вероятность прожить более двадцати лет была ничтожной. Почти в ста случаях из ста кто-то из двоих умирал за этот срок. Клятва "Пока смерть не разлучит нас..." – совершенно иначе воспринималась в те времена. Но когда люди перестали умирать в столь раннем возрасте, им пришлось прибегать к разводу, чтобы расстаться. Один историк семьи однажды назвал развод – жалкой заменой смерти.

Брак по выбору, который для нас привычен, в действительности – недавнее явление. Такой брак распространился лишь в эпоху позднего викторианства, т. е. его знали лишь три-четыре предшествующих поколения. И даже сегодня брак по выбору почти неизвестен в странах вроде Индии. Там браки обычно устраиваются с учетом гороскопов партнеров, там смотрят на звезды, устраивая земные дела. Я обсуждал эту проблему с несколькими ученейшими индийскими женщинами из университета в Бенаресе, и они говорили мне, что не понимают своих сестер на Западе, которые гоняются за мужчинами. Намного проще, говорили они, имея дружеские отношения с родителями, доверить им устройство вашего брака. Вы высказываете свои пожелания, а родители находят нужного человека.

Разумеется, важнейшая веха, отмечающая 60-е годы, – это раскрепощение в сфере секса. Противозачаточная пилюля появилась примерно к 1961 г. и абсолютно переменила половую нравственность. Когда я рос, считалось, что если парень встречается с девушкой, и она забеременела, он должен быть джентльменом, должен жениться на ней. Сегодня я не знаю двадцатипятилетней женщины, которая не делала бы аборта. Но когда мне было двадцать пять, я не знал, пожалуй, ни одной моложе двадцати пяти, которая бы делала... Следовательно, природа связей между людьми, прежде всего вступающими в брак, а также – между родителями и детьми коренным образом изменилась с конца 50-х по 70-е, отсюда и нынешнее положение вещей. Я хочу сказать, что живу в мире, где все, чему меня учили, оказывается, по сути, неправильно.

Инт.: Вы больше сосредоточиваетесь на сдвигах социального характера, отразившихся на семье в последние двадцать лет. Но специальная область, которую вы закрепили за собой, – это странная логика внутреннего мира людей. Что вы скажете об идущих параллельно этому сдвигу переменах во внутреннем опыте семьи?

Л.: Очевидно, что, отвечая вам, я не смогу избежать некоторых общих мест, и одно совершенно ясно: авторитет Бога и Его заповедей – а это был фундамент патриархальной семьи – рухнул. Сегодня люди видят свои отношения более мирскими, если сравнивать с прошлым. Но даже сегодня слово "брак" для многих означает клятву, обещание. Мне кажется – с точки зрения психолога – очень многое стоит за тем, что человек дает клятву, а потом нарушает ее. И, конечно же, на вас очень подействует, если данная вам клятва будет нарушена. Я имею в виду клятву на Библии перед Богом – "Я беру этого человека в супруги..." Нарушить ее – скверное дело.

Думается, сегодня мы в основном обходимся без этого. Почувствовать Бога в семье... ну, вам тогда надо к матери Терезе. Несколько лет назад я слышал ее в церкви Святого Иакова на Пикадилли, и она говорила, что сегодня главный вопрос – это аборты. Пока женщины, говорила она, убивают свою кровь и плоть – пусть в теле своем, – не будет мира в их душе, не будет мира на земле. Пока свет таков, богохульство – даже молиться о мире.

Инт.: Если не учитывать призыв к laissez-faire2 в отношении к шизофреникам, в ваших работах практически не ведется речь о лечении. Вы превосходно описываете картину страданий семьи, но я нигде не обнаружил, чтобы вы предлагали какие-то способы изменить ситуацию.

Л.: На самом деле я уже лет десять-двенадцать не пишу о семье – после того, как закончил книгу "Политика семьи". Причина? Больше не хотел давать информацию тем, кто занялся семейной терапией. В Великобритании, в Европе такие специалисты по преимуществу – государственные служащие. В этом социальном контексте эффективность психотерапевтического вмешательства служит усилению власти государства.

Здесь я должен указать на различие между Соединенными Штатами и большинством стран Европы. В вашей стране семейной терапией занимаются в основном как частной практикой, это дело людей свободной профессии.

Инт.: Да, мы – предприимчивые одиночки.

Л.: Я считаю, это замечательно, так и должно быть. Но семейная терапия в коммунистическом или социалистическом государстве – вещь крайне опасная. Похоже на нарушение клятвы, на клятвопреступление. В странах вроде Италии, Швеции или Швейцарии, там, где занимающиеся семейной терапией наделены властью от власть имущих, психотерапевтам не удержаться от того, чтобы не экспериментировать на людях. А люди не в силах помешать вам. У них нет выбора. "Помогая" семье, вы можете даже высадить входную дверь, вытащить человека из квартиры, и люди не остановят вас.

Инт.: Значит, работай вы в Соединенных Штатах, вы, возможно, написали бы больше о том, как, каким образом лечить семью?

Л.: Возможно. Но я обнаружил бы узость мышления, поступил бы неверно, ведь то, что пишу, распространяется повсюду в мире. Иногда книга выходит на двенадцати языках, прежде чем ее издают здесь.

Писать о терапии, вообще говоря, пустое занятие. Слова на бумаге лишены интонации, которая доступна только голосу, поэтому написанные слова люди прочтут с присущей им интонацией и истолкуют по-своему. А ведь написанным словом я должен менять людей! Нет, это невозможно. Люди способны истолковать написанное мною в прямо противоположном смысле.

Инт.: Если так, у вас есть возможность поправить мое впечатление от ваших книг. У нас в стране практика семейной терапии подразумевает такой подход, когда психотерапевт объединяет усилия с родителями. Но в ваших книгах столько сочувствия к детям в нездоровых семьях – как к жертвам психического насилия со стороны старших, – что иногда кажется, будто вы не слишком симпатизируете родителям.

Л.: Хочу сделать комментарий... Возможно, мне не удалось передать силу душевных страданий, которые, как я знаю, испытывают родители по вине детей. Трехмесячный младенец способен скорее свести мать с ума, чем, наоборот, мать доведет его до помешательства. Я вот о чем: если кто-то живет со мной, он должен со мной считаться. Я не намерен оставаться рядом с кем-то, кто совершенно невыносим, и неважно, трехмесячный младенец или же тридцатилетнее чадо – оба способны довести свою мать до белого каления.

Инт.: Ваша излюбленная тема – мистификация, обман, царящие в семье, поскольку люди стремятся навязать друг другу свой взгляд на происходящее в семье. Но вот в семейной терапии в последние двадцать лет чрезвычайную популярность обрели методы, в основе которых именно искажение фактов, контроль за информацией, по меньшей мере – в целях достижения эффективности лечения. Вы не одобряете подобную тактику?

Л.: Я думаю, все зависит от общей направленности работы, использующей эти методы. Так, Грегори Бейтсон крайне неодобрительно отзывался о семейной терапии. Он совершенно разочаровался в ней, приводил как пример того, что случается, если информация слишком доступна людям – люди начинают применять ее для нажима.

В этой связи интересно мнение Бейтсона о Милтоне Эриксоне. Бейтсон был увлечен им, в каком-то смысле считал своим наставником, однако, кажется, видел в Эриксоне нечто от шамана. Вы знаете, всякий шаман – отчасти обманщик и обманом может привести вас в совершенную растерянность, так что вы невольно попытаетесь вернуть утраченное равновесие. А значит, человек или утратит сознание, или очнется, или еще глубже погрузится в сон, или будет лучше соображать.

Я никогда не встречался с Эриксоном, но мне кажется, делать то, что делал он, невозможно без живительного чувства юмора. Он всегда был готов ответить улыбкой каждому, кто мог разглядеть, что стал участником розыгрыша. А психотерапевта вообще нет, если он не понимает шутку. У меня вызывают тревогу психотерапевты, которые теряют чувство юмора и становятся убийственно, "смертельно" серьезны. И неважно, к какому методу они прибегают. Это обычно значит, что они ушли в ситуацию с головой и уже не способны подняться над ней... подняться на метауровень.

Инт.: Есть в психиатрии те, с кем вы в духовном родстве?

Л.: Мне очень близки Росс и Джоан Спек, Вирджиния Сатир, Сальвадор Минухин, чета Хейли. Нет, пожалуй, выдающейся личности в области семейной терапии, которая не была бы чем-то близка.

Инт.: Ни одной?..

Л.: Ну, разумеется, некоторые смотрят на психотерапию совсем не так, как я. А мои расхождения с представителями традиционного психоанализа письменно засвидетельствованы. Добавлю, что однажды имел возможность побеседовать с Карлом Роджерсом и во время разговора спросил у него: "Что вы знаете про зло?" Он сказал: "За всю свою жизнь не испытал зла. Ни одна злая мысль в голову не являлась... ни одна злая фантазия. Не сделал зла за всю свою жизнь". Тогда я спросил: "Как же вы находите общий язык с теми, кто обращается к вам за помощью?" Он ответил: "Сижу, слушаю их – вот и узнал про зло от них".

Он рассказал мне, что встречался с Мартином Бубером в конце 40-х годов, что говорил Буберу о шизофрениках – это самые злые люди. Бубер его поддержал и выразился по-своему: шизофреники не способны к отношению "я – ты".

Какое-то время спустя Роджерс как врач столкнулся со страдавшей шизофренией женщиной, которая вывела его из равновесия. Он как бы сам утратил рассудок, но его спасло социальное благоразумие. Однажды он сел в машину и, оставив семью, врачебную практику, скрылся в Канаде. Только через три месяца он обрел душевное равновесие. Вернувшись, он решил больше никогда не говорить с шизофрениками, не слушать их – ни в коем случае.

Инт.: Если оставить в стороне полные риска случаи терапии шизофреников, что бы вы сказали о своих методах работы по сравнению с теми, которые применяют упомянутые вами психотерапевты? Например, на семинаре вы описывали нам случай с истощенной молодой девушкой, утверждавшей, что она не страдает анорексией, просто устроила голодную забастовку родителям. Вы ей объявили, что не имеете ничего против, не заставите ее есть, не заставляете приходить к вам. У Сальвадора Минухина такой сеанс терапии едва ли был бы возможен.

Л.: Есть книга, написанная в XVI в. воином по имени Мусаши, которую рассматривают как классическое руководство для самураев, а в наше время ее читают все японские бизнесмены. В этой книге Мусаши говорит, что путь воина – это путь смерти. Посреди битвы, когда опускается туман и вы ничего не видите, не знаете, обращены вы лицом к северу, востоку, югу или западу, не представляете, откуда к вам приблизились люди, вы или поднимаете меч на любого: на собрата, на врага – кто бы ни подошел к вам, – или опускаете меч и бездействуете. В этих обстоятельствах выбор только такой.

Нередко такой же выбор и у того, кто занимается семейной терапией. Когда я говорю с Сальвадором Минухиным или с Джеем Хейли, или с Вирджинией Сатир, мы часто признаемся друг другу, что не знаем, что предпринять. И это можно попробовать, и то, и что-то сделать, и ничего не делать. Совет, обозначенный где-нибудь в учебнике, может быть хорош для одних, а для других абсолютно непригоден, и поведет в прямо противоположную сторону, но что касается нас – мною названных – мы убеждены, что исходим из общих для нас принципов. Просто к людям разного темперамента требуется разный подход.

Инт.: Значит, все вы верите в одно и то же, пусть словами и не выразить общность принципов и даже несмотря на то, что ваши методы совсем не похожи на используемые ими?

Л.: Да, точно. Я приведу еще пример – с Джоном Роузеном. Однажды я присутствовал у него на сеансе, когда Роузен "сломил" шизофреника и покончил с некоторыми бредовыми идеями больного – чего я бы никогда не сделал. Тот бедняга воображал себя папой римским. И вот Джон позвал двоих ассистентов, и они силой поставили шизофреника на колени перед возвышавшимся Джоном, который заявил больному: "Я – папа римский. Целуй мне ноги, я – папа римский". Нет, я бы никогда не стал действовать подобным способом. Возможно, каким-то иным...

Инт.: Но общность принципов остается.

Л.: Да, я думаю, тому бедняге такой прием пошел на пользу. Я хочу сказать, к нему это был верный подход, раз он не понял шутки. Во имя его исцеления оправдано обращение к такому приему, и Джон Роузен прав.

Инт.: Из всех, кого вы считаете близкими по духу, только одно названное вами имя у меня не вызвало удивления – Вирджиния Сатир. Она, кажется, единственный человек, который разделяет ваш интерес к поиску "истинного "я" и допускает, что это обретение возможно. Мне думается, многочисленных читателей в 60-е годы вы и завоевали силой убежденности, с которой писали о необходимом – вопреки всем социальным преградам – поиске подлинности. Настроение 80-х – совсем иное. Слова вроде "подлинности", "поиска своего "я" у многих вызовут лишь усмешку.

Л.: Эти слова действительно сегодня кажутся устаревшими – будто из некоего "ископаемого" языка. Сегодня у всех любимое слово – "прагматичный", мы все стали прагматиками. И тем не менее, как ни называйте, по-прежнему – во все времена, я думаю, – для каждого существует главный вопрос. Это вопрос о том, как правильно жить. Освященные веками нравственные раздумья не перечеркнула, не заменила собой метафора компьютерной программы, которая стала такой популярной. Идея, вы знаете, в том, что каждый – просто биокомпьютер, и его можно запрограммировать и так, и этак – вот якобы суть дела. Я думаю, Бог – там, у себя на небесах, как и прежде, и Он не мимолетная прихоть умов, хотя обычай говорить о Нем, конечно, недолговечная идиома.

Инт.: Я убежден, что в общественных науках в 50-60-е годы появилась группа пришедших из разных областей знания людей, которые стали пользоваться одной и той же идиомой, поскольку их представления о поведении человека во многом совпадали. Я имею в виду вас, Грегори Бейтсона, Джея Хейли, Эрвина Гоффмана, Джулиуса Хенри и, в определенном смысле, Томаса Заца. Насколько мне известно, только Хейли и Бейтсон работали вместе, но вы все критиковали традиционный взгляд на психопатологию и, помимо прочего, проложили путь семейной терапии. В этой группе, мне кажется, Гоффман был особенно близок вам. Книга Гоффмана "Ваш повседневный облик" – я бы сказал, "пара" к книге "Разделенное "я", написанной вами. А вот и его фраза, которую вы очень любите цитировать в своих сочинениях: "Кажется, нет другой такой силы, как другая личность, способной оживить для вас мир, или же – взглядом, жестом, словом – свернуть реальность, в которой вы пребываете". Недавно я узнал, что Гоффман умер. Вы когда-нибудь встречались с ним?

Л.: Всего раз, встреча продолжалась шесть или семь часов. Больше наши дороги не пересекались, хотя могли бы... Это была одинокая, такая одинокая душа. Мы познакомились то ли в 1961, то ли в 1962 г. Не помню, написал он к тому времени свою книгу "Приюты" или еще нет. Он предложил увидеться в кафе-молочной на окраине Беркли.

Был примерно час ночи, когда я вышел оттуда. Мы никогда не виделись, не знали друг друга по фотографиям, но узнали друг друга сразу же. Он напоминал пса – очень живого, очень сообразительного и очень настороженного. Он не особенно испугался меня, нет, не думаю, но в его облике была смесь отваги со страхом, так он смотрел в лицо ужасной действительности, решившись от отчаяния не придавать ничему значения. С Гоффманом было бесполезно искать утешения в трансцендентном. Он мог бы сказать вам: "Возможно, для Бога у него в небесах все хорошо, но – не для меня".

В этом отношении он был второй Джулиус Хенри, чья книга "Пути к безумию" – одна из лучших, когда-либо написанных о шизофрении. Хенри умер вскоре после того, как написал свою книгу. Проводя исследования, он жил в нескольких семьях, где были шизофреники. Кажется, его с головой захватил этот ужас, когда люди уничтожают себя, обращают свою жизнь в пустоту и муку. Хенри был потрясен, но заключил, что в данных социоэкономических условиях любая попытка что-либо изменить здесь скорее увековечит проблему.

Инт.: А о вашей встрече с Гоффманом что скажете? Что-нибудь из нее вышло?

Л.: В определенном смысле, мы оба понимали такие вещи, как происходящее между людьми помимо их сознания... зависящее от ситуации, в которой люди встречаются, малейшее движение глаз. Это надо учесть, а вообще встреча была немного скучной – разве что рассказали друг другу забавные случаи.

Инт.: Это звучит как один из ваши "Узлов": вы знаете, что он знает, и он знает, что вы знаете, что он знает.

Л.: Именно! Он мне на самом деле сказал, что считает, будто я стал бы думать иначе, если бы провел – инкогнито – какое-то время в стационаре для душевнобольных... как пациент... если бы я на практике пережил смену ролей. Я ему сказал, что у меня духу не хватит сделать такое. Он сам на это не решился, хотя работал младшим физиотерапевтом в больнице Сент-Элизабет. Мне никогда не хотелось изображать из себя пациента, да я думал, и незачем... Я сказал ему: пусть сам попробует, если хочет.

К этой встрече был удивительный "постскриптум" – несколько месяцев спустя я услышал, что его жена покончила с собой, бросившись с моста Гоулден-Гейт. Карл Юнг говорил о браке как о неизменной зависимости между "содержащим" и "содержимым". Один человек "содержится" в другом на уровне эмоций, или интуиции, или интеллекта, или же духа. Гоффман был таким блестящим аналитиком, что живущий с ним не мог не чувствовать себя стесненным из-за способности Гоффмана – что бы ни происходило – оставаться вне, за пределами происходящего. Он был всегда вовне вещей, так сказать, накладывал рамку на бытие. Впрочем, мы рядом друг с другом чувствовали себя совершенно раскованно, нам с Гоффманом, повторю, почти нечего было сказать друг другу.

Гоффман, однако, – лишь одна из родственных душ. Еще был, конечно, Грегори Бейтсон, а также Дон Джексон – тоже зачинатель семейной терапии. Джексон отличался необыкновенной наблюдательностью, компетентный из компетентных был человек, но заводился.

Инт.: Заводился?

Л.: Да. Кажется, Оскар Питерсон3 говорил так о Дейве Брубеке4, рассказывая, как с концертами джаз-музыки они следовали друг за другом по гастрольным маршрутам. Питерсон говорил, что с ужасом садился за рояль, на котором до него играл Брубек, ведь тот оставлял с десяток струн порванными, и рояль просто выходил из строя. Ясно, говорил тогда Питерсон, Брубек "завелся". Приедет, "заведется" и уезжает – в великом бетховенском неистовстве.

И был, конечно же, Бейтсон. Мне не особенно нравился Грегори. Я хочу сказать, что уважал его, но чтобы он мне особенно нравился – нет. Завершая работу над своим проектом в Пало-Альто, он пришел к тому же выводу в отношении семей шизофреников, что и Джулиус Хенри. А тогда просто перестал заниматься этими семьями с их, как он выражался, "бездумной жестокостью". Под конец жизни ему все это ужасно надоело. Он заинтересовался дзэн-буддизмом. Он знал тибетского монаха, который утверждал, будто является неким перевоплощением древнего существа. Этот тибетский друг однажды спросил Бейтсона, согласен ли он молиться, чтобы человеком войти в новую жизнь. На что Бейтсон ответил: "Нет, спасибо. Я сделал свое и, надеюсь, в последний раз".

Инт.: Из группы ученых, о которой мы говорим, вы, возможно, лучше других известны широкой публике. В 60-е годы вы были властителем дум. Такими книгами, как "Разделенное "я" и "Политика опыта", вы сумели привлечь к себе сотни тысяч, в которых пробудили как будто тайный ключ мысли. Напрашивается сравнение со способностью, о которой вы только что упоминали в связи с Гоффманом: способностью занять место наблюдающего извне, видеть бытие с метауровня. Мало кто из представляющих нашу науку вызывал такой отклик масс, какой удалось вызвать вам. Как вы справляетесь со своей популярностью?

Л.: Ну, так, как видите ...

Инт.: Сегодня на вашем семинаре мне показалось, что вам было скучно. Ведь скучали?

Л.: Да, чудовищно.

Инт.: Мне показалось, будто вы перенеслись в какое-то иное пространство. Меня огорчило ваше отсутствие.

Л.: Я присутствовал.

Инт.: В самом деле? Впечатление было, будто вам в тягость говорить то, что вы говорили.

Л.: Таким способом я и присутствовал. Никто из других присутствовавших не смог по-настоящему вовлечь меня в разговор. И я решил, что самый лучший способ обнаружить перед другими мое место в мире вещей – вести себя именно так.

А сейчас, если вы попросите меня объяснить разумно этот способ, я скажу, что он – от сознания, что я не человеческое существо, существуя как человеческое существо. Очень немногие в любом поколении людей понимают, в чем суть человека. Ну, и толкуя этот предмет дальше, скажу, что за всю свою жизнь с единицами мог говорить на одном языке.

Инт.: О сути человека, какой она вам представляется, в 60-е годы вы, кажется, могли говорить на одном языке с сотнями тысяч людей в этой стране. Вероятно, число ваших единомышленников значительно уменьшилось с тех пор. Роль властителя дум уже не ваша – вы согласны?

Л.: Думаю, в настоящее время мою роль в общественной, культурной жизни, в профессиональной сфере определяю не я – люди.

Инт.: Так всегда было – разве нет?

Л.: Да. Теперь люди не знают, что обо мне думать: то ли я полупрофессионал-полупенсионер, то ли вообще вычеркнут. Это не так. Я по-прежнему пишу книги. Просто в Америке их больше не читают.

Инт.: А в других странах?

Л.: О, там иначе. Мои последние книги "Ты меня любишь?" и "Разговоры с детьми", о которых в Америке почти никто не слышал, – бестселлеры в Италии, Западной Германии, Швейцарии. Мои последние работы повсюду в Европе считаются актуальными. Недавно мне говорили, что на книжной полке студента любой европейской страны я занимаю место между Карлом Марксом и Карлосом Кастанедой.

Инт.: И почему же, как вы думаете, в этой стране не читают ваших последних книг?

Л.: Способ моего самовыражения как писателя уже не находит широкого отклика у вас в стране после "Узлов". Тогда я попробовал не говорить, что вижу, но дать картину виденного. Хотел изобразить местность, а не чертить карту местности. Причина, по которой американцы не воспринимают нынешнее мое послание, в том, что они слишком отдалены от всего этого. И зачем им картина, если они всегда предпочитали карты. Мне говорили, что лучший способ вернуть себе популярность в вашей стране – написать учебник.

Инт.: Что-то вроде путеводителя: откуда – куда? Учебник?

Л.: Ну, "Мемуары ставшего психиатром".

Инт.: Уже автобиографию?

Л.: Нет, нет. Просто репортаж из того "пункта", в котором я оказался в настоящий момент.

Инт.: Разрешите подробнее расспросить вас об этом "пункте". Картина поздних периодов жизни Эрвина Гоффмана, Грегори Бейтсона, Джулиуса Хенри, ваших коллег по авангарду в сфере общественных наук, как вы ее нарисовали (картина довольно мрачная). Все это были люди редкой восприимчивости и зоркости, но из сказанного вами складывается впечатление, что они достигли некоего интеллектуального и духовного "плато", выше которого не смогли подняться. Что вы скажете о себе?

Л.: Не вписывайте меня в эту картину.

Инт.: Хорошо, что вы делаете, чтобы не оказаться пленником собственной известности, собственного успеха?

Л.: Не знаю... ничего Божьей милостью. Я большой почитатель Ноуэла Кауарда, который прекрасно научит, как находить радость и удовольствие в успехе.

Инт.: Как вам удается поддерживать форму – сохранять "свежесть" мысли?

Л.: Я не накапливаю опыт. Я всегда должен начинать от черты. Поэтому сейчас, как и тридцать лет назад, я всегда рискую. Все для меня так же ново, загадочно, так же пленяет, так же радует. Больше радует, чем прежде.

Инт.: Мы сегодня говорили с вами, а я испытывал странное чувство, что хожу кругами: задавал вопросы, не будучи уверенным, что вы ответили на предыдущий.

Л.: О, это проблема, которую со мной много обсуждал Грегори Бейтсон. Он пытался найти способ, чтобы донести до других свой взгляд на вещи, и убеждался, что и он, и другие трансформируют первоначальное восприятие действительности и что это – единственный способ. Невозможно передать свой "взгляд" другому. Мне кажется, Бейтсон умер, проиграв и смирившись со своим проигрышем. Он чувствовал, что не сможет выразить себя так, чтобы его поняли. Чтобы поняли – людям надо переменить свой взгляд на вещи.

Инт.: То есть, по-видимому, пришел к заключению, что лишь малую толику опыта, доступного человеку, можно передать с помощью такого инструмента, как рациональный ум.

Л.: Возможно. В предпоследний раз, когда мы встречались, я спросил Бейтсона, кого бы он назвал святым. Он, без промедления, очевидно, давно обдумав вопрос для себя, ответил: "Святой – это тот, кто видит вещи как они есть и не раздражается". Бейтсон, конечно же, раздражался. Он не считал себя святым. И я себя – не считаю.

Путь Эриксона

Очерк о Милтоне Эриксоне

Сентябрь-октябрь 1983

В последних числах ноября этого года две с половиной тысячи психотерапевтов съедутся на Второй международный конгресс по эриксоновскому гипнозу и психотерапии – на встречу, посвященную методам, разработанным Милтоном Эриксоном. О притягательности подобной встречи для занимающихся психотерапией даст понять хотя бы история, которую собравшиеся на Первый конгресс, устроенный в 1980 г., вскоре после смерти Эриксона, услышали от Джея Хейли – он открывал встречу. Хейли, своими работами способствовавший тому, что об Эриксоне разнеслась слава чародея, выступая, вспомнил, как благодаря Грегори Бейтсону впервые попал на семинар к Эриксону – еще в начале 50-х годов. "Бейтсон позвонил Эриксону в его отель в Сан-Франциско (мы были в Менло-Парке5) и спросил, можно ли мне к нему на семинар. Эриксон сказал: пожалуйста. Они немного поговорили, Бейтсон повесил трубку и объявил: "Этот человек будет мною манипулировать – он хочет заполучить меня в Сан-Франциско, чтобы я пообедал с ним". Любопытствуя, о какой манипуляции речь, я спросил: "Что он сказал вам?" Бейтсон ответил: "Он сказал: почему не приезжаешь в Сан-Франциско пообедать со мной?" Даже в ординарной фразе Эриксона Грегори Бейтсон, как и другие, страшившийся его могущества, предполагал ловушку".

То представление об Эриксоне, которое пробуждало у Бейтсона благоговейный страх, распространенное сегодня, только добавляет магнетизма этой легендарной фигуре. Созданный Хейли, приводившим поразительные случаи успешного лечения в книге "Необычная терапия", расцвеченный в десятках недавних публикаций, анализирующих хитроумные эриксоновские способы многопланового общения, образ Эриксона, как он существует в психиатрии, – это целитель-чудодей, обладатель безграничной личной силы. По словам нейропсихолога Роберта Мастерса, Эриксон "вероятно... самый великий психотерапевт нашего времени и, похоже, ведущий авторитет как в области вербального, так и невербального общения".

Да, несмотря на все написанное о нем, на старательные попытки многих и многих разобраться, в чем же "терапия" Эриксона и почему она столь эффективна, флер таинственности по-прежнему окружает его способ врачевать души. Хейли, учившийся у Эриксона более двадцати лет, на первом эриксоновском конгрессе так и высказался: "Дня не проходит, чтобы я не использовал в своей работе что-нибудь из того, чему научился у Эриксона. И все же его главные идеи я лишь схватил. И думаю, если бы я глубже понял Эриксона, когда он объяснял, как менять людей, я бы значительно обновил свои приемы".

Пытаясь приподнять покров тайны, окутывающий эту личность, оценить вклад Эриксона в развитие психиатрии и его значение для нашей психотерапевтической практики, мы прежде всего поражаемся иронии эриксоновской судьбы. Во многих отношениях возможность Эриксона проявить себя была ограничена чрезвычайно, если сравнивать почти с каждым из нас. Он страдал дислексией, нарушением слуха, цветовой слепотой. В семнадцать лет парнишка с фермы в штате Висконсин заболел полиомиелитом, повторно – редчайший случай – поразившим его в возрасте пятидесяти одного года. Последние тринадцать лет жизни, когда многие учились у него, когда его ученики уже стали знаменитыми, Эриксон был прикован к инвалидному креслу. Развивать способность двигаться, владеть речью (на это он затратил целую жизнь) Эриксону приходилось с частично парализованными губами, смещенным языком, половиной диафрагмы – другую сковала болезнь.

Первый приступ полиомиелита привел почти к полному параличу. Если верить рассказам о выздоровлении, надо признать, что Эриксон отнесся к своей болезни с удивительным присутствием духа и непреклонной решимостью одолеть ее. Он не был раздавлен, наоборот, физическая немощность стала для него теми "лабораторными условиями", в которых Эриксон и развил свои способности, сделавшие его несравненным психотерапевтом: необычайную наблюдательность, глубокое проникновение в микропроцессы, из которых складывается навык, волевое "включение" запасной, обычно недооцениваемой энергии организма.

В книге "Исцеление гипнозом" Эрнест Росси упоминает почти академическую отстраненность, с которой юный Эриксон вникал в свое состояние. Росси пишет о том, как парализованный юноша открыл для себя "главные идеомоторные принципы гипноза... когда мысль или идея движения может повести к автоматизму действительных телодвижений", и о том, как "Милтон, напитывая себя воспоминаниями о своих ощущениях, пробовал заново научить подвижности свое тело. Он часами смотрел, например, на свою руку и вспоминал, что ощущали пальцы его руки, хватавшей вилы. Постепенно он обнаружил, что пальцы начали подергиваться и слабо, несогласованно двигаться. Он не отступал, пока движение не сделалось явным, и уже смог сознательно контролировать работу пальцев.

Позабыв обо всем на свете, Эриксон следил за своей крохотной сестренкой Эдит-Кэрол, только начинавшей ходить. Много лет спустя он рассказывал об этих часах усердного наблюдения: "Я научился вставать, видя, как моя малышка-сестренка этому училась: надо опереться обеими руками, развести ноги, делая упор на коленки и на ту руку, которая помогает выпрямиться. Сохраняя равновесие она покачнулась назад... вперед. Чуть согнула коленки, стараясь удержать равновесие. Голова следует за движением балансирующего тела. И рука с плечом тоже... Поставила одну ножку вперед, пытаясь устоять. Шлепнулась. Еще раз все сначала".

Наконец Эриксон справился с недугом настолько, что мог передвигаться на костылях, а потом – опираясь на палку. Но до конца жизни периодически страдал головокружением, расстройством ориентации, знал приступы ужасной слабости. По словам Росси, "каким бы хорошим ни было его самочувствие, не отступала пожизненная угроза внезапной боли и недееспособности".

Навсегда осталось с Эриксоном после первого приступа полиомиелита и отличало его не просто стоическое умение жить полной жизнью, несмотря на воздвигнутые болезнью преграды, но убежденность: ограничения большей частью порождаются психикой человека. Выпавшие на его долю физические страдания каким-то образом пробудили Эриксона от транса повседневности, в котором мы обычно не отдаем себе отчет о наших возможностях. В процессе выздоровления Эриксон, кажется, выработал взгляд на жизнь как на длительный эксперимент, а одно из самых непреодолимых жизненных препятствий выявило в нем изобретательность, творческую силу и железную волю.

Болезнь, поразившая Эриксона в юные годы, заставила его заново обучаться чувственному восприятию и словно приоткрыла ему верхний уровень субъективной реальности. Он освоился с некоторыми неуловимыми, обычно не замечаемыми состояниями, которые и придают миру ощутимую прочность. Он открыл, что большинство "правил", ограничивающих человека в жизни, построено на спорных суждениях, а не на фактах. Много лет спустя он высказался так: "В обыденной жизни, люди, как правило, реагируют, подчиняясь поведенческим схемам... Трудно даже представить, насколько каждый из нас скован, "схематизирован". Если, конечно, вы не Милтон Эриксон..."

Можно сказать, что путь Эриксона к выздоровлению послужил основой для некоторых его наиболее эффективных приемов психотерапевтического воздействия. Развитая способность осознавать малейшие сокращения мышц своего тела сделала Эриксона как психолога необыкновенно восприимчивым к едва заметным мышечным "реакциям" других. Конечно же, собственный опыт проглядывает за соображениями Эриксона, что "заболевания психогенного или органического характера могут быть сведены к своего рода шаблону – особенно это касается расстройств психогенного характера; разрушение шаблона – возможно, лучшее лечение. Часто даже незначительного воздействия достаточно, если болезнь не запущена".

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Все



Обращение к авторам и издательствам:
Данный раздел сайта является виртуальной библиотекой. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ), копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений, размещенных в данной библиотеке, категорически запрещены.
Все материалы, представленные в данном разделе, взяты из открытых источников и предназначены исключительно для ознакомления. Все права на книги принадлежат их авторам и издательствам. Если вы являетесь правообладателем какого-либо из представленных материалов и не желаете, чтобы ссылка на него находилась на нашем сайте, свяжитесь с нами, и мы немедленно удалим ее.


Звоните: (495) 507-8793




Наши филиалы




Наша рассылка


Подписаться